Реклама в Интернет


Андрей ЮРЬЕВ


ТЫ ЛИ ЛЮБИШЬ?

- Вороха своих лилий.

- Чего?

- Лилий.

- Недурно. А ещё?

"Я подобрал Ключи От Всех Дверей. Я подобрал потерянное Смертью", - у двери выставлен органчик - бросай монетку, пискнет диск, скрежетнёт: "Джэнглинь Джэк, хау ду ю ду да да ду", - забулдыгой Кэйвом1 здесь упиваются - и каждому входящему вливают в ухо тонику грусти: "Do You Love Me?". Ты ли любишь? - кто щепетилен и чопорен, кто разнуздан и лют - тех здесь не ждут.

Да, попрошу заметить - у входа выставлен органчик, и ошалевшие от городского гула, вваливаясь, стряхивают с плеч навязчивую ночь, поспешно роются в кармашках, кошельках, расшитых портмоне... Успокойтесь. Никто здесь не вслеживается в ваше состояние. Вас тревожит ночь? Никто не выслеживает, какую дань вы платите бессоннице. А в нашем грубенорье ночь навязчива, путается в ноги баснословными шлюхами и косноязыкими попрошайками, а есть ведь ещё и люди, никогда не видевшие собственных теней. Особая такая разновидность кротов-кровососов. Не беспокойтесь - у нас их не ждут.

Что вы, какие коктейли! У нас не бывает коктейлей - в меню не предусмотрены путаницы и случки. Всё самое ясное - русская водка, французское шампанское, венгерские и молдавские наливки. Детям? Вы с детьми? На весь вечер? Очень лестно! Как насчёт молдавских сказок - о Полуночнике, о железном волке, похищающем невест, о Фэт Фрумосе, обручившем Солнце? Так вам на второй этаж, в Тихий Зал. Что буяните? Этот остролицый стихоплёт, вообще-то, не заказывал коктейль. Он просил "Bloody Mary". Только - блуд отдельно, Мэри отдельно. Его не троньте. Это Владов. Даниил. Андреевич, конечно. Он, он это придумал. Он придумал на Карпатском бульваре местечко "Для тех, кого ждут".

И ты, зеленоглазая гордячка, ты уже входишь, нет, в глухую колокольную мольбу: "Do You Love Me?" - ты не встонешь своих колокольцев: "Да, люблю, долгожданный". Ты всё ещё пробираешься между столиков к стойке, и белоснежным облачением напрочь отсветляешь вкрадчивых ароматников. Ты всё ещё стесняешься отвлечь плечистого бармена, взвешиваешь на ладони медальон, вспученный чеканкой, а Милош, и не вслушиваясь в строй строфы, уже приценивается - взять в заклад твой оберег? Или влепить пощёчину, чтобы не смела продавать заклятых любящими талисманов? Или уже распахнуть навстречу губы улыбкой: "Вам никогда не говорили - ваш профиль надо бы чеканить на монетах?".

И Владов, птицей выбиваясь из хмельного забытья... Как страшно вновь сказать: "Зоя, я когда-нибудь ослепну от твоих нарядов"? Как страшно вновь встречаться с несбывшейся мечтой.

Зоя, озолоченная солнцем Зоя, твое рыжее безумие не меркнет никогда: "Я знаю только двоих фальшивомонетчиков - лжепророка Даниила и расстригу Милоша. Да, вот, фальшивомонетчиков! Вы всегда разменивались на мелочных баб. Ну, здравствуйте, что ли, сердцееды чёртовы?".

- Да хоть мозгоклюи, лишь бы не спиногрызы, - Милош Борко никогда особо долго не жеманничал при встречах.

- Ты послушай только, Зоя! Встречи, разлуки - словно волны: бьются, бьются о берег души - рушатся крепости: возведённые предками, облагороженные тобой - и шелест голосов в отливы одиночества смывает обломки - как хрупка твердыня гордости! Я люблю тихие отмели - где янтарные бусинки среди песчинок воспоминаний - где причудливые раковины шепчут гимны грохоту бурь... Золото сверкающих улыбок - на кончиках пальцев моих; искорки гневливой ярости опалили мне ресницы; покровы души моей изъедены молью сердец ненавистников, моливших о возмездии - трепет памяти! Касавшиеся слишком суровой ткани твоей вплетали в неё ниточки радости, встревали иголочкой грусти, ладили мне судьбу наслаждением - одолевать её заставы, длить нежданную нежность - наслаждение творить и быть творимым - я надеюсь: мой лик запечатлён: печатью - на листах истории сердец... Я знаю гордость одиночек, представящих верительным грамотам дружбы Герб.

- Что это?

- Не Что, а Кто! Это Сашка. Каково? Нет уж, я издам его! Представь, только представь - это не обложка, это оклад! Дубовые дощечки с кожаным покровом, чернейшим, узорчатое тиснение, и - рельефно, золотистым, солнечным - Александр Владов, Доверие, Славия! Не - издательство "Славия", просто - Славия! Ёмко, кратко, велико. Мы шрифт разработали - рунический, буковки словно девичьей рукой вывязаны, бумага - текстурированная, ворсистая, словно гобеленовое полотно, это не том стихов, это - фолиант! Не потащишь в метро, не впихнёшь в Интернет - это не чтиво, это любимая собирала письма и сберегла для наследников! Что они понимают в чтении? Роются в электронных сетях как в помойке, объедки выбирают, конференции ещё устраивают - "эстетика восприятия информации"! Что они понимают в эстетике? Чего? Чего - ин-фор-ма-ци-я? Сведения! Потому что - Веда, потому что славяне славили сводами Веду! Вот так вот.

- Мальчики, вы ничуть не изменились.

Я ничуть не изменился, я всё ещё трезв, относительно трезв, я всё опишу тебе, Сашка, приедешь - убедишься. Я...

- Владов, а денег тебе хватит? А гонорар Вадимке?

Охтин хватанул ртом воздух.

- Даниил Андреевич, ещё "Блудливой Маши"?

Охтин только помотал головой и ткнул лоб в стойку. Руки свисли.

- Даниил Андреевич, похвались!

- В раскрытый зрачок ночь бросает вороха своих лилий.

- Прекрасно. Прекрасная небыль.

- Зачем мне быль, если ты - моя сказка?

Зоя, Зоечка, Зоенька, они называют это ушной раковиной, так написано во всех словарях. Если это - раковина, то шёпот твой - волнение моря в ожидании солнца, шёпот твой - посреди штиля эхо бури: "Владов, не пей больше, уедем отсюда, пока не поздно, уедем вдвоём, сегодня или никогда".

- Даниил Андреевич, что замер? Ты не умер? Сдохнешь - похмеляться не приходи.

- А ты мне крест в сердце вбей.

- Парни, вы думайте, что говорите!

- Это можно. Вот, например, я думаю: как и огонь, жизнь добывается трением. Трение - противодействие. Действие - любовь. Стало быть, секс противен любви.

- Не знаю, что чему противно, но запомни, Владов - Вадима я люблю, и зачну ему ребёнка единственным способом.

- Ну и зачем тебе ребёнок?

- Я хочу продолжиться в нём.

- Ты - видишь его сны? Кормишь его грудью, ты - чувствуешь вкус своего молока? Он вотрётся в тело невесты, ты - почувствуешь, как он изольётся? Продолжиться в нём? Облечься в свежее тело? Неправду сказала, ой неправду!

- Я хочу любить его, пока жива.

- Он - чужой?

- Он - мой.

- И ты воплотишь в нём свою мечту о лучшей жизни? Ты воспитаешь в нём воплощение мечты?

- Надеюсь.

- Чтобы любить, ты создаёшь любимое. Ты порождаешь руду, сырец, ты насыщаешь её достоинствами, ты формуешь, лепишь - пре-об-ра-жа-ешь по своему усмотрению. Он - твой, твой собственный, ты владеешь им. Он противится твоим желаниям, твоим устремлениям, он сбивается с пути, который ты считаешь правильным - ты направляешь, наказываешь, уговариваешь - ты влияешь. Он - твой воин, он завоёвывает добычу, он покоряет жизнь, он приносит славу породившей его - ты властвуешь. Власть, влияние, владение. Прости меня, это не любовь, это не желание любви, это желание власти, прости.

- Но я же жертвую своей кровью ради него? Разве жертвовать не значит любить?

- Война за власть не обходится без жертв.

- Владов, ты или бессердечный дурак, или гений. Постой-ка, ты ж ведь был женат! Уж ты-то, мне казалось, жертвовал чем ни попадя.

- Видишь ли, Зоя: жертвуешь сердцем - а хотели бёдрышко косули, приносишь нежность - а хотели хуй слона, они всё врут, Зоя, врут, они сожрут меня, высосут мне сердце, Зоя, они врут о любви!

- Ну что ты, Охтин, не плачь, ты что - люди смотрят.

- Девушка, я давно прислушиваюсь к вашему разговору, уж извините за любопытство. Бросьте вы этого сопливого алкаша! Каждый молодой мудак мнит себя великим художником и смеет болтать об Эросе. Он оскорбил ваше материнское чувство - сам, видимо, не помнит, как появился на свет. Вы называете его то Владовым, то Охтиным, кто он? Эй, пьянчуга, ты себя-то помнишь? Кто тебя родил?

Владов поднатужился. Владов сжал виски, накрепко, чтобы поднять со стойки голову бережно, не шелохнув разлитую под веками жижу - не дай Бог взболтнуть! - взбурлит, нахлынет, вырвет наизнанку - вырвется из-под сердца змей. "И всех вас сожрёт". Этого Владов боялся. Глаз открыл только левый - правым следил за бурлящим в болоте змеем.

Из-за плеча Крестовой таращился патлатый бородач.

- От ваших Эросов пахнет потом, маслом и мясом. Вы просто орда прихотливых похотливцев. Борко, воды на башку, воды! Я жив, я ему жилы вырежу!

Кто сказал, что Охтин не помнил родителей? Даниил Андреевич не любил вспоминать. Милош нахмурился - бульк! трак! - стукнул налитым стаканом так, что Зоя спохватилась, схватила стакан, протиснулась-таки между сопящими парнями и ткнула Владову водку прямо в гордо выпяченный подбородок.

Подтверждаю, что в 22 часа 53 минуты по местному времени Милош Борко (уроженец Белграда; статус беженца официально присвоен службой иммиграции Чернохолмской губернии по личному ходатайству господина Шпагина; в связях с иностранными спецслужбами не замечен) произвёл преднамеренные телодвижения, переместившись из-за стойки принадлежащего ему бара "Для тех, кого ждут" к находившемуся перед стойкой в нетрезвом состоянии гражданину Владову, и, вкратце, заявил:

- Даниил Андреевич, хороший наш, минуточку твоего внимания! Данила! Я тебе вот что советую: ты объясни этому, с позволения сказать, художнику, что такое пулевое настроение, но объясняй доходчиво, вежливо, внятно. Хорошо? Ох, прелесть какая! Нет, Владимировна, спокойно, сядь.

Гражданин Владов направился в сопровождении неустановленного гражданина вглубь служебных помещений ресторана "Для тех, кого ждут".

Гражданка Крестова Зоя Владимировна, прибывшая с неустановленной целью из города Белоречье, разд обнаж разоблачилась, со след присовокупив при этом:

- Что ты всё - "Даниил Андреевич, Даниил Андреевич", я как звала его "Владов", так и буду звать, не надо, только не стоит мне перечить, не надо. Милош, повесь там у себя мой жакет, пожалуйста. Что за жуть! К чему такая жара? О чём они там вообще думают?

- О судьбах мира всё, небось, по небесной-то привычке.

- Только не смеши: о судьбах мира! Олухи царя небесного! Где тут у вас думают о смысле жизни?

- Это дело стоящее. Пошли, покажу.

Дальнейшее наблюдение не представлялось возможным, поскольку прямо передо мной возникли сначала группа молчаливых людей в чёрном, навевавших тоску, потом какие-то синие круги. С моих слов записано верно.

ПОСЛЕДНИЕ КАПЛИ

Это было всё. Иначе не скажешь. Как ещё сказать?

Владов вывел кудряшечного бородача на какие-то задворки и задверки. Где-то гудел Карпатский бульвар, моложавый вечножитель. Там прогуливались, выгуливали, уходили в загулы - здесь, в корявых чернохолмских переулках, шастали похмельные отгулки. Там раскланивались и пожимали руки. Здесь Владов, скрытый изморосью сумерек, навис презирающим призраком:

- И кто ты такой?

Как Даниил и ожидал - Кудряшов, свободный художник. Владов назвался.

В притихшее небо вонзилось: "ниил", - и лопнулось молнией. Что-то чем-то лопнулось - и плетью хлобыстнули водяные струи. "Нечего меня подстёгивать, - обозлился Владов, - я не пророк и не гонец, я на земле постоялец".

У ног Владова суетился визгливый человечек: "Я же не знал, я приезжий, не знал!". "Свободен, - сквозь обод губ рождались звуки, - пока свободен. Копи здоровье".

Охтин, вымокший тихоня, сглатывал слёзы. Плакал. Как плачут иконы, не в силах больше видеть бесплодно сгорающие жизни. А ведь Зоя, вечно пьяная Зоя с огневыми блёстками в египетских глазах, - Зоя таяла перед Владовым, как свеча перед иконой. Пламечко её желаний: жадное, неуёмное - не задыхалось и не гасло, но Охтин видел - остались последние капли. Последние капли мягчайшей нежности. Скоро Зоя захлебнётся хриплым криком. Охтин сглатывал слёзы и чувствовал: влажная тьма - это всё. Следом к сердцу подступит пустынная сушь.

Останется только мираж воспоминаний. Останется только призрак.

Владов не боялся призраков. Нет. Ни капельки. Ему ли, зачинщику призрачных плясок, бояться грозных невидимок?

С чего реветь? Что было? То и было - это был призрак любви, готовой воскреснуть.

Владов не стал ждать воскрешения. Владов открыл дверь.

Владов, куда ты плещешь?! Не горюй, Владимировна, Милош, что, куда с ножом, спасите, режут, стой спокойно, вот и всё, юбка без верха, и сними ты свой лиф, тебе ж дышать нечем, ух ты, богато, надевай-ка свой жакет, чудненько.

Ну что, губители, довели до греха, держите и это, Милошу в лицо кружевное, нежное. Рыжая, бесстыжая птица-зойка, вспорхнувшая на стойку бара, туфельки на стойке, настойчиво набоечки клёкают. Снежана, я называл тебя Снежана, я знаю, как долго не тают снежинки на твоей груди, как в лютую метель стыдливыми слезами - но я ж не вор, я не вкрадывался промеж тебя, нежности без нижностей, дерзости без низости, что ж ты, Зоя-танцовщица, не прячешь бронзовеющих богатств, я убью твою юбку, о бл...

Я ВДЫХАЮ СВЕТ

"Облеку тебя ладонями!" - проорал Охтин и притих.

Водка выручала Милоша, когда ему было гнилостно на душе, водка выручала Зою, когда поцелуи Владова уже веяли у виска, но водка никогда не выручала Охтина Данилу - напротив, становилось душно и тошно, и больно было знать, что Зоя замужем, что муж обожаем, что двое детей никогда не узнают забот безотцовщины - и больно было знать, что Зоя никогда не отважится на - и сам он уже не рискнёт, хотя бы даже втайне, обидеть чем-либо её шалопаистого портретиста.

Думая об этом, Охтин снова становился Владовым, и смурнел, и северел, и зверел, и вышвыривал с ночью пришедших постельничьих, как он называл блядей - блядям на животы, как на блюда, выкладывал вчерашнюю животинщину. Бляди боялись Владова, только это почему-то его вовсе не радовало.

Сегодня Владова боялся Охтин. Бояться было чего - всё на месте, все вещи при хозяине, весь Охтин при себе - стало быть, ничего не подарил: не случился праздник, не сверкала щедрость - это душило. Неприятен был пол под лопатками, замшевые туфельки у самого виска, чьё-то платье под затылком, всплеск у век - чьё, чьё, страх. Вдох, встать!

- Очнулся, шалунишечка?

Плечо окольцевала змейка - по шелковистой к локотку струится - и лодочкой ладошка так раскованно сплывает - меж солнцем налившихся, спелых - спуталось каштановое буйство. Охтин сомлел. Охтин расстроился: "Что-то я теряю способность описывать женское тело". Владов съязвил: "Описывать - это садизм".

- Девушка, вам пора выметаться.

- Вы мне должны. Я вам должна. Вдруг это любовь?

- Спасибо. Лестно. Выметайтесь.

- Не обольщайтесь. Вы не красивы. Где-нибудь в переулке, на перекрёстке - я бы не влюбилась. Профиль шута, взгляд одержимого, речь правдолюбца, голос неженки. Адский коктейль! Я вас боюсь. Вы обаятельны. Вас надо законодательно заставить молчать.

И - враз ловко развела колени:

- Что вы остолбенели? Хотите? Сюда вот, где мой пальчик, видите? Куда я пальчик обмакиваю - сюда попасть хотите? Ан нет. На этот счёт я обязательств не давала.

Охтин, ошалевший, сглотнул слюну:

- Вы о чём?

- Вон, на столе - читайте.

Дробно, пузатыми буковками:

"Не соблаговолите ли Вы, сударыня, через день, четырежды в неделю услаждать мой взор Вашими прихотливыми повадками вкупе с причудливыми выходками, не оставляя при этом в одиночестве атрибут моего самолюбия, без излишних, впрочем, натисков и происков?

Если снизойдёт на то Ваша воля, то и я преклонюсь данью невеликой, но основательной.

Откланиваюсь,

наследный владетель Валахии

Владов".

- Я это писал? - просипел Охтин, изумляясь приписочке: мелким, слитным бисером:

"На титул и замок согласна. Наследников не предлагать. Испокон веков кочующая цыганочка".

- Не писали - складывали по слогам. Но - величали венгерской княжной. И возмущались посреди Лётной Площадки: "Что нам мешает заняться любовью прямо сейчас? Соперников - на кол!". Всё платье мне испортили своими излияниями. Где же мой скромный гонорар?

- Сколько я вам должен?

- Ммм... Я люблю торг. Мне нравится, когда меня взвешивают, подсаживая на бёдра, когда в меня проникают, вымеряя глубину, когда колеблют половиночки, проверяя упругость. Мне нравится продаваться. Мне нравится быть вещью. Дорогой, изящной, беззаботной вещью. Мне нравится, когда мной обладают. Вчера, правда, вы предлагали мне стать владелицей вашего сердца, и... Впрочем... Это-то меня и впечатлило. Так вот...

Отчего мне так противно любоваться тобой? Болотисто на языке, а в ушах ещё вдобавок топчутся карлики в плюшевых ботах, в ноздри какой-то великан встрял, и всё чихается, чихается! Как хочется курить! Да, я Владов, я всегда был Владов, я буду Владовым внуком до скончания времён, что бы ни говорили об этом алхимики брачных контор, я - буду. Буду ли я владеть Валахией? Дед уверял, что мы происходим от господаря Дракулы2 - от Влада Дракулы, земного князя, так и не построившего царство праведников... Никто деду не верил. И мне никто не верит, но мне всё равно, потому что перед смертью дед успел вложить мне в ладонь вот этот перстень и медальон для Зои. Так и сказал: "Для Софьи". А что за руны внутри перстня, этого я тебе не скажу, шлюшка-каштанка. И вообще - ты врёшь.

- Вы врёте, Клара, как базарная торговка.

Недоумённо повела плечиком:

- Почему вдруг Клара?

Кареглазая, а взгляд с подпалинкой, с горчинкой, и жадная, это заметно, скрадёшь ещё какой-нибудь клавесин. Иди ко мне, девчонка, окрещу на свой манер - поцелую в лобик, в каждый из припухлых сосочков, в лобочек - всё, Клара на веки веков, клеймёная мной. Мне Ангел позволяет богохульствовать, он всё заносит в список, подглядывает из-за плеча, как я прильнул к сочной, чуточку с миндалем, кофе с коньяком, и всё пишет, пишет.

Пружиняще отпрянула:

- Спасибо, сладенько, но мы, дружок, не договаривались...

Я тебе не тобик, не бобик, не дружок. Ты врёшь. Вчера был дождь, я заблудился в ливне, отстал от Милоша и Зои, ты просто вымокла, и что ты там плела про мутную, взбаламученную жизнь? Не надо, я сам не вчера выучился врать - складывал стихи, не надо. Ты просила сдать комнату? Вот беда - постель у меня одна, и вот уговор - спим вместе, но ни-ни, не мечтай даже, я не растлеваю малолеток. Всё, теперь я буду курить и следить, как ты пытаешься выпотрошить диван, рассерженно вцепившись коготочками в простыню, сжавшись в кулачок, в кошачью лапочку.

Всё просто: будешь младшей сестрой - наивным ребёнком. Не беда, что не можешь ложиться на живот, оттого что грудь томит, каменеется, и хочется терзать проклятую припухлость - капли вишнёвой смолы, вяжущей истомы - чуть тронешь, и фантазии слепляют, склеивают веки - чуть тронешь: тяжелеют капли на гибком смуглом стволике...

Валяйся на спине, хвались приснившимся красавчиком, в зеркальный потолок окунай коленки - там, в амальгаме, плеснётся новая русалка: поселится девочка, полюбившая блуждать ладошкой в поисках будущих секретов...

Так и осталась, впихнув пузатый рюкзачок под стол, заставленный верстальной лабуденью, громко именованной "искусственным интеллектом", - под стол, заваленный макетами чужих монографий и сборников. Владов, выдумав рекомендательные записки, поклялся приискать для Клары место. И выпроводил. Как договаривались.

Солнце лилось на землю жидким желтком.

...между нами говоря, времени нет. Не то чтобы его не хватает на овладение желаемой целью или желанными - нет. Его попросту нет в природе. Есть истечение солнечного света и излияния Духа; есть энергичность и выносливость; есть мощь характера и проницательность интуиции. Есть одушевлённая ярость и неодушевляемая скорость обращения Земли; есть потенциал, приводящий в движение системы светил, и есть совокупность прирождённых способностей. Есть огромные расстояния, большие дороги и высокие надежды; есть вестники, приносящие новости о шалостях любимых и кознях отверженных. Есть память. Времени - нет.

Есть ли смысл в беседах с отражением на дне чёрной кофейной кружки?

ЕЁ ЗЕЛЁНОЕ ПЛАМЯ

- Шихерлис, люби его - и будешь счастлива! - и губы, прервав причудливый танец, споткнулись о хрупкую кромку бокала. Зоя любит янтарный, лучистый дурман: дурман молдавских настоек, слитый с солнечным, блещущим безуминкой взглядом Владова - и Зоя впивает по капле мечту: забыться бы в сладкой бессоннице, пропасть бы в пропасть, в его странные, чёрным шёлком трепещущие зрачки, и падать бы глубже, в уютную бездну, где вкрадчивый голос:

- Совсем рехнулась, подруга дорогая? Кому ты шихерлис желаешь?

Что-то Зоя и не сразу сообразила, что бы ответить, так только - на всякий случай - выпалила: "Вечно ты, Клавдия, всё опошлишь!". Одними глазами смеющийся Владов взялся, как джентльмен, разъяснить ситуацию.

Никаких пошлостей, что вы! Напротив, сплошное эстетство - без декадентских, впрочем, вымороков. Так что оказалось-то? Шихерлис - её, кстати, как и хозяйку этой импровизированной вечеринки, зовут Клавдией - это персонаж фильма, да, драматический женский образ, а вы что думали? Муж её, естественно, тоже Шихерлис, даже не то чтобы естественно, а вполне законно, то есть искусственно - "Ну не надо, Владов, не надо ёрничать, пожалуйста!". Тихие просьбы всегда умиротворяли Владова и спелёнывали его, как младенца. Он начинал даже как-то по-детски сиять - словно алмаз, впустивший в себя лучик света. Оттого-то, наверное, его и любили ценительницы драгоценных диковинок. Простое искусство быть драгоценным... Впрочем, только Владов знал, чего стоит такая огранка.

Втайне от всех он считал себя ювелиром в том, что касалось сердечных привязанностей. Все своё носил в себе, все свои инструменты - проницательность, вежливость, умение взорваться в нужный момент потоком острот и лавиной шалостей, и самую малую толику утончённой жестокости - чтобы изредка якобы невзначай оскорбиться, стать холодным величественным обсидианом, отвергающим колкости и капризы тех, кто любит украшать свою жизнь нечаянными связями и преднамеренными изменами.

Да, он считал себя ювелиром, и с терпеливым упрямством выискивал, чем зажечь огонёк в изумрудных глазах Зои. Какие-то вздорные книги, чьи-то напыщенные стихи, кем-то неспетые песни - всё проскальзывало мимо её сердца, всё было неправдой, неправильным, не становилось оправой для этого самородка, этой избалованной ласками златовласки. Сколько это длилось? Сто тридцать пять дней, кажется, и Владов уже начал робеть, ведь из задуманного рисунка затаённых улыбок, многообещающих намёков и приглушённых нежностью жестов - из всего этого рисунка ни одна чёрточка не послужила основанием узора, о котором мечталось в бессонные полнолуния.

Да, он уже начал отчаиваться и сомневаться в своём мастерстве, как однажды... Фильм. Просто кинофильм. Просто десятки километров киноплёнки. Просто призрачный мир дьявольски коварных и ангелично мудрых. Там, само собой, стреляли, гнались, добивали раненых и возвращали с того света полумёртвых - а хрупкая, белоснежная Клавдия Шихерлис всё ждала домой с перестрелки своего шалопая Криса, крошившего людей в костяную крошку за пару сотен тысяч долларов.

И пьяный Крис целовал в казино чьи-то изящные ступни.

И, очнувшись, шептал: "Для меня солнце встаёт и заходит лишь с ней!".

И Клавдия, белоснежный цветок, путалась в чьих-то руках, в извивах хмельного забытья.

И как бред жестокого похмелья: упёршийся в спину ствол, и жёсткая речь: "Просто укажи на него, когда он придёт".

Тогда-то Владов, греясь в лучиках внезапного озарения, улыбнулся: "Она отпустит его. Лишь бы с ним ничего не случилось - до самой смерти". Зоя вздрогнула: "Как? Как ты мог догадаться? Откуда ты знаешь меня?".

И что-то сокровенное уже лучилось, какой-то крохотный пылающий секрет, обжигающий сердце - в крови, в тёплых волнах внизу живота, в искорках на кончиках пальцев, и Крис, израненный, добравшись до родного окна, вливал улыбку в губы Клавдии, она? А что - она? "Это был не Крис". И ушёл от засады, чтобы уже не вернуться к смерти, канул в восходы и закаты, а Зоя уже не скрывала зелёное пламя - дикую вспышку - изумрудный взрыв: "Владов, сегодня я твоя Шихерлис!". А Владов, ещё не веря, вздрагивая под искорками прикосновений, восхищённо выдохнул:

- Знаешь, мне цыганка нагадала, что умру на пике страсти.

- Умрёшь?

- Умру.

- Умри.

И, прежде чем во все её лунные впадинки хлынул солнечный ток, Зоя прошептала: "Пусть горит огнём твоя Шихерлис!".

ТИХИЙ ТАНЕЦ

Владов - и упрёки? Этого Зоя не могла представить. Какие к дьяволу упрёки, когда Его Бархатейшее Светлейшество изволит танцевать? Он так и выпевал: "Мне станцевалось". Или: "Мне влюбилось". Зоя притворно сердилась: "Как это так? А я? Я - ни при чём?". Владов, хмурый ребёнок, расцветал. Как не расцвести самому, если видишь, как раскрываются лилии?

Зоя раскрывалась, и оказывалось, что в кувшинке её души мирно уживались золотистые светлячки мечтаний и вороны похороненных надежд, неуловимо воздушные ласточки радости и пламенистые драконы гнева. Да, и драконы гнева, и не только мирно уживались, но и устраивали временами завораживающий танец. Вы видели, как танцуют птицы души? Неужели нет? Смотрите - ... Не видите? Жаль. Владов - видел. Видел скользящие тени затаённых обид; видел всплески восторгов и кружение причудливых прихотей; видел всё, почти всё. Иногда он мечтал стать призраком и следовать за ней по шумным улицам и малолюдным переулкам, чтобы вглядываться в лица встречных: кому улыбнулась? чему удивилась? что ещё осталось скрытым в бутончике сердца, в сокровищнице Королевы Лилий? Да, мечтал стать призраком, вездесущим дыханием - чтобы согреть навсегда её вечно зябнущие пальчики...

В одно ветреное, хмельное воскресенье он увидел, как сны запутались в её волосах. Владов попытался её окликнуть, но Зоя уже блуждала в призрачном храме сокровенных желаний, и сквозь её улыбку лучилось счастье восхищённого ребёнка. А он не мог уснуть, он всё ещё вспоминал, как лепестками роз срывались поцелуи, и вдруг осмелел, решился, и начал совершать то запретное, за что во времена Дракулы мог бы попасть на кол. Что же он делал? Он и сам не смог бы ясно ответить. Да, Владов не смог бы достоверно объяснить, как он проникал в чужие сны. Не мог, не получалось, не находилось подходящих слов - и, естественно, никто не верил в его власть над снами любимых.

Что самое обидное - после невнятных владовских рассказов о колдовстве его начинали считать тихим сумасшедшим. Страшнее же всего были мысли о том, что и Зоя видит в нём лишь наивного мечтателя, нарциссичного декадента. А ведь всё получалось у него вправду, и вправду просто - сначала возникало лёгкое покалывание в кончиках пальцев, потом сгустки света срывались каплями, и вот он уже вскрывал лучами обитель сновидений, там - ... Владов знал, что женщина - озеро, дна которого не достигнет сияние самой яркой звезды.

И в этот раз, в это воскресенье, как обычно, он начал певуче, гортанно выкликать повеления танцующим теням её души, но слов не было, звуков - не было. Мелодия - была. Мелодия, тяжёлая, как сгусток крови, исцеляющая, как поцелуй, волнующая, как вызов на поединок, - мелодия касаний: чуть дерзких, чуть властных, обращающих непокорную орлицу в притихшую горлицу, - лучащаяся мелодия движений, высветляющая укромные тайники души. Владов выпевался всем сердцем, словно повторялся во времени, заново переживал прожитое - расцветающее утро, тропинку вдоль обрыва, вдоль Тайного пруда, к тихой заводи, где озёрная просинь словно густела, скрывая от жадно-любопытных глаз беззащитный стебель последней водяной лилии, уже увядающей. Над зыбким покровом опавшей листвы, под навесом бесплотных, безлиственных ветвей ивняка она покачивалась - суматошно, беспорядочно, - и горделивую белизну лепестков жадно сцеловывал пронзительно воющий ветер.

"Владов, смотри! Она как я. Как моё последнее желание. Вечно живое и вечно безнадёжное желание - Солнца и Любви! А поздно - уже отцвела. Я подарю её тебе, Владов, подарю своё заветное желание", - и Зоя шагнула по листвяному ковру... Никогда по воде не ходили ждущие света и жаждущие милости.

Не важно, чем Владов отогревал вымокшую Зою - крепкими напитками или крепкими поцелуями. Не важно было, признает ли его Зоя колдуном, или нет. Что важно? Больно было слышать: "Что ж, я так и не подарю тебе свой цветок. Может, не судьба?". Пусть больно. Пусть больно вспоминать нечаянные грусти. Всё равно Владов уже осмелел, и льёт мелодию в Зоенькин сон, и Зоя танцует по озёрной просини, по небесной просини, и пусть цветёт эта лилия - несрываемо, вечно, - и пусть ждёт на берегу сумрачный колдун в бархатистом плаще, пусть ждёт, пока её не вынесет к Солнцу, ведь оно родит ей ожерелье лилий, - и там, где-то над небом, уже за небом, там Зоя очнулась, восхищённая ласточка: "Что ты делаешь со мной? Ты что, волшебник?". Что он мог ответить? "Мне станцевалось". Зоя вспылила: "С кем? А я? Почему без меня?" - и словно гневный дракон вонзил коготки в отворот воротника, и Владов снова вдохнул её танцующее пламя...

Никто ещё не признавал Владова повелителем снов.

Девушки, сбегавшие от Владова с завидной регулярностью, становились психологами либо пациентками психологов. Владов становился лучшим из их воспоминаний - ярчайшим, ослепительным, жгучим до боли и судорог. Такое положение дел Владова нисколько не радовало, только смешило, но смех был злой. Зоя же... Что ещё вы хотите знать о Зое? В Зое был мир. Вот так вот. И даже - танцующий мир. Владову казалось: всё, чего он хочет - видеть, как по глади неба танцует гневливая лилия, - и Владов тихо улыбался, зная, что завтра он наденет светлейшую рубашку с отметинками Зоенькиных зубок.

ЧИСТОЕ ОТРАЖЕНИЕ

У Владова будет блестящее будущее. Никто никогда в этом не сомневался. Твердили на сотни голосов: "Слишком умён, чтобы быть безызвестным". Владов поправлял: "Слишком умён, чтобы стать счастливым", - и словно наваждение одолевало: какая-то горечь ложилась на губы - словно ненасытная бледная немочь тянулась к поцелую. Простите, какое будущее может быть у человека, шепчущего женщинам: "Смотри, как в раскрытый зрачок ночь бросает вороха своих лилий"? Никакого. Мне кажется так. Но - все всё знали о будущем Владова. Кто знал о его настоящем? Чем, по-вашему, он занимался спросонья? Считал компьютеры. Один - порядок, проснулся дома! Три - чёрт, опять родимая редакция! Пять - мамочка, всё еще типография! Нет компьютеров? Подобные пробуждения влетали в копеечку - службы поддержания порядка неумолимы.

Сегодня компьютеров насчиталось около десяти тысяч. Владов решил - глаз больше вообще не открывать, тем более, что их заливало какой-то жгучей красной густотой...

Не врите, не был он истериком. И шизофреником не был. Кто вам сказал? Зоя? Нашли кому верить! Зое нельзя верить. Зоей можно любоваться. Можно и нужно. Даже - необходимо. Необходимая всем, не обходимая никем. Почему? Потому. Желающим знать подробности - обращайтесь к справочникам по психологии. Почему да почему! Где вы видели мужчину, не желающего овладеть податливой мягкостью? Где вы видели мужчину, сносящего вызов дерзкой строптивости? Неужели видели? Вам не повезло. Не тех вы видели. Настоящих мужчин ищите возле Зои. В этой пёстрой стае Владов хотел стать... Вожаком, что ли? Нет. Вот как раз в любви к Зое ему не требовались последователи. Может, хотелось стать победителем? О, кстати: её любимая песня - "Победитель получит всё"... Вообще, женщина, конечно - весьма опасная игрушка. И притом необычайно дорогая. Владов сцеплял зубы: "Я не наездник и не скакун. Ни в каких состязаниях участвовать не собираюсь. В призах не нуждаюсь. В развлекушках тем более". Ну и, естественно, стоял особняком от толпы Зоенькиных воздыхателей, худющая мрачнятина. Из-за всегдашней угрюмости Владова подозревали в тайной склонности к сажанию живых людей на колы.

Человеческое сердце - драгоценность, но никак не игрушка. В этом Владов был уверен нерушимо. Кем он хотел стать для Зои? Повелителем желаний и хранителем надежд. Этого он хотел, в это он верил, и более того - так он веровал. "Вначале было Слово, Слово было у Бога, и Слово было Бог, и есть Бог, и Бог есть Любовь", - так ему говорили, мягко журя и пытаясь наставить. "Вначале была Власть, Власть была у Господа, и Власть была Господь, и любуйся Властью, и властвуй Любовью", - так он восставал, и изнеженные умники шарахались от него, как измождённые птицы от молнии... Один. Владов не боялся одиночества, как и никто не боится верных друзей.

Ещё когда они поднимали тост за свою первую встречу, за первые откровения истомившейся крови, Зоя, лукаво улыбаясь, вымолвила: "Мне кажется, наш роман в твоей жизни будет самым эстетичным и глубокомысленным, самым-самым из всего, что с тобой было, из всего, что с тобой будет", - и Владов улыбнулся, но это была улыбка... Разве это была улыбка? Так дрожат губы у приговорённых к одиночеству, и радость отшатнулась от сердца, и он метался меж стен своей вдовьей квартиры, ломая крылья о камень, зная, что Зоя, озолоченная солнцем Зоя - она не останется с ним навсегда.

Эстетизм? Ну-ну. Был фильм о любви Шихерлис к разгильдяю Крису; были Рахманинов и Вагнер, и Зоя, оглушённая "Летучим Голландцем", трепетала в ладонях Владова; были листы нетерпеливых посланий, исписанные торопливым почерком Владова, явно захлебнувшегося полнолунным безумием; всё это было и всё это иссякло. Что осталось? Владов, пустая постель - и ночь никаких таких лилий в его зрачок не бросала, - лишь чёрная гуща лилась прямо в сердце. А ведь было всё, и Зоя, задыхаясь, стонала: "Мне хорошо...". Или: "Мне так хорошо...". Иногда: "Мне так хорошо с тобой...". Но что-то явно недоговаривалось, не было каких-то ясных и верных слов, о себе-то как раз Владов ничего и не слышал, и словно поскальзывался, и ушибленное сердце постепенно переставало доверять. Ведь всё было ясно - её Вадим не станет долго смотреть сквозь пальцы на "молодёжный период", и Владов не станет отцом её детям - ведь он годится им в братья, и... и... и... Когда-то Владов всхлипывал от счастья. Теперь...

Как всегда, они встретились у перекрёстка, где схлёстывались потоки вечно куда-то опаздывающих преследователей Мечты. Да, оставался последний перекрёсток, последнее распятие одиноких дорог, оставалось только причаститься к последнему ожиданию - и всё, и будет беленький домик Клавдии, и можно будет рухнуть в колыбель полнолунных надежд... Выждав, пока схлынет волна нечаянных соглядатаев, они вместе шагнули на уже затухающий зелёный свет. "Слушай, по моим звонкам ты мчишься, как на пожар! Здорово, я люблю скорость", - так она пошутила, но Даниилу не стало смешно - на скорости тысяча чувств в минуту с сердцем не шутят - у самого порога улыбки он замер, выдохнул: "Остановись! Останься со мной! Оставь мне свой заветный цветок!". "Милый мой, все цветы увядают", - и Владова понесло, он уже не мог остановиться, и так он выпалил: "Я никогда не был для тебя Животворящим Солнцем, да?". Зоя растерялась: "Но я же... Но мне же...", - а Владов-то никогда не ошибался, вот что! Зоя всё ещё продолжала что-то лепетать, а Владов уже уходил Карпатским бульваром от дома Клавдии, мимо Тайного пруда с зачахшей лилией - обратно в заплёванный подъезд. У лифта скорчилась девушка в наручниках. "Вы обручились или вышли замуж?" - съязвил Владов. Спокоен был? Был чист. Словно стряхнул наваждение. Чист и светел, как свежий пепел. Пока переодевался, пока менял бархатистую "тройку" на латаные джинсы и "косуху", решил, что хватит. Не бывать больше ни пьянящему смеху вагнеровского "Голландца", ни отрезвляющим рыданиям рахманиновского рояля. Будет безыскуственный, искренний грандж, будет дикий и дерзкий, гремучий "Жемчужный шорох"3. Будет: "Если я: беспечный ездок - стань отражением в зеркале заднего вида". "Вот вам и весь эстетизм", - прошептал Владов и колени подкосились. Дряхлый мотоцикл впервые завёлся с пол-оборота.

Раньше первых вздохов рассветного ветра его вынесло на объездную. Где-то меж ушами, в громадном пустом куполе ещё журчал "Жемчужный шорох". Владов поправил зеркало заднего вида. Полюбовался отражением - чисто. Безупречная чистота небес. Ни тебе танцующих лилий, ни яростных драконов - никаких вам, батенька, Шихерлис! Перед ближайшим столбом нажал на газ. Ушёл вчистую.

Никто и не сомневался, что у Владова впереди головокружительное будущее.

СОМНИТЕЛЬНОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ

"Не может отказать себе в удовольствии", - подумал Владов, когда рядом с ним присел на корточки, удивляясь владовской кровавине, патрульный.

"Не может отказать себе в удовольствии", - ухмыльнулся Владов, когда реаниматор, сшив последнюю владовскую разрывинку, завопил: "Готов! Как новёхонький!".

"Вас, милочка, я удовлетворять не собираюсь", - озлобился Владов, отшвырнув сиделку, настойчиво трясшую "уткой".

"А ты, тварь, вообще наслаждаешься!" - выпалил Владов донельзя молоденькой психиатрисе.

- Чем же? - удивилась изнеженная умничка и разъярённый Владов притих, убаюканный её текучими жестами.

- Властью над больным человеком, - нехотя буркнул Владов. - Для вас больные - как глина, из которой вы лепите образ и подобие здоровья. Вы удовлетворяетесь властью над ослабевшими людьми.

- Что плохого в удовольствиях? Или вы предпочитаете страдания? - всерьёз обеспокоилась девочка, и, беззащитная такая, сжалась, когда оправившийся, осмелевший Владов, смеясь, втекал сквозь её зрачок в храм сомнений.

- Я предпочитаю обладать и быть обладаемым, - и Владов начал... Что имел, тем и начал. - Я предпочитаю подчиняться и владеть, но всякое владение и всякая власть основаны на ответственности, и на беспокойстве, и на заботе, и на нежности даже. Никто ведь не хочет обладать ненавистным, но все хотят того, что обожаемо, чем любуешься...

- Я вас выписываю, - сдавленно пискнула Леночка Нежина, всегда воображавшая себя ведуньей, - вы совершенно здоровы...

И дело о попытке самоубийства тотчас же закрыли.

"Не могла отказать себе в удовольствии", - отчётливо произносил Владов, и: "Стой, останься же!" - захлёбывался криком. Очнуться было не сложно. От пощёчины-то не очнуться? Да бросьте!

Очнуться было не сложно. "Забыться, забыть, забыться, забыть", - мелко стучал зубами Владов, закутавшись в протёртый плед. Леночка стреляла взглядом в Ларису, спешно листала страницы книжищ. Страсть! страд! страх! - листочки корчились, строчки хлестали петлистыми нитями, Леночка путалась. "Нашла?" - Лариса подставляла ковшик с пуншем, Охтин: "Ничего, ничего, я вытру!" - разливал пряную кипель. В стаканы тоже.

После этих сеансов было трудно шевелиться, не то что думать. Правда, приходила свежесть. Даниил с удивлением прислушивался к собственному голосу, чистому и звонкому: "Как называется то, что мы делали?". "Холотропное дыхание"4, - шумели влажные губы, и волосы твои, Лена, как две волны, отлетающие от мраморного лба! "А ты, однако, колдунья", - восхищённо шептал Охтин, раскрытую ладонь вручая как подарок, получая лёд. Леночка мерцала своими чёрными звёздами в Ларису. Кивок, поклон, спокойной ночи, и Леночка покоила фарфоровые щёчки на кукольной подушке. Охтин метался, не решаясь целовать. Круги по спальне выводили в кухню, к раскрытому окну и съёжившейся тени. "Никак не успокоишься?" - Лариса выпрямлялась, а Охтин, ссутулившись: "Что же мне делать?". "Говорю вам, князь: Любовь - это праздник, жизнь - это будни. Нет, можно, конечно, верить в праздник, который всегда с тобой, но вот потом-то что будет? Похмелье? А оно наступит, обязательно наступит! Потому что любовь - это опьянение, опьянение восторгом и восхищением. Вам не кажется, что пора уже и протрезветь?".

Но это будет ночью, а сейчас можно напитываться пуншем, и можно разглядывать надписи на стенах: "Есть Бог, и Бог есть Любовь", "Содеянное во имя Любви не морально, но религиозно", - и что-то ещё, но Владов вдруг обжёгся, оглядел двух широкобёдрок: "Так что вы скажете? Как мне эту ведьму рыжую забыть? Что мне делать?". "Нельзя поддаваться призракам. И вообще, все призраки рождаются из твоего воображения, так что", - и Владов отражался в льдистых Леночкиных белках, и беседовал со своим отражением. "Истина в любви", - сверкала Леночка кристалликами зубок. "Никогда не ищут истины, но всегда - союзников в борьбе за право рода стать вожатым соплеменников, и воля одинокого - стать родоначальником дружины", - отчеканивал Даниил. "Твой дед Владислав тобой бы гордился", - так шептала восхищённая темноглазка, и: "Да, я прямо пророк. Из малых, правда. Нихт зер кляйне, но всё же", - так темнел Даниил...

ПРАЗДНИК, КОТОРЫЙ ВСЕГДА ТЫ

- Мне в своё время понравился Хэмингуэй. Особенно "Праздник, который всегда с тобой".

- Во-первых, не "в том времени", а "в том возрасте", а во-вторых, что там может нравиться? Я думал, он имел в виду любовь, любовь как чувство и как действие. Оказалось - он имел в виду Париж. Просто город. Если в городе нет любимых людей - что праздновать?

- Умно. Но при этом... Какой ты глупый! Париж - место любви. Город, созданный для любви. Представь себе - город, в который съезжаются влюблённые со всего света! Карнавал Любви! Такое может случиться только в Париже.

- И только в Париже могла случиться Варфоломеевская ночь. Собрать всех влюблённых в одну точку земного шара? Мило! Они перережут друг друга. За право подарить своей любимой лучший цветок. За право привести её в лучший отель. За право угостить её лучшим из вин. Вот так. А ты говоришь: "Прощай, оружие!", "Прощай, оружие!". И вообще - представь одиночку на Карнавале Любви.

- Только не надо! Не надо вот этих мессианских штучек. Опять начнёшь: "Соборность, вселенское братство!". Ты умный. Я знаю. Я убедилась. Только ты вовсе не праведник. Ты порочен. Донельзя порочен. Дьяволёнок! Все дьяволы с тобой! Не смей! И здесь не смей! Там тоже не смей! Ммм... Ещё не смей! И ещё...

- Времени нет, милая.

- Как это так? Жизнь протянута во времени.

- Да. Жизнь протянута в хлёсткий ремень, и Смерть правит на нём свой нож. Но что из этого?

- Хватит о смерти! Смерть, кресты, монастыри, хватит!

- Ты постоянно вспоминаешь о времени, но не хочешь помнить о смерти. Странно.

- Ничуть! Ничуть не странно. Если уж remember, то о том, что forever и together. Несчастный английский! Три слова стоящих! Остальные - квак и карк.

- Нет никакого времени. Есть количество следующих друг за другом событий, есть впечатления и переживание событий, есть ценность переживаний, есть степень впечатлительности, а времени - нет.

- Как это нет?

- Сколько мы знакомы?

Мы присели на эту лавочку, чтобы выкурить по сигарете, и так не разу не поцеловались, хотя скурили уже всю пачку. А такой ведь был вечер! Я в белой рубашке с хрустящим воротником, нет, галстуков не выношу! Ещё чего! Блестящую удавку на мою-то шею! И крепкий кожаный ремень, скрипящий под твоим мизинчиком, и лаковые туфли - в них можно отражаться, зачарованно следя за чёрным двойником, - и чёрный же костюм, беспросветной черноты, с внезапным переливом бархатинок, и, как всегда, змеёныш, обвивающий мне пальцы, замерший над чашечкой цветка. Без этого наряда Моя Бледность была бы напрасной. А так - Колосов вскочил: "Что случилось? У тебя траур? Или триумф?". Ещё не знаю, но Зоя ахнула: "Чёрный! Чернейший! И алмазы вместо глаз!". А как не быть бледным, если вслед за Зоей бежит зелёная шелковая волна, а из рыжего пожара, лижущего щёки, выплавился лёгкий лебедь с малахитовым солнцем в клюве... Вечер славный! На столах ты, правда, не танцевала, но как бы мы смотрелись вальсирующими среди бокалов?

Всё как всегда, все праздники проходят, проносится шквал веселинок - устоявшие на ногах убирают ошмётки веселья. Кого-то от праздничной скатерти отправят в смирительную простынь, кого-то от праздничного стола уведут любить, уведут в праздничную постель. "Любить?" - переспросила Зоя, и, кое-как сглотнув жидкий огнеток, поправила: "Трахать". Охтин поперхнулся. У Зои глаза зелёные, злые, ноздри вздуваются, струйки дыма отстреливаются мимо губ, зубки отзванивают злорадинки: "Ты со мной в постели что делаешь, правдолюбец? Что делаешь? Любишь? Трахаешь. Банально и беспардонно. Трахаешь. Даже можно сказать - ебёшь".

Данилка разбил колено. На губах - кровавая прорва. Во лбу - набат. "Кто князь - Влад? И ты - внук Владов? Блядов!" - и хох-хах-дрызг-визг! Ветки рук отсохли, и Данилка яблоком сорвался в ноги. Тотчас бока набухли. Сок потёк. Веки склеило. "Охтин! Эй, парняга! Охтин, очнись! С кем был?". В пустом куполе влево-вправо заболтался флюгер. "Как - один? Почему тебя бросили? Совсем один? Всегда один?". В глубокий колодец занырял клювом колодезный журавль. "То есть вы доверяете мне отнять надежду? Мне - отнять у Марины Александровны надежду?". "Зиппо" - звонк! "А как же вы? Вы же не сможете безболезненно общаться с женщ", - и хрустнули под кулаком очки... Охтин сглотнул комок и выдавил: "Я люблю тебя. Везде и всегда. И буду любить". Зоя оглянулась, скинула со стола в пакет бутылку, пачку, оглянулась, губы дрогнули, оглянулась, дрогнули, лопнулось: "Мигом! Нет! Жди! Вот, адрес! Двадцать минут!". Охтин хлынул светлыми ручьями.

Рецепт праздника прост - светлые ручьи в сердце и Зоя. Зоя - обязательный ингредиент для дьявольских коктейлей. Только кто вам сказал, что этот праздник про вашу честь?

И всё-таки это ещё не праздник. Праздник - это когда просто, когда... Стоять на остановке, проводив галдящую компанию - да, можете не возвращать, это мелочь, а вам нет, вы вернёте до копейки - и похрустывать коросткой льда. Под крепким каблуком петляют трещинки, моё зыбкое отражение распалось на десяток охтинок, на сотню, на мелкое крошево хрустких охтинок. Я под озером неба - один-единственный Владов, а в заводях глаз, ваших глаз - орды Владовых, но я хочу окунуться лишь в листвяную прозелень, и я надеюсь, что на дне зеленоглазой Зойки бескровная русалка не таится, не таилась, и даже не намерена селиться в её огневой головушке. Да, я хочу окунуться во влажную лилию, но я жду: все разъедутся - тогда. Тогда я помчусь - только бы не вообразить лишнего, а то расправлю крылья и уже не смогу приземлиться. Тогда я помчусь, и мне ободряюще подмигнёт светофор. Тогда я помчусь, и Клавкины соседки - беспокойные лесбиянки - начнут дубасить в стену, а мы будем сглатывать хохот, закусив запястья, и, может быть, прослезимся над судьбой Шихерлис... Может быть. Может не быть. Кто может и с кем быть?

Всё может быть, но с каждым бывает. "Владов, сядь, - Клава подбулькивала ещё. - Сядь-сядь, никуда не денется, придёт". "Владов, сядь", - стрелки ахнули на полкруга, Охтин изохал полкомнаты. Да, всё просто, такое может быть только в России. Только в России можно назначать свидания в домишке, наспех обляпанном побелкой, набухшей от дождя, настырного и въедливого, как всё мелкое - как мелкие рюмки, лезущие в руку, как мелкие циферки в очасовевших глазах; в домишке, где газовое отопление, и вода в ванной не теплее водки; в домишке, где часы летят, как лепестки ромашки: "Идёт-не идёт, идёт-не идёт"; в домишке, где ещё надеются на чудо и ждут паршивку Зою. "Кто паршивка?" - и всюду лёгкие капельки, летящие с твоего плаща, и пьяные глуминки: "Смотри-ка, лишних два часа прождал!" - и ты, конечно, вила петли, ты моталась на моторе, и охрипла, распевая песни со сборищем уверенных, что ты всю жизнь мечтала с ними петь застольные песни посреди шестисот тысяч законников, которым снятся блудливые сны, и время, Владов, время, проводи меня!..

Хорошо, что нашлась лавочка. Хорошо, что дождь иссяк. Хорошо, что есть возможность. Хорошо, что времени нет, а ты этого не знаешь, и горячишься, тараторишь, смахивая маленькой ладошкой последние капли с моих плеч:

- Как это нет, как это нет? Я вскакиваю в шесть утра как полоумная, мальчишки спят, Вадим храпит, я к плите. Бульон, гренки, пару салатиков, кофе сварить, Вадим растворимый не пьёт. Мама дорогая! Полседьмого, а у Славки рубашка чумазая! Вода - хлысть! Порошок - хлоп! Фен - бац! Током - трах! Мама дорогая! Сушить под феном, утюгом прожарить, время - семь! Мальчики, подъём-подъём! Славке несолёно, Витюшке несладко, где мой ранец, где носки? Славка-вылезай-из-ванной, Витя-не-спи-за-столом. Мамочка, ты у нас фея! Конечно, милые. Вадичек! Вадим! Вадян! Как не едешь? Я так и села. А Владов наконец поднялся и вышел в окно. Иду в маникюрный, а ноги ватные, а на часах десять. Возвращаюсь, ноги подкашиваются, сумки волочатся, мать! Колготки полетели! Где я в одиннадцать возьму колготки цвета "беж" с золотистой лайкрой? Я их неделю искала! Господин Владов такой привереда, ему княгинь подавай! Вадимка, ты куда? Еду, говорит. Владов влетел в окно и давай с толку сбивать - то помада не та, то тени не так, стилист нашёлся! Хватит или как? Что значит - "нет времени"? Я по всему городу успела пронестись, везде отметилась, все уверены, что я была именно у них. И Вадима уверят. Подъезжаю - пять секунд! Четыре! Три! Две! Владов! Как это - "нет времени"? Получается, можно не ждать? Времени нет, всё прекрасно, никто не умрёт, да? Ни о ком не надо заботиться, никем и ничем не надо дорожить, не надо беречь каждое мгновение, каждую встречу, так?

Я смотрю на хоровод звёзд, на путаницу улиц - звёзды выстроены созвездиями, а на улицах сталкиваешься лишь со случайными соглядатаями твоей улыбки... Сигарета истлела, я думаю, что дело не во времени, ведь есть моё клокочущее сердце, сердце шагает маршем, пока не явится твой призрак, и тогда сердце закружится вальсом и вгонится в отчаянное танго. Я любуюсь тобой всего лишь сто тридцать пять дней, но когда я переспрошу: "Сколько мы знакомы?" - ты потупишься: "Всю жизнь".

- При чём же здесь власть? При чём здесь чувство власти? Иногда ведь властвуют над ненавистными, так? Стремятся-то, наверное, к удовольствию? В смысле, к воплощению мечты об удовольствии...

- Оргазм - это что? Что ты чувствуешь при оргазме?

У Имрана в каморке красный фонарь. У Имрана в подвальчике чистая постель и стопка одеял. Имран, курчавый смуглянец, хрипловато смеётся: "Ну что ты, Данила, о чём ты? Конечно!" - и Владов знает, что ключи найдутся даже в темноте. Надо только будет оставить на замызганном столе немного кофе, сигарет, остатки водки, а лучше - ликёра, ведь имрановская Анастасия не любит водку. Надо просто не жалеть Имрана, и тихо втолковывать бурчащей трубке: "Ну ты же понимаешь - тебя любят, когда ты хочешь, меня любят, когда могут". Надо только не жалеть себя, и не думать, что самому наутро не хватит никотина, кофеина, теургина, и на... И на притолоке найдутся ключи, и Зоя не будет долго мёрзнуть в заваленном сугробами дворике. Надо только не жалеть себя, ведь Зоя не может иначе, и придётся опустить глаза, ведь лучше испепелять взглядом сигареты, чем зоенькины влажные губы. Да, всё выходит не так, как хочется, но Владов терпелив, и лучше хоть как-то, чем никак, тем более, что ключи найдутся на притолоке даже в полной темноте. Но дело не в ключах, - ведь Владов издал веды Имрана безо всяких ключей, хотя Данилевич и не вздумал молча качнуть головой, но Владов издал веды Имрана, - а дело в том, что если чувство не воплощено в поступок, то это не подлинное чувство, и если ты доверяешь другу ключи от сердца, будь готов доверить и ключи от жилища, где обитает твоя Любовь. И тогда у друга опять случится праздник - будет красное вино кипеть в крови, и Зоя нечаянно: "Ах! Что же теперь будет?". Почти ничего не будет, только Владов впитает алые капельки с оборки чулка, и Зоя по всем своим ложбинкам пустит пьянящую реку, и губы Владова вопьют винопад, и в свете красного фонаря вымрут, рассеявшись, серые тени, и мы уже бессмертны, мы уже не отбрасываем теней.

Имран и Настя могут вернуться с дежурства чуть раньше - практикантов щадят, но нам не жаль выбираться из раскалённой постели, ведь, оказывается, можно выйти в метель - и метель потеплеет, хлёсткие стегунцы присмиреют, и снежность ляжет кружевом на рдеющую вершинку груди, и талые ручейки омоют твой животик, снег ляжет венчальным кружевом, и запоздалый прохожий протрёт глаза, решив, что заснул на ходу, а вокруг уже псы, псы, псы! Жаждущие псы по всей округе рвут цепи в куски, псы кружат, выжидают, жалобно скулят, умоляя допустить, и самый смелый ринется отбить рыжую волчицу, но я умею выть безмолвно, и серые тени лягут у ног, станут сторожить, и после, после выводка твоих вскриков, подползут вылизывать надменно вскинутую кисть, но я умею выть безмолвно, и будем только мы - белый волк и снежная волчица.

Будем только мы, и это будет праздник, потому что не надо сдерживаться, потому что не надо скрываться, можно быть откровенным и искренним, можно уже не спрашивать: "Что ты чувствуешь? Что мне сделать ещё?" - потому что ты шепчешь: "Я уже не замечаю, что ты делаешь, я как лава в горниле, делай что хочешь!". Да, вот оно - стоит мне... И я рассеку тебя безвозвратно. Стоит мне... И ты превзойдёшь Афродиту. Теперь ты всецело подвластна, теперь я всецело всевластен - мы Ангелы, свободные от плоти.

- Знаешь, было такое чувство, что я потеряла тело, потеряла форму. Стала как сгусток огня. Как будто бы от тебя стало зависеть, во что меня... Преобразить, как ты говоришь. Как будто от тебя стало зависеть, во что меня изваять. И появилась жажда, дикая жажда стать для тебя всецело всем, всем сразу, стать любой и всякой, стать и матерью, и любовницей, и дочерью, и подругой, и ученицей, и наставницей. Объять тебя, быть под тобой и быть над тобой.

- Это и есть желание власти.

- Я, кажется, запуталась. Что же такое любовь?

Настанет день, когда мы вспомним слова, понятные без слов.

В ОЖИДАНИИ ЧУДА

Решётка на окне, решётки на стенах, решётка вместо двери - чтобы никто не выкрал этих урчащих чудовищ, помесь арифмометра с телевизором и печатной машинкой. Я трижды в неделю вхожу в эту клетку, а есть ещё два дня и две бессонные ночи в кружении от редакции к типографии и обратно к редакции. Кружится, кружится, и возвращается на круги своя. Это - да, это - так, но - суета сует? Нет уж, я ненавижу Экклезиаста. Радовать любимых - суета сует? Мстить ненавистникам - суета сует? А в чём же ещё, по-вашему, Господь являет Свою благодать? Наслаждаться радостью любимых - это суета сует? Суета сует - это не мудрость, попрошу заметить, это задроченное дохлячество.

Я трижды в неделю вхожу в эту клетку - усмирять чужую фантазию, в чужие тексты втискивать фотографии совершенно незнакомых мне людей. Фантазия? Я сказал - фантазия? Нет, всё весьма достоверно: хроники неожиданных бедствий и преднамеренных убийств, интервью с победителями всех и вся и репортажи о выходках их восторженных поклонников, и - короче говоря, невыдуманные истории. Достоверные, убедительные и неопровержимые. И я - я должен быть аккуратен с каждым заголовком, каждой подписью, я должен быть внимательным с исправлениями, форматами и масштабами. Я должен выпускать из рук не мешанину знаков и символов, а геометрически правильную карту восприятия. Вы - будете любить геометрически правильную женщину? Невозмутимую, незыблемую, безмятежную? Вот и я не люблю. Колосов, лысеющий гигант, нехотя мазюкал очередную образину, бубнил: "Вот лентяй! Для братца рад стараться, а для журнала?". А мне-то что? "Что-то я в Эрмитаже твоих полотен не встречал", - и Колосов, рекламщик и шаржист, плевался: "Что за чёрт! Опять помидор! Ну как я могу эффектно и броско изобразить семена помидора?". Зоя влетала в клетку: "Ах! Опять! Последние колготки! Понатыркали решёток!". Листала распечатки: "Ух ты! Смотрите-ка! Ну-ка... Опять, стервец, всё на свой лад переиначил! Ну-ка... Я же не такое оформление просила! Вадим ведь разозлится: что ж это за репортаж с выставки без фотографий того, что выставлялось?" - а мне-то что? Для тебя я постарался бы, но для Вадима... Ещё чего! Данилевич всё равно подпишет, уже без одной звезды полночь, и все вздохнут, и я помчусь по пустеющим улицам на вокзал, запрыгну в поезд на ходу, и не успею уснуть, как явится белый старик и начнёт выговаривать, подчёркивая ногтем строки, и у печатного станка сожмусь и стану как высохшее семечко, но это офсет, матрицу на ходу не сменишь, и завтра тридцать пять тысяч подписчиков начнут хохотать над ухом, а мне-то что? Я высохшее семечко, а семечки не пишут объяснительных, семечко падает в молчащую мглу, семечко несёт по степи, вдоль дороги ползёт полозом пожар, а в клубах туч проносится топочущий табун, и хватит спать, Милош, не дрова везёшь! Слушай свежий анекдот, да, можно передохнуть, и пока Милош относит дорожному инспектору свежий журнал, я разливаю чёрный чай. Здесь чёрные холмы, здесь чёрный дождь, мы глотаем невесть что с набухшими чернинками, но это пока, это сейчас, когда-нибудь будет и светлое питьё, а пока что свет не для нас - аккумулятор надо беречь, зажигание сядет, а я не лось, чтобы упираться рогами в трёхтонный кузовик, совсем не лось, хотя сейчас Марина подливает водки очередному утешителю в парадных наколках и праздничных трусах, и с порога спросит: "Кто такая Зоя?". Вот, нашла к кому придраться, и пока я прислушиваюсь к гулкому эху из хлебницы: "О, я? О, я! О... я..." - я буду думать, что из высохшего семечка может взойти анчар. Да, милая, я видел, какими глазами смотрит на меня Софья Владимировна. Зелёными. Жадными? Спасибо. Завтра пригляжусь получше. Сейчас уже слипаются веки, а в пепельнице "Кэмел", мы же курим только "Бонд"? Зелёными. Во вторник ты, конечно, заезжала, я ведь уже с командировочными, ты заезжала, да, и бледный блондин Алекс, уминая что-то грибное из термоса, зелёными, грибное, словно нельзя было предупредить, ведь грибочки нашинкованы ломтиками, и золотистые капельки масла... Резерфорд поймал пылинку света, а я буфеты обхожу за километр, зелёными, откуда "Кэмел", зелёными, откуда? И Алекс подавился. Это естественно. Алексова Инночка сверкнула через порог грузным термосом, а владовская Марина мариноватными шагами прогрузнела за полтинником. Конечно, милая, возьми на дорогу тоже, на такси, конечно, в рейсовых не выбирают, на чьи туфли стоит наступать. Конечно, зелёными, Зоя промолчала целых пять минут, пока не откашлялся Алекс, а я-то что? Говорить умеют все. "Что и как - не важно. Важно - с кем", - пробормотала Зоя, да, зелёными, звони в Израиль доверчивым подругам, проплачь им всё, проплачь им: "Жизнь в ожидании любви - это ад, это не жизнь, это смерть в ожидании воскрешения", - да, проплачь и сообщи, не забудь, что заказчицы Владова почему-то молчат в твоём присутствии, только чёрную кружку не бей, я пью из неё чёрный чай. Чая навалом, дождя навалом, мне спать нельзя, потому что дорога ведёт к горизонту, а за горизонтом добрая земля, там из высохшего семечка что-нибудь да взойдёт, если Милош успеет очнуться и увернуться от гудящих фар, там добрая земля, её можно найти, если Милош успеет включить дальний свет, а Милош успеет, ведь чая навалом и я не сплю, я должен доставить свежие истории, и я доставлю, и точёными пальцами выгружу три тонны глянцевых историй, потому что я должен, но я семечко, я ещё не взошёл, и я не должен тебе доверять, откуда "Кэмел"? И "Доверие" я не должен печатать, я никому не должен издавать размышления о природе доверия, я не должен, но хочу, нет, мне за это никто не заплатит. Тем более - зелёными.

СТАНЬ МОЕЙ ВЕРОЙ

- То есть, ты всерьёз думаешь, что любовь происходит из веры в бессмертие?

- А что - можно думать играючи? Нет, любовь происходит из доверия. Доверие предшествует любому верованию и любой уверенности.

Я сижу на столе, болтаю ногами. А почему бы не болтать? Наконец-то обед, можно закрыться в моём кабинетике, вывесив снаружи табличку: "Просим не портить аппетит", - хотя какой тут аппетит, если с утра уже два литра кофе и полпачки едких дымовин? Какой тут аппетит, если во всей редакции лишь одна табличка может смутить, а там ещё, помимо таблички, имеется прыткая секретарша с маленькими шныряющими глазками... Вот я и сижу у полуприкрытой двери, иногда горланю: "Ария начинается!" - очередной настырник блуждает взглядом по вороху листов. Да бросьте! Вам почудилось. Никто ничем не звякал. Это Зоя дзинькает моей зажигалкой по трубчатой ножке стульчика. Нет, нам третий не нужен, потому что пить с отставниками мечты - это не праздник, это тяжкий труд.

- Слушай, а ты смотрел "Друг моего сына"? Там влюблённая женщина говорит... Дословно не помню. В таком смысле, что дети - это ощущение собственного превосходства над необходимостью, а превосходство...

- ...не даёт ощущения вечности. Только любовь даёт чувство вечности.

- Так ты смотрел? Как эту актрису зовут?

- Не смотрел. Я просто догадался.

У Зои язычок рыжего пожара прямо к губкам прильнул.

- Подожди, Владов, не пей. Повтори. Что ты сказал?

Я просто слежу, как ты постукиваешь носочком туфельки по боковине стола: "Так-так-так-вот-так-так".

- Я догадался.

- Закрой ты эту дверь, пересядь поближе, мне не слышно.

Я волчонок, я маленький чуткий волчонок, я хочу во всех пружинящих, шаркающих, рвущих различить один-единственный звук, один-единственный жест - свидетельство того, что ты уже не станешь противиться моему настырному напору. Мне хочется, это моя охота, поэтому я придвинусь поближе. Всё давно уже случилось, никому больше не доверяй своих снов. Теперь ты раскрыта для моих глаз, и только для моих, ведь я умею читать невидимые буквы на невидимых листах. Всё случилось в начале июня, я жду подходящего случая, когда все крепости рухнут. Ты вошла в мою жизнь в начале июня, когда зарождалась жара, солнце уже осмелело - сквозь решётки коридора прокапали подковки каблучков, и сразу завертелся ураган улыбок: "Сколько лет! Сколько зим!" - и ты, в ладошки собирая ливень поцелуйчиков, рассеянно высмеялась: "Да уж, столько! И столько вёсен не трескались в дёсны!". Да, всё было сказано именно так, и от зашторенного окна остролицый курносик, почти не разжав упрямых губ, неловко процедил: "Вам бы пророков рожать, а вы словоблудите", - и ты не нашлась, что ответить, вспыхнула только: "Что за прорицатель тут завёлся? В моё-то отсутствие!" - и после, после жарких ручейков, обжёгших губы, языки размякли, развязались, и так меня представили: "Данила-Мастер. Всё к нему. С шабашками к нему", - и ты смягчилась: "Каталог выставки - как, слабо? Ясно, сработаемся", - а во мне уже проснулся тоскующий волчонок, и я обронил: "Сработаемся, споёмся, сопьёмся", - и всё, ты уже не стеснялась: "Наш человек!". Наш, ваш, их, мой - все тянутся принадлежать, все ищут обладания, но я не ваш, я слишком наблюдателен, я слишком проницателен, чтобы позволить себе стремиться к тому же, что и... Все. Скопом. Без различия. Хором: "Как живёшь-то, Зойка?". А как ты можешь жить? Ведь начало июня, солнце уже осмелело, а ты пришла в брюках и наглухо застёгнутой рубашке. У нас всегда сумрачно, шторы задёрнуты, чтобы блики не ложились на монитор, но чёрных очков ты так и не сняла. Ни у кого, конечно же, язык не повернулся. Даже в сумраке всё очевидно. Мне, например, хватило одного взгляда, чтобы отвернуться. Отвернуться, а то ещё разорусь на весь первый этаж: "Да как вы можете позволять! Как можно позволять так с вами обращаться!". И пока я разглядывал свежесвёрстанную страничку Сашкиной книги, я слушал.

- Представляете, народ, что мне приснилось? Я вхожу в храм, а в нём собрались все, кого я когда-либо знала. Вернее, все, с кем я когда-либо дружила. Многих даже успела забыть, и очень удивилась - что им здесь надо? Все смотрят на меня жадными глазами и чего-то ждут. Обступили кольцом и ждут. Смотрю вдруг, а я в подвенечном платье и с венчальной короной. И как только я поняла, что коронована, так сразу из солнечного сплетения стали крохотные кровавые капельки сквозь платье просачиваться. Потом всё больше, больше, я уже обессилела и только шепчу: "Возьмите, мне же не жалко, берите". Все так прихлёбывают из лужицы между делом, а сами о чём-то переговариваются и не обращают на меня никакого внимания. Я попыталась живот рукой зажать, только через пальцы прямо струи начали хлестать. Тут мне стыдно стало, я подумала, что оскверняю святое место и надо бы уйти. А пошевелиться сил нет. Тут Вадим выходит и говорит: "Переоденься, позорница!" - а сам под мою реку бокал подставляет. Я совсем растерялась, говорю: "Вадичек, что ты?!" - а тут вдруг из-под купола спустился огненный шар, и он живой, как человек, только не ясно, то ли это старик, то ли мальчишка, но такой знакомый, будто я его всю жизнь знала. Вадим его не видит, сам меня переодевает, а всё без толку, платья одно за одним намокают. Тут шар стал приближаться, а мне страшно до жути, я кричу и отбиваюсь, а Вадим ничего понять не может, и начал меня забинтовывать, только опять без толку. И тут вдруг до меня дошло, что как только шар начинает приближаться, так я замираю и немею, и хочу только одного, чтобы он во мне оказался. Тут я опять пугаюсь, ведь вдруг он меня изнутри взорвёт? Говорю: "Не смей! Остановись!" - и он затихает на месте, и виновато так переливается, а я ничего с собой поделать не могу, кровь уже стынет, и так хочется огня! Вадим хвать корону! Сорвал с головы, сам скрипит сквозь зубы: "С кем венчаешься, стерва? С кем?". Как сверкнуло! И вижу - я родилась. Я родила и я же родилась. Зеленоглазая златовласка у меня на руках, кивает на этот зелёный огонь и говорит: "Я в нём, а он во мне". Вадим с меня платье сорвал и давай прямо им полосовать! Я чувствую, что всё, исчезаю, разваливаюсь на молекулы, и все мои крупинки в эту новорожденную Зою уходят. Сама радуюсь, и сама в отчаянии: "Как же так? Всё, что прожила - всё напрасно? Ради чего?". И вдруг замечаю, что родилась-то... Как сказать? Не совсем девочка. Хватит хохотать! Я в том смысле, что не только девочка. Как будто пол совсем ни при чём. Родилось светящееся, сияющее существо. Я вдруг поняла, что вся моя жизнь теперь в нём. И во мне осталась последняя капелька, и я, как свеча, погасла. Вот. Очнулась, смотрю - дома полный срач, дети плачут: "Мамочка, ты у нас как Жанна д'Арк", - за шшш... Так. Всё. Что это могло быть? К чему всё это?

Пока вокруг шелестят хмыки и нуки, я, не обернувшись, - всё равно я веки прикрыл и вживаюсь в твой сон, - я, тихо и ясно:

- Ничто не случается зачем, но всё случается почему, и человек способен выбрать ради чего. Основной инстинкт - властолюбие, из него происходят желание власти и желание любви. Любовь безжизненна без обладания, и противно властвовать ненавистными. Вы каждый день становитесь жертвой для окружающих, потому что всегда идёте на уступки, потому что боитесь увидеть недовольство на их лицах, потому что боитесь, что вас признают никчёмной, бесцветной, безвкусной. Вы надрываетесь ради мнимых оценщиков, ради тех, кто перебирает людей в поисках самой яркой игрушки, вы отдаёте им свою жизнь, а они считают это слишком естественным и необходимым. Вы жаждете благодарности, можете даже не спорить, жаждете, и вы устали от жизни, превратившейся в барщину и подёнщину. Устройте себе отпуск и отдохните где-нибудь под бешеным солнцем. И вот что ещё. Позволите поцеловать вам руку?

- Не позволю.

Хорошо, что лишние додумались выйти, потому что про слияние с огнём и второе рождение знать не всем положено.

Я помню, как ты подалась вперёд, вцепившись в расшатанный стульчик, и хрупкие суставы хрустнули, побелев, когда я переспросил: "Откуда я всё знаю? Мой дед, Владислав Михайлович, был колдуном". Ты всё ещё попыталась быть остроглазой лисичкой, но сигареты уже не брала из пачки, а схватывала с моей ладони, потому что я прибавил, улыбаясь: "Я это, я, Охтин я".

Да, я Охтин, я Владов внук, и какой тут аппетит, когда есть Сашины стихи, у Саши будет книжка, да, когда есть знамя памяти, когда есть сладкое молдавское вино. Мы много пили - Молдавия, наверняка, озолотилась. Потому что с вином всё становится тёплым, всё уже зыбко, можно забыть, что у тебя ладошки отмозолены каждодневными стирками, что вечные сумерки выели мне глаза и я уже не выношу солнечного света, что надо только успевать швырять шматы мяса в кипящее масло, потому что Вадим опять припёрся с оравой, и можно забыть, что я ушёл от Марины с Новалисом и Ницше, и надо стонать и твердить "ещё-ещё", и надо было дробить и бурить, пока Марину не прорвёт, и надо молчать, когда искры из глаз, чтобы дети не проснулись и не стали ненавидеть отца, и всем всё надо, а ждать никто не любит.

ЖДАТЬ ВЕСТЕЙ

По коридору прошуршала комета.

- Ребята, вы Данилевича видели? Зелёный весь! Наверх! Всех! Всех до единого! Мигом!

Зоя присела отдышаться.

Нет, не пойду, опять начнётся: кто пил, с кем пил - каждый день одно и то же. Владимировна, ты чего - остаёшься? Я звонка дожидаюсь, у Вадима отъезд намечается. Хоть оторвусь. Надоело под аусвайс-контролем ходить. Смотри, Владов, дождёшься выговора. Владов и Владимировна - сладкая парочка. Бровь приподняла. Владов не шелохнулся. Перед глазами журнальные страницы мелькают, всё, готово, закрываем номер, звоню в типографию. Кто парочка? У вас в глазах двоится. Ладно, конспираторы.

Телефон-фон-фон. Зоя взвилась:

- Клав... ааа... Конечно, конечно. Владов, тебя.

Ненавижу телефон. Говоришь не с человеком, а с Государственным народным хором.

- Даниил Андреевич, трудолюбивый вы наш, потрудитесь подняться. Нет, не перетруждайтесь, поздно, работать над журналом вам уже не придётся, по-видимому.

Где-то кто-то заикал. Владов, бросив трубку, вцеловался в потеплевшую ладошку:

- Когда?

- Ещё не время. Жди.

- После твоих поцелуев я не хочу осквернять себя водой. Я не хочу омываться водой. Я хочу омываться твоими слезами.

- Вот о чём ты мечтаешь, дракулит проклятый! Я и так уже вся исплакалась по тебе. Иди же, не подставляй меня...

В зале заседаний, как всегда, не хватает стульев. Ничего, постою.

- Зря торопились, Даниил Андреевич, - Данилевич переломил карандаш. - Все теперь в сборе? Для начала я хотел бы... Или мы акционируемся, или Шпагин нас закроет.

За громадным, во всю стену, окном ползёт по простыни неба кровавое пятно. Далеко внизу шевелят усами троллейбусы, смахивающие на медлительных тараканов. Перед Данилевичем стопка исцифренных листов. Второй месяц нет дождя. Данилевич в чёрном костюме и при галстуке. Борода блестит.

- Мы не сможем собрать такую сумму. Все свободны. Даниил Андреевич, чего вы ждёте? Вы свободны. Совсем свободны.

Охтин грыз ногти.

Данилевич порылся в ящике стола. Встал, постучал ногтём по крышке стола. Хрясть! - пинком по ножке стола. Царапнул ногтём столешницу стола.

- Не ломайте мебель, пожалуйста, господин художественный редактор. Мои условия. Контрольный пакет акций со всеми вытекающими последствиями. Право первого голоса при обсуждении любого проекта. Право накладывать вето на любой проект. Пока достаточно. Подробности обсудим позднее.

- Вы обсмотрелись "Крёстного отца", Даниил Андреевич, - Данилевич смотрит в окно, а за окном даже птицам небо опостылело. - Откуда у вас деньги? Бутылки сдадите? - Данилевич выглянул в коридор. - Я наслышан о ваших знакомствах. - Данилевич открыл фрамугу и попытался выглянуть наверх. - Но не с дьяволом же, в конце концов, вы дружите. - Данилевич обогнул столы и в холодильнике нашёл бутылку мёрзлой водки. - Деньги нужны через неделю.

- Завтра я подготовлю новое штатное расписание.

"Умно. Правда, умно. Первым делом издать альбом акварелей - это умно. Очень умно, - пробормотала Зоя и даже не взглянула на подаренный браслетик. - Милош уклоняется от выплаты налогов, Данилевич продолжает заниматься любимым делом, у Вадима рассеиваются последние подозрения. Подозрения, говорю. Я говорю - исчезнут вопросы: почему я каждое утро мчусь в "Славию", как на пожар". При чём здесь ум?

Теперь я могу делать то, что хочу, а не то, что мне предлагают пузатые серьёзники с не всегда полным кошельком. Теперь я могу напиваться до тех пор, пока не потянет домой, пока не потянет опять провалиться в чёрную мглу, в которой я летаю, ничего не освещая и никого не грея. Теперь по утрам, когда я пуст и лёгок, я могу не выбираться из-под одеяла, иначе меня унесёт приблудным сквозняком. Теперь ты знаешь, где я нахожусь от звонка до звонка. Теперь ты знаешь, в каком месте земного шара сложена горка чувств по имени Владов, ожидающий, когда нагрянет ураган по имени Зоя.

ОТ КРАСАВИЦЫ ДО ЧУДОВИЩА - ОДНА ЖИЗНЬ

В ту осень вместо "Здравствуйте!" навстречу кричали: "Доллар уже тридцать!". Долларов не было ни у кого, но кричали все. Почти все. Колосов кричал: "Жиды!" - но смолкал при Данилевиче. Данилевич кричал: "Кто?!" - но никто не признавался, и бутылки выносили сообща. Зоя не кричала, потому что Владов не глухой. Владов кричал во сне. Снился мотоцикл, задравший кверху горящие колёса.

Молчали ивы у Тайного пруда. Молчали лавочки в саду возле ратуши. Молчали тётушки за стойками прокуренных кафешек. Мы бы на их месте тоже прислушивались. Но мы-то на своём месте. Мы за столиком под цветастым зонтом, возле книжного. Мы у Милоша. Мы - в "Счастливой Подкове", где скрипачи перешёптываются: "Ну эти, помнишь? Красавица и чудовище, да!". Повсюду нас видно, никому нас не слышно. В кабацком грохоте никто нас не расслышит. А нам это надо? Мы заняты.

Мы, например, пьём. Пьём много, потому что в кабаках нельзя сидеть с пустым бокалом. Мы, например, вступаем в беседы. Беседуем много, потому что умолкших собутыльников тут же выносят ногами вперёд.

В ту осень много говорили о нацистах. Колосов, разодрав вяленую рыбку на листах покойного журнальчика, размахивал костяком хвоста: "А ты может, тоже из этих, из ловцов душ? Тебя в чью честь назвали Даниилом?". Охтин, ощупав нос и откинув со лба серпики прядей: "Вот моих предков не рекомендую трогать". "Больно уж у вас, батенька, - басил Колосов в гулкий коридор, - лик иконописный. Особенно в сумерках. Рубаночком, правда, не мешает шугануть". Колосова шуганули приказом.

О нацистах говорили много. Шпагин под локоток выводил секретаршу, трелькал на ушко: "Русалочка! Приглашаю - окрылеете!" - щёлкал ключ, стискивались челюсти, стекленели белки, Шпагин раскачивался перед окреслившимся Милошем:

- От лица всего "Белого Потока" прошу вас оказать содействие развитию нашего движения.

Лобастый Борко, багровея, спекался морщинками. Тёр кулаком переносицу. Из-под кулака косил на Владова. Владов, пристукнув зажигалкой о подлокотник кресла:

- Мы со скидкой отпечатали ваши буклеты, так? Так. Мы издаём только русских авторов, так? Так. Не российских, прошу заметить, а русских. Ещё точнее - славянских. Благодаря нашей деятельности, благодаря нашим организационным действиям деятели русской культуры - русской, а не российской! - могут вздохнуть свободнее.

- Благодаря вашим действиям, Даниил Андреевич, - Данилевич, оглаживая бороду, умилённо моргал, - благодаря вашим прекрасным действиям город лишился русского художника. И вот, кстати... Если ваш друг Имран - русский, то я - китаец.

Хррупк! - подлокотник пошёл трещинами. Шпагин поморщился. Данилевич, ухмыляясь, перелистывал почти готовый альбом крестовских репродукций:

- Сначала вы попадаете в авто... Прошу прощения! Мото! Мотокатастрофу. На следующее утро госпожа Крестова исчезает, не дождавшись гонорара. На следующее утро господин Крестов отъезжает вместе со всем семейством в Белоречье. Я понимаю - Академия художеств Белоречья жить не может без Крестова. Так ведь?

"Так!" - от уголка зажигалки отлетел кусочек лака.

- Городская галерея осталась без лучшего портретиста. "Славия" лишилась интереснейшего заказчика. Так вы заботитесь о культуре города? Так вы заботитесь о духовности? Так вы заботитесь о русской духовности?

Шпагин вытащил из ящика макет буклета. Никаких чудес. Красные скрещённые мечи на чёрном фоне. Шпагин принагнулся над закатившимся вглубь кресла Борко:

- Вы, кажется, не уживаетесь с кавказской диаспорой? - отскрежетал, сипнул, вонзился в пиджачные ножны. Обнажил, вытянув, отутюженные манжеты. Осколком солнца блеснула запонка - золочёное коло. Шпагин тряхнул смоляными кудряшками:

- Солнце за нас, господа! Хоть и жара, но жажда - ничто, имидж - всё! Прошу простить, регламент, всё-таки.

Борко выкатился из мэрии вслед за чёрной крылаткой. Владов на ходу отчаянно ширкал кремневым колёсиком. Милош впервые в жизни нахмурился:

- Что, Дракулит, запал истлел? Фитилёк дымится, да? Змеи между ног копошатся, да?

Владов выронил сигарету:

- Ты о чём?

А Милош голубейшими глазищами вдоль Сада Свиданий выглядывает прохожих - беспечные парочки у фонтана, лепечущего влажными искрами, в глухой мужской рокот вливается девичье журчанье, и даже голуби - и те воркуют! Но осень всё равно придёт, и в облысевшем парке даже старух не останется. Осень придёт - листья уже истлели от жары, сочную зелень съели сохлые желтянки, а в озёрной просини борковских глазищ за лето не плеснулось ни одной русалки... Милош смахнул скупые капельки:

- Ты кол заслужил, Дракулит. Сам себя казнишь, сам, - и то ли плавленый асфальт захлюпал под его мешковатой походкой, то ли...

Осень только начиналась, а мы, Даниил Андреевич, уже были развенчаны. Всюду нас видно. Все к нам прислушиваются. Всем хочется знать: если Чудовище вот оно, здесь, то где же Красавица?

Я ВДЫХАЮ СВЕТ

- Ду-да-ду, - гудукнул домофон.

- Здравствуй, Андреевич! К Шпагину идём? Давай, выходи, у подъезда жду.

- Ду-да-ду, - чудакнул, щёлкнулось, кракнуло.

- Владов, не дури. Зачем обойму берёшь? Жду-не дождусь.

- Дурындак, - хрякнул динамик.

- Даниил Андреевич, положи "Макарова", пожалуйста. На Де Ниро ты не тянешь, схватки не будет.

- Схимма! - визгнул вызов.

- Положи "Макарку", я им уже восхищался. Лучше огнемётку свою заправь.

- Индрик!

- Сам ты дронт.

- Милош, хорош дудакать!

- Утю-тю. Кто-то спит?

- С тобой уснёшь, пожалуй!

- Со мной не надо, я не пётор.

- Чёрт хорватский!

Милош умудряется быть настырным без надоедливости. Звонит непрестанно, за порог не выйдет, не предупредив: "Алло! Даниил Андреевич! Как твоё здоровье? Вот и молодец! А я за бабками пошел, к должничку". Здоровущий, сбитый, как зелёное молодильное яблоко, не смеётся - гычет, по ладони бьёт, здороваясь, так, что кости гудят. Бандюга хорватский!

Однажды договорились: если идут вдвоём, то обязательно по малолюдным переулкам - Борко всегда горланил какие-то гуделки, а Владов злился на косящихся прохожих. Подвыпив, мог и броситься зубодробительным намёком. Борко горланил горланки всегда.

К Шпагину ходили третий месяц. Заявлялись без записи, втаскивались без стука. Шпагин понимал: спорить бесполезно, выпроваживал посетителей, втыкался острыми штиблетами в паркет, раскачивался с пятки на носок, посвистывал:

- Постройка моста обойдется в семьсот тысяч. В казне - пятьсот. Где я возьму вам ещё четыреста?

Борко багровел, Владов баловался лакированной зажигалкой - клинк! клинч! - звонкала "Зиппо", Владов любовался шлаковым оттенком полировки, втолковывал:

- Видите ли, дело не в количестве накопившихся процентов по долгу. Дело даже не в сроке выплаты, точно, не во времени. На меня работают выносливые, терпеливые люди, для нас это мелочи, беда не в этом. Вопрос ведь и не о том, в чьих интересах вынужденное перераспределение очерёдности выполнения заказов, потому что меня не интересуют ни большевизм, ни владычество белого духовенства, ни ваша псевдоаристократическая партия - удовлетворяйте своих верноподданных чем вам вздумается! Вы посещали представления певчего студенчества? Прекрасно! Сотня блеющих горлопанов, вы им прихлопываете, притопываете - это ладно, но! Вы всего лишь со! соучредитель! С какой стати вы от лица всей "Славии" пообещали им гонорары за антологию студенческой поэзии? Вы засоряете творческую среду, вы сорите, сорите ссорами и склоками, а эти бездари осаждают меня требованиями: "Ихде наши деньги?". Мне придётся через прессу заявить, кто на самом деле отвечает за выплату авторских сумм...

Сегодня у шпилястой ратуши стояла тишина, тинились тени у чёрного входа.

Борко бряцнул связкой отмычек.

- Даниил Андреевич, ты уверен?

- Выходной, охрана на празднике, он с Бэлой. Бэлу убедил, будет молчать.

Спели петли. Схлопотал пол топот. Шпагин, втиснувшийся в бёдра свеженькой, мерно хлюпающей секретарши, вздрогнул...

Шварк! бензинкой в башку!

- Ты писал? Ты Крестовым писал? Спалю хайло! Сколько обещал? Сколько?

Пламенеющей бензиночкой в мэрские кудряшечки!

- Что, сучонок, шкворчишь? Из-за тебя вернутся! Ты возвратил их, ты! Ты соблазнил-таки, сука, куском хлеба с маслом соблазнил!

- В сейфе все, их сто, и ваши четыреста!

- Наших пятьсот, с процентами пятьсот! Умничка! Клара, пошли.

- Даниил Андреевич, знаете, что он буробил? "Бэлочка, станьте белочкой на моих коленях!". Пшёл от меня, нечисть палёная!

Шпагин слягушатил на пол.

В коридоре Клара, оправляя беленькое платьице, расцвела цыганочкой:

- Позолоти ладошку, властный мой!

Борко успокоился: Владов, оказывается, внял советам - пошёл на Шпагина с обычной зажигалкой. Милош нахмурился - Даниил, оказывается, принял шутку за совет. Бармен остолбенел, вспомнив, на чьей голове дымно трещали волосы.

ЛУЧШЕ НИКОГДА, ЧЕМ ПОЗДНО

Клара никогда не опаздывала. Стоило только обмолвиться, как губы, чавкавшие: "Ох и сиськи! Почём граммчик?" - вздрагивали: "Владов?". Однажды, правда, вцепились в запястье: "Дэвишкь! О чём спешишь?" - и вливали жгучее, жидкое в глотку, надсаженную: "Он ждёт! Нельзя, он же ждёт!". Волокли за волосы на кухню под брызг официанток к телефону, вжимали в пол: "Дэвишкь! Не визжи, на плиту посажу, жопа жечь будет", - а всё уже! выкуси! лобастый Борко яблоком вкатился, вмялся в давку, а Даниил Андреевич посадил Кларочку на плечо и шагнул - в нервные сполохи засыпающего города, в напевы колыбельных. Следом вынесли невнятно бормотавшую мякину.

Клара никогда не опаздывала. В любом ресторанчике всегда подвернётся официантик, смущённо шепчущий: "Борко просил поспешить. Пять минут ещё, не больше". Обычно Владов выветривался в окне белой безвороткой. Курил, конечно. Если ты как флаг смирения перед ночью, как тут не выкуривать часы до забытья? Курил, конечно.

Клара никогда не опаздывала. С порога заглядывала через плечо, в бездверный зал, в самый угол, где молчаливый принтер. Оглядывала стол: бесписьменный, безлиственный - и, чуть приблизив носик к насмешливой улыбке Владова, щурила карие кларинки:

- Так-тааак... Чем сегодня занимаетесь?

- Всё тем же. Изобретаю пулевые настроения.

- Это как?

- Отчего-то вы сегодня мне особенно противны. Отчего? У вас лоб пробит. Не верите? Взгляните в зеркало.

- Ничего же нет?

- Вот вам разновидность пулевого настроения: ничего нет, а душу ломит, как при смерти. И: те-ло-на-вы-нос.

Пора вывешивать на форточки рекламу: "Вынос тела в любую погоду".

- Чем же... Кем же, всё-таки, вы сегодня намерены заняться? Нет, серьёзно. Хорошо хоть мной пока любуетесь. Долго я с вами буду ютиться в одной постели? И вообще - зачем я вам нужна?

Зачем стены спирают воздух? Зачем тело стесняет душу? Зачем земля вбирает мёртвых? Вы привыкли задаваться вопросами, которые звучат, как взбалмошные чайки в час прилива.

Охтин уже не стеснялся поворачиваться в профиль. В детстве дразнили: "Собака Баскервилей!". Высмеивали: "Месяц ясный!". Охтин, оскулившись, сцеживал: "Лучше быть ясным месяцем, чем двуногой скотиной!" - и челюсть, словно волнорез, врезал в кулачную сумятицу. Синяки носил с достоинством. Дед присвистывал ветром, склонял могильные тюльпаны: "С обновкой, что ли? Ух, щедро подарили! Чего Сашке не похвалишься?". А того! Сашка любит ножи. Но любит не настолько, чтобы беречь лезвие сухим и блестящим, как взгляд Данилки, восхищённо канувший в роскошную шлифовку лезвия. Сашка продолжал любить ножи. К Данил Андреичу ходили извиняться.

Охтин уже не стеснялся высветлять профиль зажигалкой, но всё ещё стеснялся спускаться с подоконника - так и выжидал кого-то, и казалось - никогда не дождётся, вспорхнёт костистой птицей. Окрылеет чёрным печальником и начнёт выискивать цветущих, танцующих под лепетом фонтанов, начнёт выслушивать поющих в ресторанчиках... Клара робела. Такому-то ненасытнику достаться?

- Знаете что? - Клара, облокотившись на стол, ворошит рукописи, запускает пальчики под тесную резинку трусиков, и, - видите, у меня тут дверка? Створочки, ставенки видите? У меня сегодня день открытых дверей, жду вас в гости, - и взвилась, и встала столбом. А что столбенеть-то? Это письмо.

- Даниил Андреевич, кому вы письма пишете?

- Тем, кому доверял. Тем, кого ждал.

- Почему же вы их не отправляете?

- Некуда и некому.

- Почему? Вы их звали, а они не откликались? Откликались невовремя?

- Времени нет.

- А что же есть?

- Есть солнце в сердце. Приходить надо тогда, когда тебя ждут. И приходить навечно. Чтобы солнце не остыло.

В этот вечер Владов не просил её станцевать, и Клара не стала навязываться. Свернулась на диване притихшим котёнком, закуталась в простыню по самые глаза и смотрела в голубизну обоев, пока не различила в голубой глубине высокого белого старика, шепчущего колыбельные сказки.

Владов опять сел писать письма, которые не собирался никуда отправлять.

...сочинение посланий схоже с беспробудным пьянством - не знаешь, с каким из воспоминаний очнёшься, что вовлечёшь в ночь - а стоит ли целовать отлюбленное навек? Стоит ли осквернять кости костров, вдыхая сожаления, выкрашиваясь в пепел седины? О чём мне сожалеть? Что солнце мечется вокруг моих окон - ни разу не наведалось, не рассветило? Что часы отвешены пригоршнями окурков? Не жаль растрескаться морщинами и хлынуть кашлем, не жаль задохнуться в жару настоявшейся ненависти, не жаль оступиться, если взваливаешь в сердце солнце. Не жаль и не страшно. Не страшно стать звездопадом, впасть в падучую, вызмеить смехом охающих, охаявших явь. Страшно рассеяться в жухлых, жалких животинках, перепончатых канючках. Не страшно страдать, страшно из страды не вынести жатвы, страшно умничать, не вызывая изумления, дышать, не вдохновляя, изливаться, не влияя. Не страшно плодить страдающих страстью, страшно бесплодничать. Чего стоит любовь, не влияющая на совершение подвигающих век поступков? Чего стоит любовь невластвующая, безвластная? Любовь - властвующему излюбленным владением влиять на господствующее, пронизывающее всё существо излюбленных, высветлять, вызволять сокровенное. В мой перстень вписано: "Любуйся властью, властвуй любовью. От Сынов Господа Сыну Дьявола".

Которую ночь меня тревожит мелодия, отяжелевшая, словно сгусток крови - скапливается под покровами, под подушечками пальцев - и я срываюсь каплей солнечного лоска. Я словно луч, словно звучание - пронзительное, пронизывающее, - я мчусь, я проникаю, я растворяюсь капельками во мгле, я разливаюсь на округлые дробинки звуков, что-то разлучается - со мной, от меня, - я стрела, прорвавшая плеву времени, - я луч, я проникаю без препятствий сквозь простёртую пустоту. Что чувствует луч, не высветливший на пути ни единой души? Лишь окурок - вот и всё, с чем брожу по краю непроглядного одиночества. Я Владов внук, внук зачинателя рода, внук извергнувшего луч любви, но я Охтин по матери, я сын колыбели, впитавшей луч любви. Я не скрываюсь. Я не скрываю себя. Не стоит укорять меня охтинством, Александр Андреевич...

ОДНО СЛОВО

Ты скотина, Милош. Я говорю это искренно, ведь я так думаю, и я говорю это честно, ведь ты это заслужил. Нет, ты не сделал ничего особенного. Всё как всегда - стены, обшитые морёным дубом, и стойка, отполированная множеством локтей, и множество столиков тёмного дерева, и раздвижные дверки в стенах, а за ними - комнатки на двоих, куда обычно приносят подсвечники, цветы, ликёр, шампанское и пару чашек кофе. Нет, решили обойтись без зеркал: пусть любуются отражением в глазах любовников, и оказалось правильно - никто теперь не смущается слишком блестящих глаз, да и было бы попросту страшно видеть повсюду в глубине полумрака своих призрачных двойников. Кто бы ещё, кроме меня, додумался расставить в этом Сумрачном Зале овальные столики, чтобы можно было сдвинуть пепельницы, рюмки и стаканы в центр, и придвинуться ещё поближе, ближе, и подружки жаркие колени, и трепет пальцев у виска... Всё как всегда, я тоже неприметен, я не замечен Вечностью и временем не умертвлён. Нет, ты не сделал ничего особенного. Просто ты наливаешь мне верных полста и уверенно говоришь:

- Это бред.

Я битых полчаса тебе рассказывал свой самый свежий сон, но дело не во времени, а в том, что я летаю по ночам в молчащей мгле и не вижу своих спутников.

С вытяжкой мы тоже измудрились - дым почти мгновенно исчезает меж ветвей и листьев потолка. При этом запахи Диора и Дали так и остаются нежными кучевыми облачками.

- Я тебе говорю - это бред. Это уже не ересь и не сектантство. Это полный бред.

Я желаю всем хоть раз в жизни пережить подобный бред. Я никому не желаю жить после того, как видел всё.

- Ещё раз расскажи. Может, я чего-то не понял. Или напиши.

Я доставлю удовольствие читателю. Доставит ли читатель удовольствие мне?

Началось, как всегда, незаметно. Потом повеяло тошнотворно-прелым, в макушку вонзился вихрь живых мошек. Владов, правда, попытался закопаться в простыни, но его уже всосали и сглотнули в жерло урагана. Владова выносило сквозь потолочные плиты, сквозь шиферное покрытие крыши туда, в самую облачную глубь. Только когда глазам открылись клубы обволакивающей нежности - Владова отпустили. Пусто. Некого спросить и некому ответить. Однако же, что-то происходило. Вокруг сновали невидимые пальцы, и Владов понял, что сейчас его соткут, заново соткут по мышце, по венке, по клеточке. Владов не выбирал. Владов перестал скрываться: "Достоин или нет - не мне решать. Я, Даниил, я, поставленный быть Даниилом, говорю - не властен надо мной никто, кроме Господа Животворящего". Шваркнули в кровать. "Так никаких сигарет не хватит", - струхнул Охтин. Вместе с дымной затяжкой в раскрытое окно втянулось прозрачное облачко, быстро приблизилось. Владов впихнул Охтина куда-то в пятки, протянул ладонь, в неё легло колыхание призрачной оболочки. "Я вас не ждал, не жду, ждать не буду, - отрезал Владов. - Если вам так хочется, приходите днём, побеседуем". Гостья всосалась между пальцев. "А ведь женщина была, и женщина немолодая", - Владов изумлённо вгляделся в складочки ладони. Да, она всосалась между пальцев и ладонь отяжелела. Потом мерзлота заструилась сквозь локоть к плечу, и к глазам, и ударила вниз, и Владов вмёрз в пол, и смотрел, как пропеллером вертятся стрелки громадных настенных часов. Затем прямо над затылком соткались губы и стали высасывать из ледяного черепа охлаждённого Владова. Губы обхватывали Владова плотно и настойчиво. Скользить меж них было, конечно, приятно, но не настолько, чтобы смириться с подкатившей к горлу дурнотой. Владов попытался вспомнить хоть одно из известных заклятий, но словом делу было не помочь. Тогда он замер. Внутри журчали, не смерзаясь, огненные родники. По телу растекалось множество ручейков. Владов даже различил самые полноводные и стремительные потоки, но тут к нему подступил кто-то невыразимо тёмный с глазами-воронками, и дед Владислав отчаянно закричал: "Да! Этим тебе расцвести, плодиться и властвовать! Но так ты рассеешься, рассеешься! Все реки - река, и все огни - огонь!". Владов стал единой каплей и пулей вылетел из бездны.

Повсюду разливалось цветистое море. "Все солнца - солнце, все цветы - цветок", - подумал Владов. "Молчи! Молчи и ничего не упускай из виду!" - сверкнула мимо молния и стала искристым шаром.

Прямо под ней на влажном колыхании набухла завязь. Одно солнце ушло, и пришло иное, ярче и теплее, и цветок окреп, и стебель выпростал листья. И пришло иное солнце, нежнее и ласковей, и лилия расцвела и распустилась. И пришёл иной свет, жаркий и могучий, и лилия выдохнула семя, и родилась новая завязь. Пришёл жар беспощадный, и цвет истлел. "Да", - сказал Даниил, и молния раскатилась радостными искрами. На молодую лилию упал жар, и цвет завял, не окрепнув. "Да", - и Даниил уже не сомневался в следующем видении. Вокруг взрослеющего цветка кружились мириады звёзд, но хрупкий стебель и нежнейшие листочки тянулись к одному светилу, едва заметному, почти неразличимому. Оно мерцало где-то вдалеке, единственно живое и чуткое, не спеша взорваться и не жалея гореть.

"Сколько можно ждать и искать!" - завизжал Охтин, и в мозг вцепились когти. Тёмный хлюпнул воронками глаз, и Даниила как не бывало. Осталось пустое тело, в нём - жалкий уголёк. Даниил вгляделся в пропеллер часовых стрелок и вспомнил, что надо дышать. Воздух оказался резок и колюч.

- Так, - Милош зарылся в блокнот. - Пора тебя к наркологу вести.

- Скотина ты, Милош. Тупая скотина, - Владов вылил на голову стакан газировки. - Тебе меня не жалко?

- Жалко у пчёлки, - Милош второй раз в жизни нахмурился. - А тебе-то кого-нибудь жалко, Дракулит? - Милош начал накручивать диск аппарата. - Знаю, слышал, однажды ты пожалел деда.

Владов понадеялся, что можно причесаться, оправить пиджак, вытереть руки и стойку, и всё обойдётся:

- Милош, я же колдун!

- Ага! И румынский князь. Ты с этой шаболдой совсем рехнулся. Не вздумай к ней в гостиницу припереться.

Щёлк по рычагам!

- Она ещё здесь?

- Не вздумай.

- Мой крест. Моя Крестова, - и Владов швырнул Милошу мелочь. - Ты приедешь за тиражом?

Что вы пялитесь? Целуйтесь, голубки, хоть до пяток обслюнявьтесь!

- Поезжай один.

Владов, шарахнувшись в сверкающее утро, не успел заметить, как в полутьме Борко ладонью раздробляет рюмки.

КУДА?

Выскочишь из кабака, чтоб надышаться светом, надышишься - и выбирай, куда идти. Куда волочить ноги, чтобы что? Остаток дня. Огарок дня. В чью честь зажечь свечу моих дней?

Выбирать, куда идти? Я могу пойти направо, я могу пойти налево, я могу дойти хоть до румынской границы - но стану ли я ближе к твоей улыбке? Стану ли я ближе хоть на улыбку, хоть на слезинку - стану ли я ближе к ... Я могу пойти, но стану ли я?

Можно отправиться прямо, вдоль вереницы магазинчиков с крикливыми вывесками. Ещё когда искал тебе первый подарок, бродил здесь от витрины к витрине, разглядывал кольца, серьги, пряжки, ремешки... Закованные в мельхиоровые латы девицы брезгливились на выцветшие джинсы, но перстень мой! "Ручная работа? Фамильное? А кто вы? Простите, но", - да, я прощаю вам ваш вкус, вы не виноваты, что русские ювелиры не примеряют украшений на любимых, да. Да, в наших магазинах полно соблазнялок, извинялок и утешалок. Есть ещё наивнякалки и незачтокалки. А так хотелось отыскать Талисман Любви!

Да, я приценивался к переливам серебра - что здесь тебя достойно? Но причём здесь серебро - ведь этот мир тебя не стоит. Хотя... Мир становится просто прекрасен, когда, не найдя подарка к первому свиданию, снимаешь с шеи родовой медальон, и, прошептав дракону на крыло: "Люби и будь любима!" - летишь на встречу, сверкая одиноким бриллиантом среди песчинок шелестящих голосов.

Я отправлюсь прямо, отправлюсь летящим лучом, отражусь от мраморных колонн Музея Основателей, где цветочницы, но лилий здесь нет, зато на следующем перекрёстке есть беленький домик Клавдии с вечнозакрытыми ставнями. Открывайте, потому что моя лилия может быть здесь, потому что мне некуда деться от жадного жара. Как всегда, откроют две лесбиянки: одна перепугана, другой надоели Клавкины гости - Клава всё шептала: "Тише, Владов! Мне от этих Нотр-Дам-Клод-Ван-Дамм потом житья не будет!" - но Владов всего лишь раз ворвался с двумя бутылками и ворохом цветов: "Святые мои! Просто так! За святую любовь!" - и Клава после спала спокойно, и вот, открыли:

- О! Красавица и чудовище! Привет, иди.

Имя твоё золотистой пчелой полетит искать мёд твоих поцелуев.

Мёда нет. Не сезон.

Я ЗАДЫХАЮСЬ (рассказ для Клавдии)

Я прямо не знаю как, это трудно и нельзя, но молчать не могу, потому что сказать хочется. Накопилось и давит изнутри, распирает так, что почти готов взорваться. Я про Это хотел сказать, про Особенное, про Секретное. Мы ещё когда в первый раз, у тебя здесь, ты ушла, а мы... Сначала сплошные грубости и нелепицы, я от неё не ожидал. Постоянно: "Не надо так сильно, не надо глубоко, у меня там всё так близко, я же машина, машина для рождения мальчиков". А я молчал, я хотел, нет, не сюрприз, не фокус, чудом боюсь назвать, это святотатство получится. Волшебство. Так, наверное. Она глаза боялась открыть. Боялась, я так говорю. Я не ошибаюсь. Короче, она их не открывала. И только когда уже, ну, ты знаешь, вот, и я попросил: "Пожалуйста, взгляни в меня, сделай мне подарок". И всё получилось. Потом на кухоньку вернулись, докуривать и допивать. А она в этих своих сапожках до самых коленочек, даже выше, и в этом, как назвать-то? Пиджак? Жакет? Ты же видела, зелёный, густо зелёный, вкусно зелёный, с чёрными бархатистыми пуговицами... Френч! Френчевая такая вещь! И воротничок - бархоточка. И говорит: "Здорово! Я не ожидала. Ты превзошёл мои ожидания". А я улыбнулся так, мурлыча, как довольный тигр, и говорю: "Вы даже не представляете, что будет в следующий раз. Я в вас поселил своего вестника. Навсегда. Он будет беречь ваше настроение. Настроение на меня и для меня". А она так ручкой, как всю мою речь перечеркнула: "Не надо! Этого вот - не надо! Насылай чары на своих девиц. Со мной этот номер не пройдёт". Прошёл ведь! Страшно. И тяжело. Нельзя рассказывать, а молчать не могу. Сейчас... Собраться нужно. Сливаешься в копьё, в стрелу, в луч. Зрачок. Это вход. Выход, вход в неё, выход, вход к себе. Вонзился, зацепил, вырвал. Их потом видно, тех, в ком гости побывали. У них один зрачок больше другого. Тот, сквозь который ранили. Точнее не могу сказать. Это неописуемо. Пакостники - так бросают, с кровоточиной. Бережливые - частичку себя оставляют. Вживляют. Она ведь не помнит. Многое не помнит. "Нда? Потрясающе!" - и смеётся. Губы тонкие, чёткие, как чеканенные, высеченные. И лучики в египетских глазах. Глаза у неё цвет меняют, ты видела? Когда устанет - золотистые, как отяжелевшее солнце. Когда грустит - серые, как церковные сумерки. Когда радуется - всё, июнь, свежая зелень, томная зелень! Я подарок ей искал когда, колечко присматривал, мне продавщица: "Она у вас маленькая? Гибкая? Зеленоглазая? Страстная, как дракон, но осторожная, как скорпион?". По мне её различали, представляешь? Она не помнит. Многое не помнит. Мы постоянно пили. Я сколько раз отнекивался, что денег уже нет, что почти уже горячка началась, а она нет. Не могла иначе. Причём я же понимал, почему! Многое понятно, но не многое приятно. Вадим. Она его до сих пор боится. У тебя когда ключ брала, он с выставкой в Дальноводске был. Что было! Я думал, у меня сердце лопнет от отчаяния. Это даже не замечательно, не славно было, я не знаю, как сказать. Она позволила, по срокам позволялось. Я уже готов был в ней навсегда остаться, и тут вот опять! Я как раздвоился. Я солнечный, жгучий, осязаемый и я же воздушный, весь как дуновение. И я всем светом в неё ушёл. Остался зыбкий ветерок. И всё вокруг такое сразу беспощадное, нет, не безжалостное, жалость ни при чём, а беспощадное, как развеять меня собрались. Развеять. По пылинкам. Меня! Живого! Она, кажется, догадалась. Может, и нет. Но она ведь сделала! Просто укрыла собой, окутала. И я в ней затеплился и опять засиял. В четыре утра только я её на машине отправил. И на тебе! "Вхожу, - говорит, - открываю холодильник, а там бутылка пива. Откуда? Просто села за стол и стала ждать. Ничего не стало. Только я и дверь. Вот, сейчас, войдёт. Вот, он ходил и вызванивал меня у подруг. Вот, он не нашёл меня и опять вдрызг. Вот, он войдёт, и кому я потом нужна без ног?". Представляешь, это мне? Я не вор и не грабитель, я в неё не врывался. Я не взломщик, я отмычек не подбирал. Мне поначалу нужно-то было чуть-чуть. Чуткости. Чтобы мой запах не развеялся зазря. Чтобы звучание моё не рассеялось в тишине. Чтобы свет моих глаз не погас в темноте. Чуткости и доверия. Я же не настаивал! Я же не требовал ураганов и вспышек! Сама пожелала! В чём я виноват? В чём?

Клавдия ещё виднелась, но уже совсем неразличимым пятном:

- В том, что влюбился. И влюбился без памяти.

Владов встал и начал выбираться наощупь. Где-то впереди должны были оставаться постель, вода и запас сигарет. Этого отнять было невозможно.

Куда-то вошёл, кого-то ждал, никого не дождался, вышел.

Посреди Даниила что-то хрустнуло. Вверху Даниила зашумело. В передней части Даниила приоткрылось. Появилась картинка. Несколько зыбкая, но весьма правдоподобная.

- Я никуда не добрался, что ли? - прогудел Даниил, разглядывая стол, заставленный бутылками, тарелками и чем-то невыгова... риваеваиваева... мым. Это Клава-то разбитная? Как раз сбитная. Сбитная, но пышная. В карих грустинках: "Чего уж! С кем ты ещё поделишься? Так ведь? Мы одни её и знаем. Валяй".

- Мы же столько раз об этом говорили, что рано или поздно третий станет лишним. Ей хотелось оставить всё как есть. Я - для праздника, для праздника души и тела, он - для будней. Я просто представил однажды: уйду я - и это станет отлучением её от церкви моей души. Уйдёт она - и мир отлучит её как изменницу. И не в этом даже дело. Дело во мне и в ней. Дело - между. Между нами. Копилось, копилось, и раз потом! Мне сон был. Смертобойный сон. Из таких, которые как наяву. Из тех, которые не надо осмысливать, обдумывать. Которые как готовый ответ на загадку, которую наяву не можешь разгадать. Дело не в том, что мне это снилось, дело в том, что это был ответ.

НЕОЖИДАННЫЙ ОТВЕТ

Даниил топтался. Не то что открыть дверь страшно - за ручку даже не возьмёшься. Хрупкая и ломкая, из пузырчатого стекла. Глянул на повестку. Нет, нельзя уклоняться. С такими титулами не шутят. Как войти-то? "А ты иди как есть", - раздалось, и, - "нет, сынок, я тебе не помогу, здесь ты сам. Только запомни: всё, что в тебя запало, за Дверью окажется перед твоими глазами".

Владов не стал открывать Дверь. Владов раскрылся сам.

Мимо пронеслись, толкаясь, какие-то резвуны с рюкзачками, ранцами и дипломатиками. "Где у вас учительская?" - схватил Владов за плечо отставшего парнишку и обомлел. "Не может быть, чтоб ты не знал, - попятился Данилка, - не позорься!". Владов, опасаясь оглядываться, зашагал вверх по лестнице на знакомый этаж. "Перемена, что ли?" - собрался спросить у странного охранника в огненной накидке, но тот почтительно склонился, и Владов, пробираясь сквозь толчею расшалившихся малолеток, вошёл в класс. "Так я и знал! - ахнул Владов, оглядев оставленных после занятий. - Я же предупреждал! С каждого теперь спросят!". "Зато у нас новенькая, - наперебой загалдели великовозрастные неучи, - не так обидно!". "Здравствуй", - улыбнулся от заоблаченного окна сияющий старец, и Данилка хотел броситься к его ногам, но: "Здравствуйте", - от стены, испещрённой огненными строчками, приблизился вовсе никогда не умиравший. "Так это, - Даниил расправил на похолодевшей ладони повестку, - судилище или училище?". Тот, кому и не суждено было умирать, веско произнёс: "Вам решать. Или мы - ваш ответ, или мы - ответ вам". "Довольно неожиданно", - пробормотал, насупясь, Даниил Андреевич Владов, вполне живой человек, но тут различил, что по классу веет что-то ободряющее всех и каждого, и, собственно, никто уже ни в чём не сомневается. В чём всё ещё сомневался Владов, так это в том, как может получиться, что надписи на стене высвечиваются на никому не понятном языке, но при этом каждый из присутствующих, - надо заметить, что прогульщиков не оказалось, - каждый по-своему понимает данные, условия и поставленный вопрос. Однако же никто больше не сомневался, и стопка исписанных листов на столе у окна росла и росла. "Я понимаю, что я не вновь зачисленный, напротив, я просто долго не отвечал урока, но почему", - Даниила перебили. Все трое разом. В один - единственный голос: "Мы - только Основатель и Попечитель. Если ты однажды осмелился начать оценивать, так принимай их решения". Владов открыл классный журнал. "Ты не подумай, - растерянно бросил Даниил насмешливо поклонившемуся Сашке, - я знаю кто. Мне надо знать, под какой фамилией". Пока все шушукались и подхихикивали, Даниил шёл между парт, подошвы опуская приглушённо, и конечно! Зачем же отвлекать? Пусть соберётся с мыслями. "Она что, с Сицилии?" - выкрикнула Марина. "Дура! Где ты видела рыжую сицилийку?" - и Милош запустил в Марушку томиком Данте. "Вот так живёшь-живёшь с человеком, и на тебе - подвох! Вместо педофила - геронтофил!" - и Милош получил от Марины в затылок очередь лимоновских "Лимонок". "Не перевирай насчёт подвоха, чёрная! - затряслась Лариса. - По владовскому оригиналу: прежде чем предаться радостям любви, принюхайся - здесь может быть подвох!". "Мои сеансы явно не пошли ей на пользу. Да, ми-лоч-ка? - и Леночка, наморщив носик, - что? Наконец-то истинная арийка? Или Прибалтия? Или...". "Шумят все. Не могу сосредоточиться", - и Зоя придвинула Владову разграфлённые листы. - "Подскажешь?". Владов опять никак не мог надышаться этим её яблочным, настоянным, но: "Нет. Нужен твой ответ. Только твой. Никак не мои подсказки", - и что ж ты! Опять на коленях томик Ахматовой! "Ты списываешь?" - а перед ней венчальная корона и владовские письма! "Мне задано подвести итог и сделать выбор, а я не знаю даже! Тут столько дат, столько событий! И как их сравнивать?" - а Владов никому в глаза так прямо не смотрел! "Кто во снах высасывает твою кровь? Кто во снах является тебе зелёным огнём? Всё ты знаешь. Всё просто. Как живёшь, так и решай", - и тянут за рукав. "Простите меня! И меня! И нас!" - и Владов присматривается к веренице лиц. "Да что вы! Я сам виноват перед вами! Да когда это было! Конечно...", - в лоб целует, плеч касается, крестит исчезающих из памяти. Вдруг, сбивая с ног, все к выходу. "Что? - и Владов рыщет среди всех, с кем успел когда-либо сродниться. - Где ты? Зоя!". И Трое уже приближаются, что ж так грустят? "Вы всех освободили", - взвесил на ладони пуд листов - кто из Них? Кто из Них Троих решил за Всех? "Вы всех освободили. Что ж, Мы в вас не ошиблись", - и на крыло печать прикосновением поставил. "Я... Мне... Я не могу без неё! Прости меня, но святые дары одному - это кара!" - и Владов что-то лица своего никак не найдёт. Совсем расслезилось. Только переглянулись, и на стене вспыхнули буквы: "Может быть... Когда-нибудь... Мне надо убедиться". "Да уж... И решено-то на троечку, и не в твою пользу". "Но как же! Разве я не стою, чтобы!" - и Владов опрометью бросился в окно.

Взглянул вниз. Ничего особенного. Чёрная земля. Голубые реки.

Взглянул вверх. Ничего особенного. Голубое небо. Чёрное солнце.

БЕСПЕЧНЫЙ ЕЗДОК

"Вот так вот, да? Поезжай один?! Вот и поеду!". Почему бы и не поехать за тридевять земель обустраивать довольство близких? Тебя ведь никто не ждёт в эти три дня? И ты не назначал свиданий долгожданным. Что тебя держит?

Ненасытный рюкзак всё никак не хотел наполняться - и Владов рылся в требухе шкафов: что ещё скормить этому кожаному захребетнику? Блэйк, Новалис, Ницше - это ясно, это как всегда, "Доверие"? Нет, после, сверху, "что - сверху?" - сердце остановилось, чуть не слетев с обрыва, и Владов замер, никак не узнавая: "Откуда? Я же сжёг!". Просто кусок льняного полотна со стойками, вытачками и стёжками, но воротник! Слева, у самой кромки, вечно теснившей сонную вену - полукружье разрывинок и почти истаявшая тень розоватой помадки... А Зоя ведь шептала: "Господи, какие дураки! Сверху, снизу, между! Да ты уже мне в кровь влился! Я просто стану сейчас твоей кожей, твоей белоснежной кожей!" - и Владов влился в распахнутую полость рукава.

Взвесил на ладони стопку макетных листов. "Я доверяю вам в последний раз", - усмехнулся, глянув на обложку: поверх орнаментальных излишеств тиснения название покоилось рублено, ровно и ясно. Только вот вокруг этой прямодушной белизны мерцали золотистой изморосью, вонзаясь во мглу, готически ссечёные обводки. Владов, как это всегда случалось, раскрыл Сашкину книгу наугад. Раскрылось: "Что нас здесь держит? - привычка и страх"6, - и Даниил шагнул на ослепший проспект.

Что-то Владову, конечно, нравилось. Что-то Владову нравилось в них. Что-то Владову нравилось в этих поездках. Что?

Иногда ему входилось внутрь вагона. Иногда его вносило. Иногда его вносили - и осторожно складывали с плеч лицом вниз в предназначенное место. На полке, как назло, никогда не оказывалось ни приятных собеседников, ни милых собутыльниц, и Владову поневоле приходилось приглядываться к - сокупникам? сокупейникам? совокупникам? Фу ты, чёрт, как их назвать? Какие ещё "попутчики"?! Что вы несёте? С чего вы взяли, что Владову с ними "по пути"? "По путям" - это да, но! Кто-то рвался из чернохолмской глухомани к белореченским светлицам; кто-то, откопав в душе причудливый самородок, мечтал сбыть его втридорога белореченским оценщикам; кто-то просто свыкся с необходимостью хоть изредка появляться перед лицом родни - кровной или сводной... Один только Охтин никогда не был вполне уверен в том, что из очередной поездки выйдет толк, один только Владов, высаживаясь в Троицке, надеялся... И вообще: Даниил Андреевич Владов - только один.

На что же надеялся?

"Понимаю-понимаю", - заёрзал остроглазый толстячок, - "любимое дело ради любимых людей".

"Это не только любовь, - Владов, пошарив в рюкзаке среди звякалок, выудил на свет... Что он мог выудить-то? "Гордость Славии", естественно. - Вы не читаете этикетки? А зря! 'Дух Славии крепче стали!'"

"Нымае-нымае, - толстячок колбасочку схомячил, - свао тэло, сваы люты".

"Люди люты", - хохотнул Владов, приподчокиваясь-переподчокиваясь.

"Ты - ответь! - набычился златозубый брюхан. - Ломает? Верняк, ломает! Думки прут?".

"Прут - хоть пруд пруди!" - ру-ру-ру, губочки-трубочки-дудочки, трудодни мудотни, одиночь невмочь: звуки вязнут на зубах, скулы стали как осколки скал, веки набрякли, устав приветничать, - всё лицо уже как мягкая маска на черепе скрытника.

"Беспонтово башляешь, короче", - просипел, кашлянул, всхрапнул. Совсем молчок. Быкан молчок.

"Угомонился, наконец-то, - толстячок из-под храпящей громины выдернул полу замусоленной кожанки. - Я бы их отстреливал, честное слово".

"О! Предлагаю тост за пулевое настроение, - пора тебе, Владов, открывать студию Стакановского и Наливайко-Дайченко, - за пули, безмолвно летящие стройными рядами и колоннами! О! И в том стрррайуйесть... прамижутак мааалый... быть мооожеэээт... эта пуля... для меняааа...".

"Мальчик-мальчик", - покачал головой заскорузлый горбоносец. "Не понял, - Владов, ошалевший, заглянул в стакан, - опять, чтоль, водка неправильная? Почему горбоносец? Нос с горбинкой или носит горб?". Владов, сощурившись, решил получше вглядеться, но в худосочном свете приоконной лампы уже не рассматривались ясно ни лицо национальности, ни национальность лица.

"Мальчик-мальчик, - снова покачал головой весь какой-то заскорузлый и пошедший трещинами завсегдатай солнцепёка, - что поёшь? Нехорошо поёшь". "Я ж о себе, - Владов покрутил стакан, - пью и пью себе, пою о себе", - Владов покрутил бутылку, слушая, как донышко шуршит о тряский столик. "Рюмке крюк, а рюмке крюк", - стучат колёса, толстячок на пачку "Бонда" смотрит неотрывно, а у этого сопляка ведь из-под мышки что-то выпирает, чтоб ты сдох! Угощаю, угощаю! Свинцом отдаёт, самопал, наверное. "Кррасть!" - всхрапнул бычара, и под носом треснувший стакан. "Да вы что? - оторопел Владов, стряхивая с колен брызги водки. - Перепились, что ли?" - вслед воняющей тени успел ещё выкрикнуть, но в ответ получил лишь недоумевающее отражение - по ту сторону дверного зеркала размахивали рукавами между полок мятые пиджаки.

"Был бы под пулями - не ехидничал бы!" - взвыл и взвизгнул изрытый траншеями морщин горец.

"Хррякать! Всех-всех", - свинохорь и хрюкосвист почесал грудяную проплешь под влипшим в пот крестом - и даже выцарапал сукровь.

Ктобыл-ябыл, тыбыль-небыль, отробы-утробы! Любовники во Христе, кровники в Аллахе, чеченский волк орлу-мутанту не брат и не сосед, да третий рейх, да третий Рим, да Новый Вавилон на ваших Араратах! Владов устал от охтинской околесицы и вышел проветриться.

Постоял-постоял, постоял-постоял. Раскачивало и встряхивало совершенно всерьёз, он даже признал, что взаправду, но вот эта слепая стена справа с бесконечной вереницей ни к чему не относящихся поручней - это вот уже непрофессионально! Кому охота, вцепившись в поручень, пялиться в стену, безузорную и бесцветную? Хоть бы одно окно проделали-то для приличия! Слева - тоже сплошной бедлам! Откуда в купейном вагоне могли взяться закоулки и тупики? Даниил решил, что если его насильно впихнули в новейший экспериментальный вагон, то, значит, так надо. Кому надо - этого он сказать бы не смог. Без языка особо не разговоришься. Без губ - тоже. Без глаз и без носа говорить вообще не о чем. Охтину вдруг показалось, что за такой непотребный вид могут и наказать, и тут же спрятался в ближайшую раскрытку. "Даниил Андреевич, сколько можно ждать? Прекратите скрываться!" - прозвенел голос, до того ничей, что Охтин решил - лучше умереть, чем сдаться незнакомке. В ответ его стали вытаскивать, и, кажется, поранили - откуда-то из живота засочился ручеёк, и с каждой капелькой Даниил слабел. "Мы залижем, залижем", - загорланили наперебой, и в ранку один за одним стали втискиваться шероховатые язычки. "Отче наш", - прошептал Охтин, и понял вдруг, что обладатели язычков уже дерутся, не желая вставать в очередь. "Госп", - и вздумал перекреститься, но рук-то не было! "Прекрасно! - засиял Владов, лучась чем-то оранжевым. - Кто хочет целиком и сразу?". "Поздравляю, Даниил Андреевич", - и Лариса начала прибавлять к поздравлению все заслуги Владова. С каждым титулом на Владова ложились отметинки, прорезались морщинки, всё в нём сминалось, перетекало и затвердевало, и снова возвратились родинка на безымянном пальце, и ожог на запястье, и перебитая переносица. "...Ибо ты, Владов, и есть наречённый Дракулит! - воскликнула Лариса и потупилась. - Мне поручено представить Вас настоящему властелину. Пойдёмте, князь, прошу Вас". С каждым шагом Владов вытягивался и раздавался, и стайки обожателей, налетавшие на скупые кровинки, уже не раздражали, только смешили. "Хохот нехороший, попрошу примолкнуть", - глухо окликнули, и Владов остолбенел. Упираясь затылком в солнце, перед ним стоял сам Влад-прародитель и никто иной. "Отныне он твой щит и твоя стрела", - подтолкнула Владова Лариса, и Владов, потеряв равновесие, начал падать прямо в зрачок Дракулы, и падение наслаждало. Повсюду носилось девичье дыхание - дышали апрельским первоцветом, и ландышевые души нежили от колен до плеч, не призывая, но не отвергая. "Подснежники", - зажмурился Владов, и тут полыхнуло, - "однодневки". Взвилась вьюга, мазнула мерзлотой, и впрямь! "Не может быть! - завопил Владов. - Не бывает такой беспечности! Развели тут феечек и русалочек! Это же попросту неправдоподобно!". Но вырваться уже не удавалось, хотя и вышло упираться и буянить. "Ты прав, - Влад даже не прищурился, - не пристало владетелю нежиться! Оглянись!". Позади и внизу, едва различимые, копошились комочки, теснились и выстраивались. Стоило им сблизиться и скрепиться, как вздымалась и обрушивалась новая волна неокрепших и зыбких, и выше, и выше, и нижние строи, не выдержав тяжести взбирающихся по плечам и головам, рассыпались в пыль, и всё казалось - кто-то один сейчас вырвется вровень солнцу, но живая башня снова проседала нижними этажами, и новые стаи тянулись всё выше и выше... Владов растерялся, сник и пожух, прогундосил: "Суета сует", - и только собрался нырнуть в ртутные озёрища владовых глаз, как показался лебедь. Острый лебединый клин вонзался в высь - стареющий вожак уже слабел, но безошибочно указывал путь, а буйный молодняк, гортанно горланя, не порывался потерять из виду надёжного проводника. "И первый станет последним, а последний первым", - улыбнулся Даниил, но его уже захлёстывали тяжёлые волны. Даже не ахнул - дыхание схватило, руки скрючило, и сердце стало отмерзать. "Не покоряйся самозванцу", - склонился над ним дед Владислав, - "не в покорности любовь, а в верности, и верность не плотина, верность русло и Мост Через Вечность. Верность - тетива неразрывная, так пусти стрелу, пока не поздно, пускай!". И Владов, уже разбитый на тысячи вымерзших искринок, успел слиться в иглу и отлетел. "Сгинь, сволочь, прострелю мозги!" - и неудачливый привокзальный бродяжка припустился вприпрыжку по первому лучику прямо в восход.

Так что ему нравилось в этих поездках? В поездах - точно, ничего не нравилось. Что хорошего в ночном экспрессе? Сколько раз в жизни вас выволакивали из ночного экспресса? Сколько раз в своей жизни вы лежали ничком на перроне? Много потеряли. Рекомендую.

Россия - страна свободных. В России кто угодно может лежать на асфальте. Для этого вовсе необязательно обзаводиться адской машинкой Макарова. Милош, услышав грумк, увидел грумкнувший на стол громач. "Что это? Ты сдурел, влядов сын?". "Для защиты от кровососущих насекомых", - табачьём, дымачьём, нипочём. "Чего?" - хорват подбросил на ладони русскую огневушку. "От комаров отбиваться", - издатель шелестнул бармену печатный листок с вязью, печатью, надписью и подписью. "Бесподобно! То есть... Как это? Правдоподобно!". Владов еле улыбнулся...

Владов обзавелся адской машинкой Макарова. Он мог лежать на любом клочке асфальта. Стоять ему нравилось больше. Ещё больше ему нравилось ходить.

Что-то Владову нравилось. Что-то Владова тревожило. Что-то Владова тревожило в этих состояниях. Что? "Милош, ответь честно! Почему ты называешь меня Дракулитом? " - Владов разглядывал мутное отражение в стойке бара. - "Почему? Ты же не веришь в мою родословную? ". Милош, как положено, подливал ещё полста: "Ты-то в неё веришь? Ну и вот, этого достаточно". Владов выцеживал томатинку сквозь трубочку из коробочки, раскуривал неподъёмную дымнину: "Что бы ты на моём месте сделал со Шпагиным? ". Милош, оглядевшись, дохал в ухо: "Кол! Усадил бы на кол! ". Владов проталкивал сигаретный ствол сквозь груду окурков, мямлил: "Насмерть, насмерть... Зачем же насмерть? ". "А что? " - голубые блюдца окаймляли каёмочки век, и кружились в голубых глубинах кружевные смешинки: "Зачем насмерть? Надо, чтобы он до смерти понял - это расплата за своеволие! ". Даниил собирался высказать: "На самом деле мы все наследники Дракулы. Только не каждый смеет в этом признаться", - но лицо Милоша уже трещало по швам губ в тряске смеха, и Даниил не стал раскрываться...

Солнце встаёт, и Владов встал. Покачиваясь, правда, но всё же. Зачем-то покачал оттопыренным пальцем, и - стоп! стоп! - осторожно затопал в сторону привокзальных ларьков, боясь прошагнуть мимо земли.

ПЕРВОПЕЧАТНИК

"Между прочим, имя и фамилия значат ничуть не меньше, чем час рождения и настроение рождавших. Вот я, Нежина, в девичестве Дожидаева, всю жизнь жду нежности", - и Лариса, желтя коленками из продранных джинсовых бриджей, музыкальнейшими пальцами подавала блюдечко с зернистой мешаниной. - "На завтрак, княже, магическая каша. Вы не против?". Даниил пытался представить, чем это он владеет и отчего охает, и вдруг: "А так хотелось свеженькой нежатинки!" - и долго из волос вычёсывал гречишинки.

"А вот опять и чернохолмец!" - выкарабкивался Неудахин из-за стола, заваленного этикетками, наклейками и обложками. - "И опять минералочку пьёт на ходу! Ты уже 'здравствуй' или всё ещё 'ждите, и я вернусь'?". Даниил, вглядываясь, кто тут ещё достоин здоровья... Или просто пожелать всем всего? Пожалеть и пожелать. Так, что ли? Короче! "Ницше слово 'вода' всегда выделял курсивом. Се, мудрость!" - и целился в одну из неудахинских рук магнитным диском. Неудахин вскрывал компьютеру потроха, щёлкал, кумекал, подтыкивал. "Однако!" - наконец-то отрывался от монитора. - "Твой дизайн? Опять? Мастерство не пропьёшь! Или...", - сверялся с распечаткой, и, уже украдкой: "А тебе времени своего не жалко? Не жалко время-то пропивать?". "Хоч", - откашливался Охтин, - "хор", - и бурлящий клокоток вытекает в речь, - "да что за херотень они на этикетках пишут?! Сильногазированный, сильногазированный! Один пузырёк на весь пузырь! Времени нет. Это так, между прочим". "Нет так нет. Я не настаиваю", - взглядывал из-под очков дипломированный системотехник. - "Ладно, не дрейфь. Ты клиент особый, иди, отдыхай, заказ сам оформлю", - и семенил за плечистой супругой. Кушать. Конечно же, кушать. Обед уже, всё-таки.

Владов мог бы и сам свернуть налево по коридору, опять шарахнувшись от электрощита, зайти к Сорокиной, утвердить договор, подняться на третий, в бухгалтерию, у Купцовой проставить суммы, спуститься, к Сорокиной, утвердить счёт, спуститься на первый, прокорячиться сквозь вертушку, сквозь вахту, налево и через дорогу, скрипучая дверь, три ступеньки, пять ступенек, пятьдесят пять ступенек, в прошлый раз здесь сидела кошка, чёрта с два Щедринский у себя, я ж ему заранее звонил! Как - кто? Я - кто? Я уже двадцать пять лет я! Я-то на своём месте! Где Подмёткин? Во двор, где склад, привет, Витёк! Как дела, Михалыч? Здравствуйте, Катя! Отвянь, шавка! Ты кошку сожрала? Ты обалдел? Русским языком написано: "Осторожно! Не кидать!". Двести баксов за тысячу листов! Вот так-то! Где Подмёткин? А почему? А кто ж подпишет?

И встать посреди двора и проорать в ленивые облака: "Я тебе, Саша, челюсть вырву, если хоть пикнешь, что что-нибудь не то!".

Что что-нибудь не то. Что кто-нибудь не так. Что с кем-нибудь не те. Что где-нибудь ни за что. А хочется там, так, с теми, кто.

Владов мог бы и сам. Зачем, если есть, кому доверять?

В Троицке тополиный пух не успевает устилать асфальт. Трижды в день тётки в рыжих жилетах поверх чёрных халатов выбредают в город в поисках соринок. Они повсюду - тётки в чумазых халатах. Следовательно, соринки тоже всюду. Наверняка, никелевые. "Троицк-Никель" проникает везде. "Никель-кино", "Никель-хлеб", "Никель-пиво", "Никель-книга", "Никель-спорт". Храм Пресвятой Троицы. Почему не назвали "Храм Пречистого Никеля"? По Площади Металлургов рассекают детишки на сверкающих никелем роллерах. У детишек серая кожа и тусклые глаза с матовым отливом. Юноши и девушки посещают Академию стали и сплавов. Днём их не видно. Живородящие мужчины и женщины пребывают на никелевом комбинате. В три смены. Днём их не видно. У магазинов старики и старухи продают командированным в Троицк за никелем неправильную водку, фальшивые сигареты и твёрдую рыбу. За никелевые монеты. Трамвай бесплатный. В трамвае, идущем от одного конца улицы Советской до другого конца улицы Советской, едут, пряча глаза, прогульщики, безработные, больные. От улицы Советской отходят четыре сотни переулков, в которых прячутся четыре гостиницы, три мужских и два женских общежития. Где-то на окраине есть бар для бандитов. Сначала Марина, а потом и Зоя спрашивали меня, с кем у меня в Троицке любовь. Эти города не приспособлены для любви. Страшнее того - они для любви и не предназначались.

НЕОЖИДАННЫЙ ГОСТЬ

"Что ты так рвёшься в этот свой Троицк? - Марина теребит в руках пустую сигаретную пачку, и всё косится в окно. Окна-то немытые! Нет света. - Так что там? Нашёл себе маленькую восторженную девочку?".

Владов постоял среди комнаты. Шкаф. Даже не шкаф, комод. Стол. Раздвижной. Четыре табуретки. Лампочка без абажура. Тахта без ножек. "Слушай, милая, я где-то на кухне 'Приму' заныкал, поищешь?". "Не увиливай от ответа". "Сам найду, ладно, не напрягайся". Пошуршал, наскрёб, свернул, задымился.

- Всё просто, солнышко. Двести за четыре поездки и сто на каждую поездку. Шестьсот рублей за восемь дней.

- Ты врёшь мне.

- С чего ты взяла?

- Ни один нормальный человек не станет уходить на работу каждый вторник в восемь утра, чтобы вернуться в пятницу, в семь утра.

- И что ты предлагаешь?

- Я ничего не предлагаю. Но мне это не нравится. Мне это даже надоело.

- Подожди, я кофе налью... Что именно тебе надоело?

- Раньше мы занимались любовью по тринадцать раз в сутки. Теперь ты больше одного раза в неделю не можешь.

- Я устаю. Я плохо ем и мало сплю.

- Я тебе не даю есть и спать? Чаще надо дома бывать. И вообще, мы раньше оба не спали и не ели. И ничего. Всё было прекрасно. Так что это вовсе не оправдание.

- Я что, на суде?

И Марина, хлюпнув:

- Если человек не понимает, что такое любовь, его никакой Страшный Суд не научит...

Владов придвинулся через стол прямо к её карим, навыкате, глазам с желтющими белками:

- Сделай мне минет, милая! Сейчас, прошу тебя!

Посуды, по расчётам Владова, должно было хватить на час.

Потом Владов пройдёт на кухню по коридорчику, слушая, как под босой подошвой хрустит свадебный фаянс.

Владов сразу пустит в ход артиллерию - чёрной керамической кружкой можно, при желании, голову разбить, не то что хилый кафель раздроблять.

Потом Владов вызовет "скорую психиатрическую" и возьмёт отпуск в связи с болезнью жены.

Пока семейная жизнь не стала летописью, точку поставить проще, чем ответить на вопрос Евтушенко: "Неужто семья - лишь соучастие в убийстве любви?"5. "Это он загнул и перегнул", - хмурилась Зоя. "Так значит... У нас всё-таки будет медовый месяц?" - и Владов припадал губами к её маленькой коленке. "Знаешь, - и перстни её утопали в его волосах, - за медовыми месяцами приходят горчичные годы". Даниил перехватывал тонкое запястье Зои Владимировны: "Я знаю немножко иное. Семья - годы благодарности за дни блаженства". "Ну, вот видишь", - что ж, Зоенька, ладошки твои так быстро холодеют на моих висках? - "Вампирёнок ты курносый, ты всё прекрасно понимаешь. Счастье не бывает вечным". "Я хочу пить росу твоих глаз. Я не знаю другого дурмана. Я не хочу больше знать, что есть время и вечность", - и: "Пей меня! Будь пьян мной! Только не вздумай трезветь! Порву в клочья!" - и Владов снова вырвался на тот простор, где стихает зов и слагается гимн...

"Слушай, солнышко, прости, я", - да ты, Владов, никак, прорва! "Всё, я это, чист и светел, что хочу-то?" - может, ноги шире расставлять, чтоб не заплетались? "Нет уж, хватит меня волочить!" - заорал Владов, и всё. Встал. Столб. Статуя, инкрустированная глазами. И разболтался!

- Ко мне гости иногда приходят, ты знаешь? Ну, гости. Почему? Необязательно! Почему сразу 'с погоста'? А может, они не гостят, а всегда во мне живут. Мы же с тобой когда у Сашки на дне рождения были, когда он дедов дом ещё под снос не продал, помнишь? Вино было, 'Земфира', сладкое такое, и куча бутербродиков, с сыром, и с грибами даже, и другие. Мы сначала, а потом немножко вина, и постоянно огонь в крови, а потом я, вот только сейчас говорю, я совсем перестал что-либо чувствовать. Это правда, я не хотел тебя расстраивать, просто в какой-то момент тело как онемело. Ты мне потом постоянно доказывала, что это на кухне было. На летней кухне, дедовской! Кровать же ещё пружинная, сетка почти продавлена, мы головой к окну были, а там яблоня отцветала, и лепестки на подушку сыпались. У них, на небе, дождь из звёзд, а у нас дождь из лепестков. Что ж мы сразу не додумались лечь так, чтобы звездопад был виден! Постоянно в глаза какие-то полки, банки, лыжные палки! А тут ещё дурачьё это, постоянно в окно заглядывают и в дверь носы суют: "Вы как? Вас уже можно поздравить? Двенадцать поздравлений? И всё ещё живы?". Вот, и тут внезапно всё, как лавина! Сначала как жжение под сердцем, и оно превратилось в искру, а она как взорвётся! С меня тело сорвало! Ничего нет! Я один в пустом пространстве. Темно и холодно. И тут вдруг, не знаю, как описать, не чувство, не мысль, а, наверное, сразу осмысленное чувство, или прочувствованная мысль... Неважно! Я стал один. Я такой один во всей Вселенной. Я - единственный. А впереди: далеко-далеко - маленькое синеватое облачко. Мягкое синее свечение. Небесно синее. Оно чего-то ждало от меня. Я вдруг решил его позвать: "Жду тебя!". Он приблизился, весь трепещущий, и мягко так сияет, но черт не разглядеть. Не человек, но живой. И вдруг он совсем иначе засветился, как запульсировал, и прозвучало: "Ты приведёшь её к Нам". Только звука не было. Я чем-то помимо ушей его услышал. И как только я услышал: "Её", - тут же повернулся, а справа, где ты лежала, что-то невидимое, но женское, такое обволакивающее, пьянящее, но беззащитное. И я спросил: "Кто она?". Он тут же исчез. Вот. Всё вернулось. Руки, ноги, глаза, всё. И что удивительно! Темно ведь уже было, где-то третий час ночи, а я увидел, что на полке книга лежит, и даже название прочитал. И всё такое хрупкое сразу, резкое, пронзительное. И в тело как тысячи иголочек впитались. Вот. Что ты по этому поводу думаешь? Я думаю - Он говорил о тебе.

И Владова вдруг что-то ботинки перестали греть, да что же за погода! Мало что слякоть, так ещё и ветер развылся! Владов огляделся - притихшие девятиэтажки, жёлтые огоньки в зрачках окон, и жёлтый светофор, и эта вереница домов, домов, домов! И всюду выжидают лютые огоньки. И некуда сбежать от них, лишь в открытое небо, и только мы сейчас у ворот неба, и небо слышит:

- Ты этот бред уже в двадцатый раз рассказываешь!

Вслед за окурком, зашипевшим в луже, окунулся Владов. Ничего! Что ветер ледяной, так это бодрит!

- Знаешь что, дорогая, когда ты под дурью свои кошмары выплакивала, я тебе верил! Если я пьян сейчас, это не значит, что я брежу всегда. Пошли домой.

И этот психиатр туда же: "То есть вы доверяете мне отнять у Марины Александровны надежду? А как же Ангел? Она вам Ангелом завещана, не так ли?".

И Владов, прислушиваясь к чьим-то воплям в коридоре: "Мне Ангелом завещано любить. На свете тысячи Марий. Но только две Марии провожали до креста - мать и... Даже если я только с креста Её увижу, всё равно! Эта Мария не доверяет мне. Эта Мария не признаёт Мою Светлость. Она не верует в меня светлого. Так ей и передайте". И за спиной осталось жёлтенькое зданьице с вывеской "Отделение неврозов", и что с того? Как же не сойти с ума, напиваясь в хламину в ожидании мужа из неблизких поездок? Маринино кольцо Владов смыл в унитаз. В одном из десяти туалетов "Славии". И вошёл в редакцию, и бухнулся на колени: "Всё, считайте меня вдовцом! Я её вырезал. Из сердца". Отпаивали три дня.

ТЫ ЛИ ЖДЁШЬ?

"Что ж это такое?" - Охтин бросился в постель. - "Почему вы поступаете так, как я и говорю, почему вы поступаете так, как я и предполагаю, почему вы поступаете так, что ничем уже меня не удивляете, но при этом, нет, удивляете тем, что никак не хотите со мной согласиться? Неужели я опять прав? Неужели это от того, что вы просто противитесь мне? Неужто я опять прав в том, что полностью подчиняются только любя? Желают обладать тем, что привлекает, и подчиняются влекущему".

Охтин сел. "Что же сделать?". В чёрном зеркале, в самой его глубине, лохматился заплаканный чернец. Охтин нашарил спички. Уголёк сигареты высветил сомкнутые губы, но Охтин знал - чернец говорит, надеясь, что кто-то сгущающий сумерки сейчас его слышит; говорит, веря, что каждый разглядывающий своё отражение видит сейчас его; говорит, не в силах уже сносить пощёчины от любимых. "Если это никогда не сбудется, если навечно вместе никогда не сбудется, если ты никогда не забудешься... Мне-то как быть? Как мне теперь быть?". Вдруг к щеке прильнул налитый холодом луч, и Даниил уставился в насмешливое личико луны: "Зоя, ты-то меня слышишь? Я для кого говорю? Я с кем, по-твоему, говорю? Зоя, почему так пусто без тебя?".

Дед Владислав обходил вкруг постели - затеплялись зелёные свечи. "Ты не плачь, ты прислушайся. Это тоска твоя воет, тоска по радости - живая, неизлечимая, неистребимая. И пусть пока воет. Не глуши её окриком, не гневись - пусть воет. Не гневись на луну, что мешает уснуть и забыться. Луна не рождает свет, луна только вестник, что напоминает о скрывшемся светоче. Дождись рассвета", - и Охтин стихал. "Только не жри трупы памяти и не пялься в сучьи дыры! Пусть тоска твоя вспомнит, что рождена не псом, а волком, пусть станет не тусклой, не ждущей, а жгучей и жадной, и мчись сквозь ночь, и впейся в солнце, и пей его кровь!". "Но я же сгорю", - обомлел Охтин. "Тьфу, дурак!" - плюнул дед и исчез.

В ушах застыл звон. Где-то посредине Охтина кто-то барахтался - явно волчата. Самый пушистый пытался выцарапаться сквозь горло. Когда уже в нёбо уткнулся настырный нос, пропахший кровожадиной, Охтина встряхнуло и вывернуло. Владов очнулся, прислушался. "Зоя, Зое, Зои, Зоей..." - стонал Охтин, сжимая меж колен вздувшуюся белую змею. "И вправду дурак!" - улыбнулся Владов и от сердца отлегло. "Позор печальнику, склонившему знамёна", - раздалось из затылка, но Владов, торопливо извинившись: "Простите, Влад, мне некогда", - уже собрался. Стянулся в каплю, и под сердцем запульсировал источник, и ширился, и рос, уже не растекаясь, не затопляя тело. Огненные струи свивались, не распутываясь - вдруг замерли. "Путь", - полыхнула сквозь мозг жгучая нить. "Где путь к твоему сердцу, Зоя?" - глухо дохнул Владов. Повсюду мелькали одинокие искры и растворялись друг в друге языкастые сполохи. "Софья!" - выдохнул Владов, и под сердцем вскрылся вулкан. Владов хлынул. Пальцы, невесомые, вцепились в лицо, но было уже поздно - Владов треснул по швам и перекроился. Втянулся подбородок и опали скулы. Стёк затылок. Взломалась грудь и поднялись - и Владов, не успев понять, красив стал или нет, вошёл вровень. Ворвался вровень сердцу. Пальцы всё ещё не верили, что вот она, нашлась под колдовской луной, что надо было просто вжиться в Зою, - но это было, и было так - ворвался вровень сердцу.

Зоя вскрикнула, упав на локти, и огненный змей вонзился до сердца. "Ты, ты", - глотала разлитое в слёзы имя, запретное имя, и за кулисами век срывала выцветшую маску, и в лилию вливался луч, и вот, воскресло: "Останься во мне! Живи во мне! Стану твоей ласочкой, буду прятаться в рукава твоего плаща, лягу на пальцы изящными перстнями, стану вся кожей, твоей шелковистой кожей", - но что-то сверкнуло, и Зоя припала к ладони, прощение сцеловывать, ведь что-то не позволила, ведь что-то не разрешилось, останься во мне... "Да родись же во мне!" - и омертвела - Владов прямо к глазам припал: "Кто в тебе? Подумай хорошенько, кто в тебе?". "Ты! До самой смерти ты!". "Давно с тобой такого не случалось", - озаботился Вадим, и Зоя прокусила губку.

Зоя не могла уснуть - в сумраке мерещился улыбчивый колдун...

"Ветер буянит", - вымолвил Владов, - "пьяный, наверное. Зоенька, слышишь?". Но Зоя не слышала. Зои не было и быть не могло. В гостиничном номере Зоя не положена. Никем и никак. "Не умеешь пить - не буянь", - наставительно шепнул Владов хлопающей форточке и принялся приводить номер в порядок. Горничные почитали Владова за ангела - все свои мужские причиндалы распрятывал по укромным углам, на виду оставались только томик Бердяева или Ницше, чёрная кружка, кипятильник и банка кофе. Когда Охтина спрашивали, зачем он хлещет столько кофе и задымляется табаком, он не находил, что ответить. Долго думал. Потом, как правило, нехотя и вполголоса: "Как будто кто-то спит во мне, и надо его ошпарить и выкурить". "Вы хотите от него избавиться?" - "Я хочу его разбудить". Леночка вжималась во Владова, и он, костлявый и изломанный, оказывался на удивление текучим и гибким - Леночка вплывала в ручей рук и нежилась на волнах: "Неужели нельзя иначе? Я же вот обхожусь безо всякого дурмана". Владов сбрасывал с уступов груди девичье тельце и каменел над колыханием ресниц: "Так ты и не работаешь по сорок пять часов!" - и отправлялся напитываться приторной чернотой...

Из крана, как всегда, текла водянистая жижа. "Ёбаный стыд!" - вызверился Владов, пиннанув невинную урну. - "Уютный номер, уютный номер! Опять "Спрайт" кипятить!". "На что ты жалуешься?" - нахмурился Саша, уставившись на точёные пальцы Даниила, щёлкающие зиппой. - "У меня даже чая нет". "Вот-вот", - вздохнул Даниил, любуясь лаковой туфелиной, - "тебе даже нечем взбодрить одуревшего от бессонницы брата". Саша, скосившись в чернеющее окно, не увидел в небе Белоречья ни единой звезды. Даниил поднёс зажигалку к зрачку, и комната оплавилась, и Александр дрожал в прозрачном дуновении, теряя очертания, размываясь скопищем блёсток - весь как стайка потускневших светлячков: хлопни - и жизнь потухнет. "Я", - Александр взял замысловатый кинжальчик, пошарил по полкам, - "вчера в обмороке был", - отрезал бурый дырчатый ломтик от бруска чего-то спёкшегося, - "и мне пришло:

Тоска не лечит

От хвалебных песен,

Печаль не ищет в сёстры

Белых птиц,

И каждый шаг здесь

Может быть чудесен,

Но нам хватает

Собственных границ".

Откуда-то с подоконника слетел насмешливый кашель: "Вот тебе разница - я падаю в обморок, разгружая твои книги, а ты падаешь в обморок, разгрузившись от необходимости кормиться". "Ты зачем приехал, - Владов поперхнулся куском хлебоватистой чернины, - мораль читать?". "На презентацию пригласить", - ласково обжал губами сигаретку Владов. "Что ж ты мне душу травишь? Ты зачем насмехаешься? - Владов вцепился в стакан текучей жижи. - Ты мне гонорар заплатишь?". "Мммать! Я зажигалку уронил, - скрипнул зубами Владов, свесясь за окно, - мне ж её Марина из Иерусалима привезла". "Ты будешь платить или нет?" - за спиной Владова что-то грохнулось. Внизу кипел искристый белореченский бульвар, и видно было, как всплеснулась рука - чёрный обшлаг, золочёная запонка, - и втащила в людоворот пламенящую машинку. "Вот нищетосы, - Владов швырнул вдогонку счастливчику истлевшую бондину, - вы просто помешались на оплате своих измышлений".

На спину рухнул электрический свет, колючий и тошнотворный, и Владов, развернувшись, глаза в глаза столкнулся с Владовым. "Вот твой пригласительный на презентацию", - сунул Владов Владову в измокшую руку кусок золочёной бумажки, - "а вот твой проездной на поезд", - вложил Владов Владову в непослушную ладонь обрезок картона. "Хреновые у вас типографии! Даже билеты печатать не умеют!" - выкрикнули взбешеные Владовы, и Даниил аккуратно отодвинул ещё пахнущую краской книжищу от взбурлившего брызжатыми пузырями стакана.

"Ну что ж, Софья Владимировна, - Владов притушил окурок в банке "Спрайта", - я вас ждал. Я вас звал. Я в вас был. Решайтесь".

В ОЖИДАНИИ СВЕТА

Тревожило - растрескивалось, шурша, сыплясь - глыба песчаника - только липкое, склизкое перемешанную муть склеивало, спрямляло - груда чертилась грудью, глыба ссекалась глубью, губами - изглазилась, взъерошилась шёрсткой волосишек - чтобы вскоре ссохнуться, морщинками треснуть, утопить шершаво песчаной осыпью - золотым дождём: нездешним: долгожданная речь: "Что, Данила-Мастер, не рождается цветок?". "Тьфу, нечисть!" - сплюнул, выбрался из сугробного вороха нежнейших простыней, отсыревшую сигарету еле раскурил. Посреди комнаты, как всегда, стоял обуглившийся крест с распятой рыжей ведьмой. Владов, почерневший, ссутулившийся, прохаживался вкруг креста, поглаживал её по животу, вздутому, бормотал: "Ну и какой толк от твоего бремени? Какой толк от твоих мучений? Какой?". Ведьма, поникнув головой, шепнула что-то и, вспыхнув, иззолотилась искристой пыльцой, рассеялась. Владов вобрал в ладони, дохнул, влажную, вязкую кашицу вылепливал - выстилались золочёные лепестки на земляном полу - и каждой своей прожилочкой были ясны, каждой прожилочкой стекались в шевелящуюся бездну. Владов приблизил лицо к трепетавшему жерлу, шепнул - из чашечки взметнулись светляки. Владов отшагнул. Посреди комнаты медлительно, неторопливо сворачивался бутон, смыкал в себя роящуюся светлость. Владов отступился, выбрался из вороха нежнейших простыней, отсыревшую сигарету еле раскурил.

В ушах ещё шумели светлинки, в раскрытое окно вносились янтарные нити, спутанно вились. Владов опьянялся кружением света. Сквозь коридор вплывал тягучий, тучный шорох - поскрипывал паркет, смешливо перезванивались фужеры, пузырьки выскакивали суматошными фонтанчиками - Владов в прикрытые веки подглядывал, как Зоя скрадывает шорохи шажков.

Невнятно вздыхал ветер, всё порывался обнять, и рассвет укладывал тени в смятые простыни. Ожерелья радужных блёсток брызнули с пальцев Зои, опухший синяками Охтин вздрогнул от капель:

- Тссс, не надо, больно, как иголочки вкололись.

Зоя, почему ты вдруг смутилась и туманишься?

Зоя, глядя как пальцы Охтина пропадают мимо её улыбки, вцепляются в призрак...

- Я ничего не понимаю, Зоя. Где я?

Зоя разрыдалась.

- При чём здесь Лариса? Которая Лариса?

- Которая магическими кашками завтракает.

- Нда? А сперму натощак она не пьёт - для бодрости? Не открывай глаза! Говорить не больно? Я включу диктофон. Для Милоша запишем. Нет, как ты уехал в Троицк, так его больше никто и не видел. Включаю...

Данилевич вызвонил, вкрадчивый такой:

- Вас не застанешь. Даниил Андреевич, предлагаю встретиться в непринуждённой обстановке. У Ларисы Нежиной. Иначе придётся повременить с "Доверием".

Я ещё отшутился:

- Доверие сверяют не с часами, а с настроем сердца, а оно...

- Вот-вот, сверим настроения, зажигательный вы наш, - шикнул и сбросилось.

Лариса - резвый бегемотик, порхающий по шляпкам одуванчиков. Было бы смешно, если бы она молчала - постоянно возмущается, что люди не выносят её тяжести. Конечно смешно - сорокалетняя пузанка втиснется в джинсы, пупок сверху сваливается. Напялит майку-распашонку, рассядется - рыхлячая, седейшая - и по животу уже волосы вскарабкиваются. Стоит похвалиться свежей строфой - стрекочет: "Какое дионисийство! Это же акт демиургической экстазности!". Я однажды не сдержался, вытянул: "Отсутствие дара речи не освобождает от ответственности перед доверяющими правоте суждений". Лена поперхнулась. Лариса съела. Я невзлюбился. Потом, конечно, изволчилась. Но - исподтишка. То при Данилевиче цыкнет: "Что ты, Охтин, понимаешь в эстетике информатизации?". То Милошу зудит: "Чем он Владов? Ишь ты, герой нашего времени, Печорин-Онегин! Крестьянин с Охты, никакого представления о благородстве развития самосознаваемости". Конечно, куда мне, курносику, с такими благородниками тягаться? Лена? Что - Лена? При чём здесь Лена? Марина! Спрашиваю: "Зачем фамилию меняешь?". Она: "Не меняю, оставляю на память". Просто млела, если: "Охтинка моя". Так и заявляет: "Замужество довело до охтинства. Выродилась Охтиной". Это ещё что за бред? - требовать, чтобы обращались: "Охтина"? Подарочек. Памятка! Незабудка! Нет, я понимаю, как она смеет. Но - как позволить? Сто раз просил: "Не тревожь во Владове дракулита, не тревожь!". Донастырничалась. Данилевич бесился: "Вы своими любовными разборками развалите всю производственную структуру!". Зачем тогда опять к Ларисе втащил? Я нарочно в прихожей возился со шнурками, замочками, пуговками - слушал. Им шутовато. Двенадцать пар обуви, ступить негде. На кухне сдавились, я так и встал у двери.

Кто так пьёт коньяк? Ну кто так пьёт коньяк, кроме Ларисы? Толпа полуголых мужиков, девки в неподшитых шортах, всюду какие-то ошмётки, гузки и предплечья! Я поначалу никого не смог узнать. Месиво! Животы размякли, груди набрякли, и какой-то вислогубец оглаживает гитару: "Не правда ли, как женственно? Насколько нужно быть эротичным, чтобы воплотить женскую талию в корпус инструмента!". Настолько. Приятно, распиликивая женщину, услышать радостный и звонкий вопль её... Ты понимаешь или нет? Ты ничего не понимаешь! Они все - оголённые, ни одного секрета, хребты и бёдра, никаких сокровищ, всё для всех. Нет, если бы! Всё - под наблюдение Ларисы. Так! Чьими там локтями миром править? Ага! А кто это такой гордогрудый? Вон чего! А Лариса из-под чьей-то руки, Лариса, в своей рваной полутельняшке, вспучивая грудь: "Даниил Андреевич, не стесняйтесь! Снимайте свой кафтанчик", - как только хохотнули! А я опять был в дедовской безворотке, такая, высокие манжеты со шнуровкой, хитрая ткань, чистый лён с чистым шёлком. Ну в той, ты должна помнить, Милош её "дракулиткой" называет. Просторная, в ней идёшь, как против ветра гордишься, раскрылишься, здорово. Дед в церковь только надевал. Все чернятся, а он высветлялся. Все на коленях, а дед выстаивал молитву. Ладно. О! Там ещё этот был, кудлатый, Кудряшов, с которым я у Милоша поцапался. Я ему подаю ладонь: "Здравствуйте! Догадывался, что встретимся здесь. Сегодня, правда, не ожидал вас увидеть. Вас вместо Колосова приняли? Здравствуйте", - а у него ладонищи дрожат, пялится вглубь, в рюмочную бултыхню, и по волосатому брюху аж ручьи текут. Так и не отцепился от рюмки. Ну что же - Джэнглинь Джэк! Не желает мне здоровья - ладно. Сам выживу. Что вы все изволчились?

Лена Данилевичу все коленки изъёрзала, пока он нудил:

- Даниилу Андреевичу нужно настоять на своём, мы понимаем. Брату угодить - дело святое. "Славия" прогорит, а Охтину что? На пузырь водки всегда монет наскребёт. Я против печати "Доверия". Я вообще против вымудривания проектов века. Кто за?

Владов выудил из кармашка тесных джинсов серебряный портсигар с неизменным Bond'ом. Блестящий портсигар чернёного серебра с драконовитой чеканкой. Щёлкнул шлакированной зажигалкой - клинк! Пламечко рвётся, жадное, неуёмное, и сквозь него Данилевич с загустевшей бородой. Данилевич! Ты что-то хотел сказать? Нет, ты что-то хотел! Нет, ты! Нет?

Леночка, разомкнув припухшие губки:

- Я... Кхм. Я... Только не так. Ха-ха-ха! - и спряталась в ладошки. Развеялась, взошла полукружьями глазинок, а в них, в каждой чёрточке зрачка - живёт полулуние. А Охтин ведь, весь аистный Охтин, купался в этих приливах - от чёрных глубин сквозь озёрную просинь, по тёплым травянистым протокам к обережьям карих ободочков, где трепещут русалочьи нежности... Леночка обычно разговаривает мраморно, мокро сцеловывает с зубок рокотинки, речь её - льющееся лунное марево, не как сейчас, накатами холодных, зыбких волн, с перестуком зябких отомстинок:

- Надо голосовать тайно. Иначе нам всем завтра придется обриваться наголо. Так ведь, господин Охтин?

- Хоть кто-нибудь даст мне стул? - Охтин покачнулся. Охтин не пьян. Охтин стеноспин.

А Леночка кошачьи так притёрлась к плечу Данилевича, и он, мурлыка, порыкивает басисто:

- Нет, просто интересно, чего вы стоите без вашего хорвата? Без - его охранников, без - его знакомств, без - его разговорчивости?

А Леночка обычно подглядывала в ванную: "Ой, как интересно! Покажи, как ты бреешься. А хочешь - я покажу?". И - показывала. Шипела в изнеможении и царапалась. Охтин, одурело пялясь в разошедшуюся ширинку леночкиных шортиков: "Чего? Почему - без?". В гудящем куполе болтался меж ушей неугомонный язычок, звякал: "Опять синеватая? Таинственная? Травянистая пропасть? Колючая пустошь? Что-нибудь построим? Кем-нибудь заселим?". Охтин пристрелил звонаря и короновал Владова:

- Научитесь изъясняться, господин художественный редактор! Что значит "без"? Я не оставлю Милоша. Милош меня не оставит. Что, - а никто и не слушал. Все спешно царапали что-то на клочках. Леночка раскрытую ладонь ковшичком подносила. А ведь шептала: "Мне с тобой так ладно! Лад и Лада!".

Кудряшов, кашлянув, приподнял два пальца:

- Можно я? Какова ваша концепция? Что мы будем издавать завтра? То, что вам наутро взбредёт? Хотелось бы обоснованности.

Вам нужна концепция? Вы на каждую концепцию найдёте контрацепцию! Будет вам концепция. Хорошо. Мне хорошо. Мне Ангел высмеивает смелость:

- Что мне нужно, господа? Часы "Фанатик" за семьдесят рублей. Глотнуть водки, любуясь Робертом Де Ниро. Всё. Остальное меня не привлекает. Милош закладывает ресторан. Мы выкупим тираж. Проведём презентацию. Представимся Госп... ааа...

- Вы скоро тут?

Даниил подавился своим сердцем:

- Мммммыыы...

Марина. В чёрных кружевных колготках. И в чёрных кружевах засосов.

Лопнула струна: "Сгинннь", - а Охтин прикипел к стене под варевом слезливых поцелуев.

- Давай уйдём, милый, вместе уйдём! - и твёрдый её язык, вонзающийся в сжатые губы.

- Да, наверное, уйдём. Правда, уйдём. Нечем любоваться, - и пальцы плямкнулись об обслюнявленные груди.

Охтин успел увидеть, как за спиной у Марины что-то блеснуло. В льдистых нежинских глазах лопнулись чёрные промоины.

- Ты не понимаешь, миленький! Давай уйдём, - и пятится, и пятится к столу, - раз и навсегда уйдём.

- Куда? Куда ты соб, - Даниила отклеило от стены, и еле не упал Марине между бедёр, - ралась? Дальше неба не сбежишь.

- Вот и пойдём за небо! - из чёрного окна пахнуло гнилью, и Леночка вскочила, и Охтин пялится в визжащие дыры: "Что вы рты пораззявили? Я что, стоматолог?" - а перед Охтиным обрюзгшая девочка с пожухшей грудью тараторит:

- Мы же оба этого хотим, правда? Мы же оба хотим быть вместе, навсегда, чтобы нас никто не разлучал, правда?

Яркий зайчик. Охтин сощурился, чихнул и засмеялся. Ещё бы! Сашка тоже зайчиков с ножа пускал!

В шею шмель.

Под плафоном люстры покачивался клетчатый бумажный ангел. Владов дёрнул нитку и ангельскими крыльями промокнул укус.

Кто-то шваркнул в стол лицом гологрудую смеяну. "Вы потише!" - прикрикнул Владов, вглядываясь в мраморное изваяние на другом конце кухоньки. - "Ещё локоть сломаете или клюв разобьёте!". У изваяния из кулачка сыпались бумажные снежинки. Даниил поклонился изваянию и причастился к бутылочке. Всё. Больше вспоминать нечего...

"Я в пустоту говорил, Вадим. Её здесь не было, Вадим", - выдавил Владов и горло отпустило. Владова внесло в кухню. "Мать, что я ел!", - Владов сыпался болотистыми змейками, каждая норовила обратно, поглубже, в берлогу, и там, выгнувшись дугой, билась в корчах. Владов рвал язык и сыпался мягкими, ещё тёпленькими чешуйками. Выворотилась королева. Владов, прижав покрепче сердце, заглянул ей вслед. Мантия кислочков, сбившаяся набок, вхлюпывалась в решётчатое жерло. "Там же люди живут!" - вжикнуло ожегом, и сердце затряслось в решётке пальцев. "Мать, что я ел?" - пискнули Данилки и скопом бросились в кровать. "Кучей теплее", - смирился Охтин, и шебуршистые Данилки натащили в уши шероховатых охтинок. Пробежался от подошв до самой макушки пушистый соболёк, и Охтин, скукожившись под одеялком, остался совсем один. Сердце, испугавшись биться, замерло. "Только бы не заметили", - сизой дымкой пахнуло где-то между ушами. Тут же шаркнули. Одна встала у затылка и начала спешно перелистывать тканые странички: листнёт, прочитает, визгнет, вырывает, листнёт, прочитает, визжит: "Лживы! Лживёте! Лжить!". Левая нависла над сердцем и надвигалась медленно, медленно, боясь дохнуть, и пасть раскрывала глубокую, куполистую. Охтин тихо-тихо, стараясь не шелохнуть упиравшейся в ухо плюшевой подошвы, спихивавшей с подушки продуваемую сизым сквозняком голову, тихо-тихо натаскивал на лоб одеяло, а ноги, бестолковые, всё вытягивались, и встряхивались под хлопавшимися сверху охапками холодков.

"Полночницы", - отчётливо щёлкнул челюстями человек и съёжился. Тянуло по ногам сквозняком, и с набатным звоном вбивалось сердце в копну рук и ног. Поскрипывали петли раскрытой двери, и откуда-то из лестничных пролётов втягивалась в комнаты холодная ладонь. "Не дождётесь. Не выйду к вам. Никуда не выйду. Никогда не выйду", - пробормотал Данилка, закопавшись в одеяло. Тут же капель в затылок: "Нельзя так", - и голову сковало журчащей речью: "Ты нужен. Без тебя невозможно. Невозможно жить", - и к сердцу метнулись острые ногти. Охтин ещё успел вцепиться в краешек покрывала, но было поздно. Ноготки воткнулись под подушечки пальцев, скинули мизинчик. Безымянный, хрупнув суставом, встал и застыл. Средний терзали злобно и оцарапали. Оставшиеся - в крючок, намертво, и пока трещало по волокнам льняное покрывало, Охтин просипел: "Господи! Прости, Господи! Святый Бессмертный, прости!". Хрястнулась люстра, и грохот лифта сбросил с постели.

Метнулись тени от чирка спички, и в нестерпимо засиявшей пустоте никаких таких полночниц. "Бабы были, были", - забил скулами Владов, и Милош, угрюмый как никогда, вцепился в плечо: "Ты уверен, что подобрал ключи от всех дверей? И от Смерти? Тогда открывай. Тебя ждут". За первым же порогом Владов возмутился: "Кто вам позволил перестраивать квартиру? Я немедленно выселюсь!". Какой-то губошлёп забебешкал: "Это, вообще-то, наше общее", - но Владов, вглядевшись, аж задохнулся: "Шпагин, вон! Выходите вон!". Зоя вскочила с постели, протянула вспухшие ладони с обломавшимися ногтями: "Владов, что ты, отсюда не выходят, здесь нет выхода", - и Вадим прямо в трусах кинулся к мольберту: "Рахманинов, Данил, ты же любишь, останься! Я смог, он как живой, останься - полюбуешься!". "Вы лжёте. Все-все-все лжёте", - протянул Охтин, - "почему останься, если нет выхода?" - и бросился прочь, а двери подворачивались сами собой, и ведь ни одна не закрыта! Все настежь! Все настежь, как так можно? В комнатах клубился гомон.

"Вот он", - схватил Данилу за локоть дед Владислав, - "а вот они!". Охтин, задыхаясь от волнения, поклонился пышноусому серьёзнику, настолько одинокому, что прямо совсем ничей, и властнику в чернецком балахоне, с пронзительным, до дрожи пробирающим взглядом. Дед вскинул брови вопросиками, а Охтин всё, уже оглянулся. Позади, в самом конце коридора, чернел квадрат окна. "Надеюсь, не Малевич?" - Владов изящно взмахнул в чёрную бездну, гости присмежили веки, оценив шутку. "Все в зал, все в зал!" - радостно забил в ладони Владов, - "у нас объявилась редкостная диковинка - Разбитый Квадрат, Малевич, соавтор перед вами". Пока толпа сочилась мимо, пока восхищались пируэтами Зои и Вадима, пока дед укорял: "Ну что вы позабили всю свободу! Да, он любит вас, но не всем же скопом собираться!" - пока мимо Владова сочились когда-либо виденные лица, плечи, локотки... "Вы знаете что, Фридрих?" - Владов запнулся. - "Господин Ницше, вы прощены, ведь вы не предавали. Вы не страшились овладевших вами настроений. Вы не отвратились от Духа Господня, пронзившего вас насквозь. Идите. Вас ждут. Вы знаете, как добраться. Это просто и легко. А вам", - Владов потянулся к уху Дракулы, - "я должен кое-что передать, меня просили", - и прошептал нечто слишком уж сложное, вроде: "Властвуй любуясь, влияй любовью, владей любимыми". Влад, отстранившись, с удовольствием оглядел Владова и раскланялся: "Спасибо. Вам есть чем гордиться". Коридор опустел. "Ну где же вы, Владов?" - грохнул хор, а Владов, смеясь, уже разбегался, и, грянув в квадрат, впал в мглу.

И трепетал, упоительный птенец, в восходящих вихрях, и парил, и пластал крылья над бескрайним, свежим, задыхаясь радостью рождения. Во Владова влетел и вскочил. Сигареты оказались под рукой.

"Человек - это ошмётки и обноски", - сверкнул на кончике сигарки уголёк. "Неправда, человек - это даже нарядно", - усмехнулся Владов в табачное марево и совсем успокоился.

...мне приятно представлять пишущий предмет пером. Мне приятно представляться чистым листом, впитывающим чернила чужой крови. Я чувствую: литература - искусство письма, искусство общения посредством зачатия символов доверия. Я обременён недоверием. Мне приходится представлять, как преобразятся ваши поступки, если я осмелюсь приумножить своё достоинство приобретением новых навыков, соблюдением правил общения. Литература - искусство общения, в котором выявляется сходство влечений. Вообще, искусство - способ высвобождения влечений. Человека влечёт к ангеличности, если он оправдан господством любви, увлечённости живыми, чуткими, дышащими. Человека влечёт к демоличности - демолиции, демосу, демонам - если он извратил властолюбие в желание насытиться за чужой счет, выпотрошить, опростать, не начальствовать, зачиная, но богатеть выкрадывая, обеспложивая. Я обременён недоверием. Я страшусь, что буду ограблен гибелью, что потеряю островки владений и не смогу влиять на любимых. Я, кажется, пьян? Я изъясняюсь слишком сложно? К чему мне правописание и умеренность в средствах языка? Я ведь не проповедую новейших откровений. Куда мне, курносику, тягаться с вами, благородниками? Успокойтесь. В ваших душах я не нуждаюсь. Созданное вами, сластослучниками и временщиками, мне противно...

Владов огляделся. Зои не было и быть не могло. Заперт изнутри на ключ. Были голубые обои, оттенка февральского неба - влекущего, недоступного; был просторный кожаный диван; был потолок с облачной лепниной. Зои не было. В закрытое сердце Зоя вернуться не может. Память - вернулась. Данилевич почему-то говорил о Милоше. Милош почему-то говорил о жалости. Однажды я пожалел деда.

Я ВДЫХАЮ СВЕТ

"Позвонит Милош и пойду. Билетик Зоеньке, вдруг позвонит? Позвонит-позвонит, не волнуйся, липкими руками не хватай, позолоту сотрёшь, билетик Милошу, как славно! Просто славно!" - Охтин потянулся, крылья выправил, - "полетим, Сашка, полетим! Добились. Всех добили. Презентасьон. Представленьице. Вы пока вылупляйтесь, куколки, а мы полетим", - Охтин переплясывал от двери к телефону, Даниил Андреевич, карандашик можно? под компьютером ищи, или в ящике, спасибо, сама спасибо, брызнул звон - кто-то хрипотнул:

- Мужик, иди хорвата хоронить.

Клара чем-то жужжала, каким-то приборчиком.

- Слышь, пчёлка, не зуди, не слышу ничего. Повторите, пожалуйста.

- Хорони хорвата, пожарник, - хихикнул, загукал, - гук-гук-гук-гук...

Телефонные трубки Охтин всегда складывал аккуратно - в одно и то же место. Нечего добром расшвыриваться.

- Из зоопарка филин звонил, - пояснил Охтин портрету Рахманинова, виновато косившему на диван, на девочку - жаркую смуглянку.

Клара зачем-то подпрыгивала на подушке, билась лобиком в обои, из глубин сквозь клокот выскальзывал рокочущий, урчащий... Охтин присел на краешек дивана, соскрёб плюшевые катушки с подушки. Пахло мёдом и морем, или чем? "Орхидеи или лилии? Что в могилу дарят? Орхидеи или лилии?" - Охтин смутился своим невежеством. Тянуло кислым и прелым: словно вымокшую листву ворохнули. Клара мыкнула: "Мам-ма!". Владов озабоченно вгляделся - белки ворочаются, маслятся. Отёкшими связками зевнул:

- Помочь тебе, что ли?

Крутнула бёдра, выпятила пухлое - вспученное хлопочками сочилось сливочной лавой.

Дракон в дыру, да не в ту! Взревела?

Владов вгонял, вколачивал бурчащий набалдашник в кровь, в сальное мясо, кривился:

- Не воруй, корова! Не воруй из ящиков дрочилки! Жене её дарил, не тебе, не твоё!

Владов уже гладил чёрную рубашку, а Клара всё корчилась: "Мамочка! Мамочка!".

Как летят из пригоршни монеты? Именно так.

Как хрипят: "Сходишь к проктологу!"? Именно так.

Как хлопают дверью? Не врите. Охтин дверями не хлопает.

НЕКОГО И НЕ ЗА ЧТО

Однажды я пожалел деда.

Казалось бы - нашёл кого жалеть! Ему уж почти пятьдесят было, или больше? Сколько? Если он в Первую Мировую уже зрелым мужиком был? Сто два?! Да вы что? Да в него девки влюблялись! Белоснежные волосы до плеч, совсем белые, почти искристые, а губы тонкие, всегда упрямо сжатые и всегда чуть влажные. Нос острый, ястребиный, и ноздри чуть заметно вздрагивают, словно принюхивается к человеку. Никто его по отчеству не знал, мужики навстречу сутулились, вообще ниже плеча ему становились: "Здравствуй, Влад!". Парни мимо проскакивали, буркнут что-нибудь там: "Добрутр!", - или: "Я завтра верну, нет, уже сегодня", - и лишь бы с глаз долой! Зато девчонки на его глаза, как мотыльки на костёр, слетались. Ещё бы! Издалека видно - идёт весь облачный, танцующий, а вместо глаз море плещется! Постоянно они к нам бегали - то им сон объясни, то у подружки грудного полечи, страх отлей, то мужа приворожи, лисицы, чёрт! Бабки его упырём обзывали, даже самому митрополиту жаловались, будто Влад им цветы и вишню губит, сухоту напускает. А Зоя к нам за облепихой приходила. Не часто, конечно. Так, раз в день. Крестовы, наверное, облепиховым вареньем полы мыли. Ладно, это ни при чём.

Он сам говорил: "Не смей никого жалеть! Смотришь на мученика и горько за него? Избавь его от мучений. Осмелься и сними страдание с креста! Сын Человеческий крест без слёз принял, не плакался никому. Опасайся таких, кто язвы душевные напоказ выставляет. Лжецы они, блядуны и упыри, жалостью людской упиваются! Запомни и не путай потом, кто твою силу любит, а кто призывает болячками любоваться. Вот так". Я и не жалел. Даже когда утром в День Победы эти пришли, с погонами и в фуражках. Сначала в ворота стукнули. Дед книжку свою писать перестал и на меня так, как будто мимо меня или насквозь, вообще не на меня: "Данилка, у тебя друзья, чтоль, новые? Друзья, говорю, чтоль, приезжие?". Я как ел яблоко так и ем. У меня друзей вообще нет. "Гордиться тут, конечно, нечем", - говорит дед. - "Но это дело поправимое". Тут они в ставни стали тарабанить. Дед давай хохотать: "Плохо дело!" - и чернильницу под самую икону отодвинул. - "Или опять война, или наши вернулись". Тут ор такой: "Охтин! Охтин, ты жив ещё?". Дед нахмурился: "Сиди здесь, я их сна лишу для начала", - а я что? Я под ворота. Вы бы усидели?

Конечно, дед ещё не вышел, когда слышно было: "Ого!", "Вот именно!", "Да уж!". Конечно, они пялились на табличку у ворот: "Дом образцового порядка". Конечно, они удивлялись голубым сосенкам в палисаднике. Конечно, оглядев деда, они заявили: "Парень, отца позови!". "Какого отца?". "Охтина, Владислав Михалыча".

Солнечно, воротники нараспахан, галстуки набок. Дед, как всегда, на левое плечо пиджак внакидку успел набросить. Никто и не заметил, что руки у него тоже нет.

"Я - Владислав Михайлович". "Мужик, мы видим, что ты афганец, отца давай", - и уже переминаются с ноги на ногу. "Ты это", - прогундосил самый низкорослый, дёргая колючую ветку, - "батяне передай, чтоб на параде его не было. Нам на юбилее Победы враги народа не нужны". "Да, вы уж передайте", - и все пуговки застегнули, галстуки подтянули, переглянулись. Покраснели. "Честь имеем", - и встали навытяжку. "По поручению областного военного комиссариата и комитета ветеранов приглашаем Вас на торжественное празднование юбилея Победы!" - хором отбарабанили так, что зубы зазвенели. Переглянулись. Побледнели. "Прости, господарь!" - и шапки долой, и бухнулись в ножки.

Данилка опрометью бросился в дедову кухню. "Ты где носился?" - покосился дед, дописал последнюю строчку и чернильницу под самую икону отодвинул. - "О! Опять Зойка по вишню прилетела!". Данилка только сел на сундук. Дубовый сундук, обитый коваными драконами. Над ним окошко без подоконника. За маленьким окошком невестится яблоня. Это просто. Всё просто. Просто дед - просто Влад. Просто сад - Владов сад. Просто дорожки из шлифованных булыжников. Просто по ним снуёт Королева Ящериц с настырными губами: "Я вас не буду отвлекать, я только вишню посмотрю, чуть-чуть всего, одним глазочком". И слышно, как Сашка, откашлявшись, хрустнул сигаретной пачкой и чиркнул спичкой:

- Дед, а ты в Первую-то где служил?

- В разведке.

- Да ладно!.. А под какой легендой?

- Никакой легенды. Всё взаправду и всерьёз. Жил в Бухаресте, и в Берлине, и в Вене тоже. Везде дома свои имел. Так вот.

- И что же ты делал?

- Проводил психоанализ немецким военачальникам. Ну, само собой, австрийским, венгерским и румынским тоже. В обязательном порядке.

- То есть как это психоанализ?

- А вот так. Не по Фрейду, конечно. Я ему говорю: "Зигмунд, твоё искреннее заблуждение может стать роковой ошибкой, катастрофой для твоих клиентов". А он упирается! "Половое влечение - основа всех психических процессов". "Хорошо", - говорю, - "Александр Македонский, по-твоему, за любовницами в Индию ходил? Влад-господарь десятки тысяч колосажанием умертвил, ради чего, спрашивается? Ради наслаждения? Или всё-таки для устрашения и в назидание?". Он молчит. Потом: "Нет, ну надо же учитывать волю к жизни и волю к смерти". "Здравствуйте, пожалуйста!" - говорю. - "Смерть что - похабная девка с задранным подолом? Отлюбил и ушёл?". "Нет", - говорит, и раздражается, - "вы что это? В символах не понимаете? Условность от определённости отличить не можете?". "Нет, позвольте!" - это уже Карл Густав вмешивается. - "Давайте не будем уславливаться, что смерть есть то, что думает о ней Зигмунд Фрейд. Человек стремится к достижению определённых нервных состояний, либо уже пережитых, либо предвкушаемых, ожидаемых, известных по рассказам персон, авторитетных для данной личности. И", - говорит Карл Густав...

- Кто?

- Юнг. Господи, кошмарные российские школы! Чему вас учат? И вот, Карл говорит: "И я согласен с Владиславусом", - ему нравилось на латинский манер называть меня Владиславусом: "Я согласен, что человек не может желать собственного разложения, поскольку никогда его не испытывал, не переживал, а если кто и переживал умирание, то нисколько этим не наслаждался, а если кто-то испытывал при этом эйфорию, так не от боли, а от ощущения силы и способности распоряжаться своим организмом по волевому выбору, то есть, разумеется, мазохисты стремятся не к самоуничижению, а к самовозвышению, к безграничному владению собой, в причудливой, правда, форме. И садисты - они ведь ощущением превосходства наслаждаются, то есть, опять-таки, властью, господством. Спросите", - говорит, - "у Владиславуса, сколько любовниц было у его предка Дракулы?". "Да", - улыбаюсь я, - "столько", - и мы с Карлом смеёмся. "И убивал он их", - доказываю я Зигмунду, - "подозревая в измене, то есть в непокорности и непослушании, а отнюдь не со скуки и не от извращённой чувственности. Да, впрочем, что уж Вам доказывать! Если вы, еврей, Тору вашего народа не признаёте Священным Писанием, то вот и не имеете представления о господстве личности над нацией и нации над человечеством". Вот.

- Так ты, значит, у своих пациентов выпытывал под гипнозом секреты родины своего предка?

И что-то хрустнуло. Данилка выскочил, стукнувшись затылком о низкую притолоку, и у Зои вишнёвый цвет с ладоней облетает, и мать: "Да что вы, папа!" - бросилась обратно в свой холодный дом, а Сашка... Что это? Всем лицом в Зойкины ладони. Крови, что ли, решил напиться?

Дед вытер накрахмаленным носовым платком набалдашник трости - голову дракона. Саша отплевался зубами:

- Запомни, трепло базарное! Я сам доеду до Румынии и там узнаю, жил когда-нибудь в Бухаресте Влад Драго, сын Мирчи Драго, или нет. Запомни, я это сделаю! Тогда ты мне ответишь, брехун старый!

Грохнули ворота.

- Он уже не услышит, так хоть ты запомни, девочка, - дед, ссутулившись, аж грудью навалился на трость. - Не доверю гордому стать наследником Софии.

Обернулся, а под бровями - два чёрных солнца:

- Тебя, Даниил, обручаю с премудростью - или душу спасти, или души вызволять. Что ты выберешь? Что?

- Я ничего не поняла, что вы тут говорили, но я... Я вам тоже не верю, - и ты, в цветастом платье, Влекущая Ветер...

Тихо. В этой летней кухне всегда прохладно. Солнце здесь не ждут. Здесь свечи. Здесь икона с Творцом, Спасителем и вездесущим Духом. Здесь огромный сундук. В нём запас белых безвороток и серебряный ларчик. В нём есть документы, заплавленные в прозрачные пакетики. Документы почти все на нерусском языке, только один на русском - о какой-то реабилитации. Есть ещё волчьи и медвежьи когти. Данилка пробовал носить волчий коготь на шее, на шёлковом шнурке, но по ночам стали сниться безголовые олени, и дед закопал коготь под осиной в далёком Дурном бору. Есть ещё перстни с надписями внутри. Перстни дед Владислав даже маме не разрешает даже мерять. Есть тяжёлые подсвечники, похожие на свившихся, раскрывших пасти змей. Дед вонзает им между зубов зелёные свечи и смотрит на пламя. Воск стекает змеям в пасти и исчезает навсегда. В переднем углу, под образами, стоит стол. На нём подсвечники, чернильница и всегда раскрытая книга с плотными страницами, похожими на куски ткани. Дед сидит, смотрит на пляшущее пламя, а в книге остался лишь один чистый лист. Я помню, меня кто-то нёс на руках. Я открыл глаза и увидел высокого белого старика, пишущего белые буквы на белых листах. Он взглянул на меня: "Это он, наш Даниил?" - и засмеялся: "Он уже всё понимает". А теперь он сидит и смотрит сквозь опущенные веки на тёплое пламя, а я надеваю ему на плечи его любимый бархатный пиджак, потому что дед уже похолодел, потому что он уже умер. Он оставил последний лист чистым, потому что всё равно никто, кроме меня, не умеет читать белые буквы на белых листах. Он оставил последний лист чистым, но это уже всё равно, потому что он успел схватить меня за руку, и весь стал теплом, и я впитал тепло, и теперь я умею читать невидимые буквы на невидимых листах. Я знаю, что он хотел написать...

Ночь, беспристрастный судья, конвоир неверных! Ты скрываешь лики, ты стираешь жесты, и смеркает обаяние, и только дыхание во мрак вливают, и по духу их слышу их. Ночь, ты беспристрастный судья, праведен твой приговор, но жестоки твои псы! Лют мрак, и нечем в нём любоваться, и мечутся сполохи сердец, и зачинают страду. И в движениях их узнаю их, ибо не тот любит, кто пожинает плоды, но тот, кто кровью выращивает жатву. Сойдутся скопища утолить навечно жажду, сойдутся утолить полости, и ждут, как созреет семя, ждут, как вызреет зарево, и желают вплести в сердце полнокровный цветок, и вот ищут дружину для сбора жатвы. И тяготятся одиночеством, ибо не находят приспешников, и чуждаются сближаться, ибо страшатся быть обделёнными, и пылают, и боятся истечь, ибо страшатся иссякнуть, и ждут, и не находят свободы, чтобы вместиться, и тяжелеют сердца. И тяжелеют сердца, и с восторгом приветствуют рождение Сына Зари, ибо он незаботлив, ибо он избавление от бремени, ибо он привлекает надеждами на пришествие долгожданных, и не выносят полновесного света, и взмолят остудить сердца, ибо тяготятся собственной малостью. И восстанет мрак, и оправдается пылкая искренность, и воплотятся сокровляемые Светочи, сживать и вживлять, и отвергну облачения Их обличий, и во влечениях Их узнаю Их.

Не жду, Господи, Сына Твоего, но стремлюсь к Нему сердцем в Духе, Тобою дарованном. Прости нас, Господи, мы все наследники Влада Дракулы. Господи Животворящий, ты снял страдание с креста, прости, Господи, мы все наследники земных князей, мы все стремимся единолично властвовать своей судьбой. Господи Всеведущий, избавь внуков моих, раба Твоего Даниила и раба Твоего Александра, избавь их от недоверия, Господи, избавь. Да святится Имя Твоё, да придёт Царствие Твоё, да будет Воля Твоя как на Небесах, так и на земле, и ныне, и присно, и вовеки веков...

Однажды я пожалел деда и больше мне некого жалеть, потому что Владислав Дракулит умер.

НЕ НАСЛЕДИ

Выйдя из подъезда, Владов первым делом достал сигарету. Вторым стоящим делом Владова было обращение к малорослому крепышу, приросшему к скамейке:

- Огня не найдётся?

Недомерок только помотал головой, но рук из карманов чёрного френча не вынул. Владов поискал на небе солнце. Чисто. Никаких вам, батенька, пламенеющих златовласок. И ладно! Нет солнца - и не надо. Владов выудил из кармашка чёрных джинсов новенькую пламенелку, постучал ею недомерка по гладкому черепу:

- Зря старался, браток! Ты у меня хотел памятную вещицу украсть? Ты у меня хотел память отнять? Дурак! Я ещё всех вас перекрещу крещением огненным!

Недомерок вцепился в тонкую кисть, влип губами в запястье: "Виноват! При исполнении был, виноват!". Владов пригляделся к пустой скамейке, вздрогнул. Чисто. У подъезда чисто. На небе чисто. Нигде никаких соглядатаев. Нигде никаких заступников. Всё же Даниил решил - так, на всякий случай - не сворачивать сразу на бульвар, а пройти прямо, через Лётную Площадку, обогнуть лётное училище, пропустить колонну марширующих курсантов, спрятавшись за густые кусты акаций, потом немного пробежать, выкрикивая на ходу: "Да подожди ты, подожди!" - потом купить сигарет, пачки три, или лучше пять, и потом не подавать виду. Не подавать виду, потому что изо всех переулков истошно сверкают синие мигалки, и надо идти, не поднимая глаз и наступая след в след, чтобы след затерялся, иначе придётся сдавать шнурки и ремень, а теперь уже вправо, и напротив часового магазинчика есть часовая башня, и можно встать и смотреть, как мимо бегут вполне живые люди с глазницами, полными влажных глаз, с раскрытыми ртами, полными щекочущих язык криков: "Пожар! Ещё горит!".

Охтин постоял, глядя через дорогу на вывеску, перечитывая название ещё раз и ещё раз: "Часы, часы, часы, часы, часы". Пригляделся к лицам высыпавших на тротуар часовщиц - зелёные. В сердце щёлкнуло. Сквозь позвоночник прыснули пружинки. В затылке зазвенели молоточки.

Из моря голов вынырнул блестящий шар. Под ним трясся чёрный футляр с четырьмя раструбами. Верхние раструбы заболтались перед Охтиным. В шаре обнаружилась шуршащая трещина: "Швырнули, шарахнуло, Милош шкворчит ещё". Охтин нащупал на шаре ухо и, как в растянутый парус, дохнул: "Данилевич". Шар внесло в чёрный джип. Джип сорвался вдоль Карпатки. Море голов рассекали свистки и фуражки.

Охтин выглянул из-за уступа башни. Сразу за "Жемчугом" - чёрный провал. Из провала валил пар. Охтин опустил глаза. В чёрных лаковых туфлях отражался улыбающийся черноглазый черногуб. Охтин переставил правую туфлю. Переставил левую туфлю. Переставил правую. Споткнулся о порог. На трюмо у вешалки зойкал кнопчатый кусок пластмассы с трубчатой перекладиной. Охтин послушал ещё. На трюмо у вешалки зойкал телефон. Охтин послушал ещё. Телефон всё равно зойкал.

ПРОСТО ВСЁ ТАК

- Мы возвращаемся.

- Вы? Вы или ты? Куда ты возвращаешься? Зачем? Ты откроешь дверь своей квартиры. Зачем? Чтобы жить? Чтобы жить как живётся? Чтобы жить с нераскрывшимся цветком в сердце?

- Что ты делаешь со мной, Владов? Что ты делаешь?

- Что я делаю? Я разговариваю с пустым телефоном, потому что на другом конце этого провода - труп. Труп, влюблённый в собственные оргазмы, труп, которого не заботит моё душевное здоровье.

Да, я сказал это так. Я сказал это так, чтобы ты поняла всё. Я сказал это так, чтобы маленькая дверка навсегда закрылась, чтобы сквозь неё не сияло сердце затворника.

Я сказал это так, потому что в "Схватке" так Де Ниро говорил с обнаглевшим банкиром. Де Ниро говорил с пустым телефоном, и пустой телефон расплакался пулями: пули кружили, пули выжидали, пули вошли неожиданно - Шихерлис осталась без Криса.

Это просто - складывать трубки всегда в одно и то же место. Это просто - каждый вечер укладывать своё пьяное тело в одну и ту же постель. Так просто - перечитывать Сашкины строфы:

"Нам так просто жить в этом мире,

Нам так сложно жить в этом мире

В ожидании дня,

Когда засмеётся Сфинкс".

Всё становится просто, когда разгаданы загадки улыбок и слёз. "Все чудеса вот здесь - в искорках на кончиках пальцев", - в подушечки пальцев баюкался Зоенькин лобик, и Зоя нежилась в лучах прикосновений. "Какая власть, о чём ты? Какое властолюбие, с чего ты это взял?" - и Зоя влилась губками в ковшички ключиц. "Почему ты смотришь на часы?" - и Владов, плеснув плечом, выплыл суровой иконой из-под влажного оклада. "Потому что мне в девять надо быть дома", - Зоя свела колени, Зоя свела локотки, ногтистыми копьями пальчиков оградила враз иссохшую зелень - и в щит ладошек глухо бьются крылья улыбки: "потому что нет времени". "Куда оно девается, твоё свободное время?" - и Владов уже наглухо застёгнут. "Мне нужно кормить Вадима, обстирывать Вадима, мне нужно давать Вадиму возможность любоваться мной", - и рыжая весняночка озяблась бледной зимородицей. Владов сверкнул сквозь прицел прищура: "Что он делает с твоим свободным временем?". "Он властвует над ним", - и обескрылевшую спину сдавила шнуровка платья. "Выбирай, в чьей власти ты нуждаешься", - и сутулые тени шагнули в промозглую мглу.

Всё очень просто: кто не может обладать тем, что любит - погибает. Владов это знал, и ещё он знал, что очень просто набрать номер гостиницы, попросить администратора, просто представиться, просто назвать фамилию, перезвонить в номер - и так просто будет выдавить сквозь зубы сердце:

- Я на вокзал иду, Сашку встречать. Просто выйди из гостиницы через двадцать минут. Двадцать минут. Всё.

НЕ ЖДУ, НЕ ВЕРЮ, НЕ ХРАНЮ

"Бред, переходящий из поколения в поколение. Дед был одержимый и ты туда же. Вы гордитесь тёмным предком? Вы гордитесь родством с тьмой?", - отчеканил Саша, сойдя с поезда, и Данилка сжал в кулаке змеистый перстень, и еле вышептал: "Ты нашёл? Что там, в Румынии?". "Могилы. Сладкие губы могил. Сладкие щели могил. Просто щели, пьющие жизнь", - белёсые ресницы провеяли мимо Зои, и у Зоеньки белые ручьи хлынули по вискам. Выцветший призрак побрёл вдоль перрона, Даниил мечется от проводника к проводнику, к машинисту, вдоль вагонов, между полок, где? Высокий такой, белокурый, ястребиный профиль, где? Зоя схватила Владова за локоть: "Не мучайся, не приехал, забудь!". Владов вырвался, раскрылился чёрным дракулитом, и плащ колышется над объятиями, возгласами, поцелуями, как же? Как же так? Чёрный печальник бился у жерла тоннеля, и поезд жалобно постанывал, уползая уже навсегда.

Владов швырнул кожаный том под колёса подлетевшему экспрессу. Хрустнула обложка. Треснули листы. Буковки рассыпались летящими лоскутками. Сунул Зое пухлый конвертик. У владовского подъезда на Карпатке кто-то мутный в штатском щёлкнул шлакированной зажигалкой. По Тем, Кого Ждут сновали бульдозеры, ровняя пепел Милоша. Где-то в степи давился зубами Данилевич, выговаривая фамилии, а по Чёрным Холмам уже разлеталась стайка джипов. Зоя глянула конвертик на свет - никаких чудес, никаких пошлостей: гонорар, зелёными. В глазницах гостиницы с шумом шоркнули шторы, и Вадим заплясал, обшипевшись шампанским. Зоя, солнце, зелёные, ветер, Зоя, солнце, зелёные, Владова всасывало сквозняком в чёрный тоннель...

А сесть бы в поезд, Милоша нагнать, на плечи прыгнуть: "Попался, чёрт хорватский!". Борко, багровея, обернётся: "Русак влядов! Чего довольный такой? Опять влюбился?". Сесть бы в поезд, Милоша нагнать, дальше неба он уйти не мог. Сесть бы в поезд, чтоб колёса выбивались из сил: "уймёт-уймись, уймёт-уймись". Сесть бы, ноги дрожат, не могу больше. Куда скамейки подевали, черти?

Взять бы облако, вон то, и дёрнуть - чтобы ангелы посыпались. С детства мечтал повыдергать Ангелу светлинки - Он всё время уворачивается. Жалко, что ли, пару свётлышек на память? Дед заступался: "Данилка, не обижай парня зазря. Он тебе светит, чтоб в душах видел, а ты чего?". Данилка дул губы и морщил носик: "Сам говорил - никого не жалей". Дед уцелевшей рукой кресты георгиевские теребил: "Сторонись жалостливых, сынок. Смерть подступит - своего живота пожалеют, бросят одного, - и печалился, тучи хмурил, дождём слезился, - надолго-то не задерживайся, сынок. Мамку перепугаешь". Данилка прикрывал оградку, путался среди могил. Шпынял сторожа: "Смотри, Семёныч, будешь у деда конфеты красть - вторую ногу отрежу". Семёныч жмурился: "Сладко покойничать! Зубы не крошатся, спину не ломит. Как дед?". Данилка крепился: "Ничего, весёлый. Сашка где?". Кладбищенник скрипел костылеткой: "Копается где-то. Две ямы с утра нарыл. Уютные!". У рытвины Данилка важничал, курносый узкоплечик: "Привет, вихрастый! 'Беломор' будешь? Когда домой вернёшься?". Из могилы сорванным сипом неслось: "Уйди, засыплю! Крест деду покрасил? Молодец. Дай руку. Ну, дай руку, вытяни меня". "Хватит. Вылезай сам", - выдохнул Владов и омертвел.

Данилка выбирался с кладбища, у дома кружил, ждал. Колыхнётся мглистый воздух: "Сын", - мать, притихшая, впрячет шатунишку. И правильно, хватит, спрятаться в простыни, зарыться глубже, глубже, в самую пещерную тьму. Правильно, хватит, к чёрту собачьему, к чёрту этого мстителя! Пусть копает могилы, пусть копит деньги, пусть катится в свою Румынию. Правильно, хватит, хватит вкрадываться в ивы и прислушиваться, как под обрывом шуршат застёжками и шепчут, отчаявшись, просяще: "Тише, Саша, тише, не надкусывай, мне больно", - и шёпот ширится над озером, и ночь всплывает - всех твоих одежд: ожерелье звёзд, и бархат темноты, и рыжее безумство - в прозелень глаз льёт луна ведьмачью наливку - и шёпот ширится над озером: "Зоя, хочешь, покажу поцелуй Дракулы?" - и озёрные лилии вздрагивают, растревожены плачем: "Да, выпей меня до последней кровинки! " - и нежные лепестки никнут, услышав девичье: "Умереть бы сейчас, именно сейчас, чтобы не лишаться огня, вот этого огня в крови... "

Правильно, хватит, спрятаться в простыни и виснуть на скалах, вбираться в замки, врываться в хижины, рвать зубами ваши руки, сжавшие знамёна! Только бы отбить тебя у неба, и выбить солнце, чтобы ночь навечно, чтобы ночь мне целовала ноги. Ты, уставшая купаться в солнечных приливах, ты замрёшь. Ты замрёшь молящей статуэткой:

- Владов, дай рублей, сигарет куплю.

Владов потянулся. Что ж так тошно, что ж так томно? Локти, локти покажи. А локти-то стёрты!

- Зоя, ты меня стесняешься? Приподними юбку, пожалуйста.

Зоя беспомощно ищет в лицах носильщиков, что ж все несутся, словно всю жизнь дожидались, что там за поезд? Владов, не сиди на корточках, брюки портишь, коленки будут пузыриться.

- Зоя, русалочьи силуэты уже не в моде, зачем ты спеленалась? Покажи колени.

Если профиль твой чеканили на монетах... Как теперь хвалиться потускневшим серебром? Что ж, Владов будет курить и, может быть, поделится окурком.

- У тебя коленки, Зоя, стёрты до волдырей.

Как страшно вновь сказать: "Люблю"? Как страшно вновь встречаться с несбывшейся мечтой. Что ж, вот тебе деньги, вот сигаретка, нет, пусть тебе Вадим подносит огонёк, хоть полные ладони огоньков, ведь он всё ждал, что ты вернёшься, принесёшь ещё хрустящий на сшивах акварельник: "Вадим Крестов. Полночные фантазии. Славия".

Зоя что-то кричала, но перекричать винопад, хлынувший во Владова, не смогла. Владов в ответ только сомкнул веки...

Лечь бы, и глаз уже не открывать. Что тебе нравится в этом состоянии, так то, что каждое утро рождаешься заново. Заново удивляешься тому, что мир из мутного пятна вычерчивается чёткой речью, говорливыми потоками, текущими жить и ждать.

Кругом толклось скопище... Каких? Выцветших, сникших, не рискующих выйти из зала ожидания в незнакомую жизнь.

- Народ, вы кто? Кто вас ждёт?

- Беженцы мы.

- От кого бежите?

- От Смерти.

- Вот так вот! Всё вопили: "Россия - сука! Россия - сука!". Все к сучьему вымени поползли!

Владов, сидя на краешке платформы... "Мечтать о золоте и выпускать золото из рук - почувствуйте разницу, - прошептал вслед проскочившему поезду, и, - не жаль золотых, жаль терять золотых", - добавил уже никому.

Чёрный печальник шелохнулся под сердцем: "Никому? Неужели уже никогда никому?". Владов сверкнул смешливым угольком: "Когда, никогда... Всё у вас когда-то, всё у вас когда-нибудь... Что мне всё-таки нравится в этом состоянии, так то, что никого не можешь различать. Все на одно лицо - можно брызгать своим соком в кого угодно, можно сверкать своим словом в кого угодно. Просто всё равно. Всё мило, в каждой Зоя, в каждом Милош. При этом никто мне не обязан и я не должен никому. И хватит об этом! Опьяняться ядом, опьяняться любовью - есть ли разница? Хватит объясняться! Хватит... "

Цап за плечо!

- Ты за Россию базарил? Держи пятак!

Владов и не дёрнулся. Чего тут дёргаться? Макаров, как всегда, под мышкой.

Прямо перед носом кусок мяса с пятью отростками. Золотющие набалдашники. Чёрный обшлаг. Золотые запонки с рельефом коло.

- Ты гуру, что ли? - Владов приподнялся. Вокруг теснились люди в чёрном. С нарукавными повязками, конечно.

Охтин пожалел, что на туфлях нет когтей. В землю не вцепишься. Рано или поздно всё равно сорвёт. Всё же устоял. Приглядываться к лицам даже не стал. Всё равно все как один. У всех череп, у всех кожа, у всех причёска.

- Непорядок, парни! Свастику бы надо развернуть! Что ж она у вас с запада на восток катится? Вы что, восходов никогда не видели?

- Пойдём. Освежишься. Нештяк за Россию сказал. Нам тебя надо.

- Куда вы меня тащите? Зачем вы меня плюхаете?

- Сидеть. Мы за тобой давно следим. Ты кто? Ты кто на самом деле?

Охтин вздохнул и решил последить за змеями. Не дай Бог вырвутся!

- Даниил Андреевич Охтин, учредитель независимого издательства "Славия".

- Нам таких надо. Это ты румынский наследник?

Змеи не просто вели себя смирно. Они вообще куда-то попрятались. В животе у Охтина пошёл снег.

- Это семейная легенда. Дед с Первой Мировой притащил из Карпат древние рукописи, медальон с драконом и этот вот перстень со змеёй.

- Так ты не князь?

- Нет, - и в животе у Охтина поднялась метелица. Охтин плеснул в буран немного горькой жижи, и на тебе! Гололёд.

- Так ты издатель. Просто издатель, - и даже смеются, и то хором! Охтин попытался выглянуть, но через щель виднелась только рюмка, и створки неуклонно тяжелели.

- Я не, - из метели встал громадный, заледеневший, весь как глыба, неуничтожимая и непреклонная.

Лысый куб топорщит уши:

- Слышь, ты! Хватит пить в долг. Слышь, ты! Перстень у тебя знатный. Нам - надо.

Владов поднялся, выломив потолок, и кто-то застыл, и где-то завизжали, кто-то рухнул на пол, зажимая уши. Что-то рванулось сквозь горло, разрывая связки, какая-то ревущая стрела, и Охтин, задыхаясь:

- Я! Я! Я! - вздрагивал, глядя как огненные светлячки вгрызаются в бледные лбы. Когда изгородь рукастых головачей рухнула вся, вся до последнего лобастого столба, Охтин попытался шевельнуться, но растормошить Владова не смог. Владов постоял. Никто не шелохнулся. Владов открыл рот, но кто-то уже сказал владовским голосом: "Не возбуждайте тьму. Не будите во мне Дракулита". Владов постоял ещё. Никто не отозвался. Владов поцеловал перстень и проснулся дома.

Я, КАЖЕТСЯ, УВЛЁКСЯ ЭТОЙ ЖИЗНЬЮ

Чего я-то хочу от неё? Почему так настойчиво мчусь за тенью мечты?

Когда остаюсь один... "Один", - не совсем подходящее слово. Более того, сейчас ничего не значащее для меня слово. Один издатель, один колдун, один влюблённый юноша. "Один", - число, указывающее на мою особенность, на моё особое положение в мире; число, указывающее на то, существуют ли подобные мне. Это число определяет мою особенность, означает мою обособленность, указывает на моё положение. Но как описать состояние моё?

Когда остаюсь наедине... С чем? С тенью мечты. С тенью живой мечты. Остаюсь наедине с памятью. Тогда я не одинок. Не совсем одинок. Тогда я снова, как яростный луч, вонзаюсь в сердцевину лилии... Что-то мешает мне просто наслаждаться переживаниями прожитого. Она писала мне: "Не оставляй пустот. Не оставляй бесплодных дней. Знаешь, как бывает? Пытаешься вспомнить, пытаешься пройти по знакомым тропинкам - и проваливаешься в бездну, в бесцветную, беззвучную бездну. Как мгновенный укол пустоты...". Так она писала мне. И ещё она писала: "Давай не будем ссориться по пустякам. Давай всегда будем помнить о самом главном, о самом ярком, о самом значительном". Буду помнить. Я - уже помню. Только выходит, что мы помним о разном. Выходит, что значительными признаём совсем разные события. "Зачем? - говорила она. - Зачем ты себя так повёл? Зачем именно так? Неужели ты не понимал, что случится со мной после твоего поступка? Раскричался: "Я не был для тебя Солнцем, не был Солнцем!". Откуда ты знаешь, кем ты для меня был? Откуда ты вообще можешь знать?". Она говорила так, а Милош возился с замком, бульвар уже опустел, все вывески погасли, и только ливень валился на плечи, ливень и ночь - влажная тьма, непроглядная влажная тьма. А во мне ещё сиял светлячок, зеленоватый светлячок, но я не взорвался, я слушал: "Это ведь были праздники, раз за разом, один за одним, череда праздников, и о них не надо было заботиться, за них не приходилось расплачиваться, потому что ты был моим праздником, я была твоим праздником... Надеюсь, что была. Я ни с кем себя не чувствовала так свободно и легко. Мне ведь не надо было представляться кем-то, кто не есть я. Всё было непринуждённо и естественно, и праздничное настроение приходило от этой вот лёгкости. Так зачем же ты всё сломал? Я понимаю, почему ты сделал это. Но зачем ты сделал это так? Зачем так больно? Ты себя хотел убить? Ты меня убил". И тут я совсем погас, и сказал совсем тихо: "Хватит рассуждений. Пойдём со мной сейчас. Сейчас и навсегда". И влажная тьма изумилась: "Сейчас? Навсегда? Так дело всё же во времени?". "Нет, - ответил вымокший уголёк. - Дело не во времени. Ты нужна мне, Зоя, мне нужна твоя жизнь, мне нужен твой жизненный сок. Ты моя почва, я семечко, я хочу прорасти и дотянуться до Солнца". "А ты хоть думаешь, что меня нужно подпитывать? Если я, по-твоему, земля и почва, то будешь ли ты так же, как раньше, ухаживать за мной и подпитывать меня?". "О чём вы тут?" - хорватский воркоток. - "О битве за урожай?". И влажная тьма содрогнулась, и выскользнул хохот: "Да, мы о комбайнах! О комбайнах для сборки урожая! О машинах для рождения мальчиков!". Они до самого вокзала, до самой гостиницы - не оглянулись. Не оглянулись - иду ли я следом? Не иду. Я - никогда не следовал, я - прокладывал след.

Но дело не в том, что "вчера" я мог быть откровенным, не в том, что "завтра" будет пусто, не в том, что "сейчас" совсем одиноко. Дело не во времени. Почему она так боится стать навсегда моей? Она видит лишь мои вспышки. А ведь я мог бы развернуться, и вместо далёкого, недосягаемого Солнца стать Солнцем Животворящим, испускающим лучи. Дело не во времени, дело в лучинках Животворящей Любви, испускаемых раз за разом, одна за одной, чередой. Может быть, она хочет не лучей, а весь жар целиком? Может, она боится, что я иссякну? Объять меня, не разъяв меня - поглотить меня, чтобы уже ни одна светлинка не выскользнула за пределы её существа? Подожди. Звонят, открою.

"Даниил Андреевич, я... ", - хлипнуло Кларино... Владов, улыбнувшись, кнопнул, и: "Винись, пожарник", - визгнул домофон. Владов припал к глазку. Напротив лифта, на площадке, раскачивалась какая-то шпага.

Владов не стал дожидаться. Владов открыл дверь.

Хлопнули крылья. Свистнул выстрел.

Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ДОЖДУСЬ

"Позвать. Кого позвать напоследок? " - подумал Владов несколько раз, пока следил, как пытается сдвинуться с места секундная стрелка громадных, во всю стену, часов. Стрелка так и не сдвинулась, и Владов: "Кого ждут при смерти? " - совсем смутился.

В комнату кто-то входил. Он входил, вливаясь сквозь окна и дверь туманной густотой, и плащ оправил, и стал как жил всегда в воображении - зачавший однажды, пустивший колесо рождений по изъезженной бесконечине.

"Так и есть - с тебя я начался, с тобой и кончусь", - и это была последняя вспышка. Следом в сознание полились душные сумерки.

- Что? Что? - Влад присел над скорчившимся телом. - Не слышу!

Владов попытался шевельнуть распухшее бревно, застрявшее меж губ, но шороха не расслышал - под веками пульсировало грохочущее солнце.

- К ней хочешь? - скривился Дракулит, расплываясь в багровом мареве. - К ней хочешь? На ручки забраться? А зачем тогда?

В ухо, кажется, вползала змея, и, кажется, гремучая, но отогнать её Владов не мог. Не мог, и в голове лопались какие-то перепонки, и за их трескотнёй себя уже не слышал. Но что-то говорилось - где-то в солнечном сплетении мерцала звёздочка, то теплея, то ссыхаясь, то каменея мерзлотой.

- Вот зачем! Ну а чего тогда медлишь? Давай-давай, собирайся, пора. Что - "как"?

Владов и сам чувствовал, что куда-то пора - мимо животейной звёздочки готов был вынестись, сметая всё живое, владовский шквал, но Даниил ещё держался, и шквал, не в силах вырваться, начал потихоньку растекаться сквозь разные клеточки, вытягиваясь сквозняком - со Владова срывались лоскутки, словно лепестки отслаивались, и Владов чувствовал, что скоро бутон его сердца совсем разорвётся.

- Что - "как"? Просто не сомневайся, - прошептал Влад, и в зеленющих глазах набухла росинка. - Чтобы не было ни единого мнения. И не задерживайся потом нигде, не привязывайся к чувствам, слышишь? Не задерживайся и не пытайся удерживать. Не задерживайся, только вперёд.

С губы сорвался пузырёк и лопнул: "Непа".

- Что - "небо"? - Влад ухом припал к трещинке, сочащейся бурыми змейками. "Непан", - прыснул пузырь.

- Не может быть, чтоб ты не понимал, - Влад нашарил холодеющую ладонь, тронул перстень, - всё ты знаешь и всё понимаешь. Всю жизнь всё знал, а тут вдруг нате вам, позабыл!

Снова сдвинулось солнце и метнулось навстречу кипящей лавой - или это Владова уже всасывало в клокочущее пламя?

Влад выпустил бессильную ладонь и встал, сутулясь, подпирая прозрачнеющий потолок. Распахнул плащ - и под ним никаких таких расшитых узорочий - только переливчатое светелье.

- Ну... Сейчас или никогда! Отрекись от власти!

"Щщаз!" - рявкнул взбешеный Владов и вырвался. И побежал. Не чувствуя ног. Если бы чувствовал... Споткнулся бы, или что? Под ноги стлался ковёр раскрывающихся лилий, и Владов то ли не знал, над каким цветком ему остановиться, то ли... Что Владов знал точно, так то, что под листвяным покрывалом колеблется чёрная зыбь: стоит замереть, и всё - провалишься во влажную тьму.

Владов так бы и метался между лиловеющих, дурманящих, клонящих к забытью, если б не окликнули: "Мы здесь!". Владов: молниевый луч - налетел на звучащий смерч. Из круговерти сполохов выступили линии, прорисовались очертания, вполне оформились фигуры - и Владова окружили те, чьи имена он так часто повторял при жизни, но которых сейчас не отважился бы призвать. Не отважился бы, потому что нарастало щемящее беспокойство, и всё куда-то тянуло, мимо этих нежных рук, ласково подхвативших под локти. "Простите, что не здороваюсь, я не могу, мне некогда, я никому из вас не могу уделить внимания", - бормотал Владов, всё ещё надеясь выпутаться из тысяч назойливых пальцев. - "Я никого не забыл, но никого не хочу выделять в ущерб другим, поймите же!". Марина протолкалась настырным плечом: "Как же так, Владов! Вас ждут, вы ждёте - давайте же! Теперь-то вам есть из кого выбрать, раз и навсегда, ну!" - и Леночка, никак не исчезая с глаз, маячила александрийским профилем: "Ведь вам же можно теперь, возьмите всё! Всё и всех!" Да, теперь было можно, Владов чувствовал. Был готов ко всему и ни к чему в отдельности, весь стал вниманием, но никому не внимал. А вокруг уже стеклось говорливое гульбище: на сколько хватал глаз - всё милые лица. Владову вдруг показалось, что вот из всех этих восторженных улыбок и зовущих взглядов сейчас соткётся то единственное лицо, которое чудилось всю жизнь, к которому мчался сквозь годы и километры, и он бы выкрикнул мечтаемое имя, но осёкся.

"Не облечётся срубленная яблоня цветами", - проник сквозь ширящийся шум голос, пронзительно свежий, и Владов, залившись счастливыми лучами, повелительно крикнул: "Я благодарен каждому из вас, но принять уже никого не могу, и вам принадлежать не буду!" - его выбросило вон.

Он мог бы поклясться, что уже ни к чему не стремится, но клятвы были бесполезны - это он знал по опыту, а опыт свой смог бы разъяснить сейчас кому угодно. Да он и не намеревался клясться, весь обратившись в ликование - впереди лучились реки радуг, и Даниила влекло влиться ручейком в живое светелье, в ему лишь подобающее русло, подходящее по весу и свечению, но вздыбился взрывом. Вздыбился и взорвался ледяными осколками, и вихри сверкающих игл прокалывали друг друга, безжалостно и беспрестанно. "Не сейчас, не сейчас", - извивался вьюжным змеем, и его обступили, готовясь пронзить расплавляющими копьями. Тут чем-то повеяло. Чем - он уже не мог понять - весенней свежестью, летней благодатью, зимней чистотой и осенней печалью - всем сразу, и Даниил наконец узнал Её лик. И вопрошать - не стала, и отступились, и Даниил открылся так, как открываются уже навечно. Где-то за всё ещё грозными светочами соткалась невиданная лилия, бледная, сомкнувшая в себе влекущие тайны, и Даниил осыпался дождём лучей на отчаявшуюся белизну, и лепестки, отозвавшись, тихонько распускаясь, обнажили ослепительно золотистую глубь, а из неё уже неслись сверкающие роинки, и из кипящей черноты возвращались в текучесть светелья...

Даниил вдруг понял, что отпустили, что позволили, и на самой ликующей ноте выпелся весь в стремительный луч - сначала высыпалось сердце, потом пригрезилась смешливая мечта, потом какой-то шп...

"Не к добру такие вещи, не к добру!" - донеслось с балкона, и Зойка впорхнула Вадиму в ладони: "Что ты, милый, что тревожишься, ну?". Вадим кивнул на отцветающую рощицу: "Смотри, как ветки дрожат, а ветра-то нет!". "Нну ии шшто, шшто нет?" - стала Зойчушкой и ждала наставлений. "А там вон, смотри!" - Вадим дрожал: с неба на него текли знобящие струи, но Зоя их не видела. "Ну я же не", - распахнула Зоя виноватые глазёныши и еле успела ухватиться за перила - сердце выпало в бездну. Во двор вошёл старик в белой безворотке с высокими шнурованными манжетами, а рядом с ним крутился неуёмный курносик с блескучими глазами, а следом за ними показался клубок зеленоватых огненных струй.

"Такое бывает, когда умирает колдун", - деловито сообщила Зоя, раскуривая отвратительно дымящую штуковину, и: "Такое бывает, когда умирает колдун", - задохнулась Софья, пытаясь нащупать в кромешной тьме плечо Вадима. "Зойка, ты чего? Ты третий раз в обморок валишься, ты что? А если", - и Вадим расхохотался, и вообще не может быть! - "Зоенька, неужели?! Зоя, ты меня видишь?".

Над качелями, горками и лесенками, над воркотнёй малышей и карканьем старух, над поцелуями влюблённых и плевками разлюбивших - над родным двором ожидал чего-то огнистый клубок, и Софья, оглядевшись, впервые не нашла на горизонте Солнце, и спохватилась, но вместо Вадима копошилась груда коричневатых слизняков, и кто-то шелохнулся под сердцем, и Софья, ещё не веря случившемуся: "Смотри, Вадим, вон там - звезда летит, прямо на нас!" - и удивлённо слушала, как какая-то до боли знакомая красотка возбуждённо вопит: "Смотри, Вадим, вон там - звезда летит, прямо на нас!". "Где?" - и Вадим весь в рытвинах и порах, и лучше в них не заглядывать, - "Вон там, следи по руке!", - и сама уже вся пропиталась его землистым соком, - "Нету ж ничего!".

Софья прижала к сердцу чеканенного дракона, и, отстранившись, в последний раз оглядела Вадима, и: "Вот тебе и разновидность пулевого настроения - ты пулю не видишь, а она уже летит", - и стала ласочкой, и спряталась в рукава светлейшей рубашки, и спелась колыбельной лаской: "Я назову его Даниилом. Да, такой пророк был. Из малых, правда, но всё же". И, прежде чем во все её лунные впадинки снова хлынул пламенистый ток, Софья прошептала: "Только Даниил! Пусть родится пророком!".

МАМА,
НЕ ПЛАЧЬ!
ТЫ ВЕРУЕШЬ. ТЫ МУДРАЯ.
СМОТРИ -
В МОЙ РАСКРЫТЫЙ ЗРАЧОК
НОЧЬ БРОСАЕТ
ВОРОХА СВОИХ ЛИЛИЙ.

ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

1. Здесь и далее имеются в виду композиции Ника Кэйва (Nick Cave & "The Bad Seeds") "Спорщик Джек" ("Jangling Jack"), "Любишь ли меня?" ("Do You Love Me"), "Жаждущий Пёс" ("Thirsty Dog") с альбома "Влюбляясь" ("Let Love In").

2. Здесь и далее имеется в виду историческое лицо: Влад Третий Цепеш (Колосажатель), более известный как Влад Дракула (по латыни - Draculea, Сын Дракона, т.е. "Драконов", "Дракулит"), отцом которого был Влад Дракул (Dracul - Дракон), посвящённый в рыцари Ордена Дракона. Цепеш в 1456-1462 и 1477гг. был воеводой Валашской волости Венгерского королества.

3. "Жемчужный шорох" - арт-грандж-группа "Pearl Jam" ("Жемчужный Джем", "Жемчужная Смесь"). Упоминается композиция "Rear View Mirror" ("Зеркало Заднего Вида").

4. Холотропное дыхание - метод очищения подсознания, высвобождения образов, хранящихся в личной и родовой памяти. Необходимый эффект достигается путём чередования быстрых вдохов и медленных выдохов (эффект опьянения кислородом).

5. Имеется в виду строфа из альбома "Исповедь" Евг. Евтушенко и группы "Аракс".

6. "Что нас здесь держит? - привычка и страх", "Тоска не лечит от хвалебных песен...", "Нам так просто жить в этом мире..." - с разрешения Алексея Григи цитируются строки из его стихотворений, составляющих цикл "Пьющий Чёрную Воду".


Об авторе




{Главная страница} {Наши авторы} {Детский сад} {Птичка на проводах}
{Камера пыток} {Лингвистическое ревю} {Ссылки}
{Творческий семинар} {Пух и перья}