Реклама в Интернет

Вадим Фадин

Берлинская стена плача

1.

Известно, что, независимо от дальнейших своих перемещений в пространстве, дитя, рожденное иностранкой в Штатах, имеет право на американское гражданство. Никто, однако, не знает и не возьмется гадать, на что получает либо теряет право младенец, произведенный на свет в какой угодно другой стране женщиной-заложницей. Какая угодно - это, конечно, Россия: здесь может случиться все. В июне девяносто пятого весь мир видел на своих экранах, как русские матери выносили их захваченной бандитами больницы новорожденных, ставших заложниками еще до начала своей жизни. В будущих паспортах этих новых граждан следовало бы отметить их принадлежность к братству пленных и смертников ради возможности получить потом соответствующее второе гражданство. Их потрясенные родители пока не думают об этом, хотя и сами рождены в неволе - иного, правда, сорта; теперь они сетуют на отдельных злодеев и частные обстоятельства, не понимая неизбежности своего горя: весь ход советской истории был нацелен в точку, в которой случайно оказались они. Когда любящие ясность жители уверенно называют имя виновника, я думаю: Боже правый, как они льстят тому! Да не случись он в нужный момент в нужном месте, история тотчас нашла бы ему замену - никто из публики ничего бы не заподозрил. Его нынешний выход был подготовлен еще в первом акте нашей мыльной оперы, когда всякий актер старался подчинить действие своей игре и обошедший с помощью массовки столичных знаменитостей провинциал Ульянов повернул сюжет так, что развалил театр; если б спектакли еще и сегодня игрались по старым законам, то, возможно, слова "заложник", вынесенного на афишу, попросту не существовало бы в повседневном словаре.

Несмотря на неизбежность своих правил, история - это живое, пусть и бессмертное, существо со своими привычками, капризами и хворями. На последние в нашей стране обращалось больше всего внимания, то есть даже только на них и обращалось, в итоге чего образовалась наука, описательная, как любая медицина, и сопровождаемая броуновским движением бакалавров, магистров и академиков, всякий из которых являлся с особенною химией либо скорою хирургией, но только отчего-то не с психологией - отраслью, на их взгляд, расплывчатой и недоходной, а потому лакомой лишь для фанатиков. Жаль, что я не додумался связаться с нею в молодости, когда время тратится без счету; теперь мне не хватает лет, чтобы написать главную свою прозу (характерное свойство которой - не быть написанной никогда), из-за невозможности сочетать это дело с научными штудиями, и не хватает умения объяснить доброжелателям, что именно письмо является моим предназначением, коим преступно пренебречь. Слишком много известно людей, ошибшихся в выборе и оттого неспособных свести замыслы юности с нуждами оставшихся им лет; определение будущего и оценка прошлого - вещи неблагодарные, и тут трудно не вспомнить Поля Валери, неизящно заметившего, что пророк сидит в той же яме, что историк.

В числе прочих обстоятельств на выбор влияет и то, что наука, какая бы ни была, пусть и медицина, либо вовсе не отзывается на боль, либо отзывается иначе (куда скупее), нежели искусство. Предупреждая спор, придется согласиться, что народ нынче дичает и черствеет, так что и искусство поневоле следует этим переменам: в массе происходит настоящее обезболивание творчества (для молодых и того проще: обейсболивание) - хотя, слава Богу, пока только на нижних ступенях и в исподних слоях: на верху лестницы еще возможны самые серьезные вещи - любопытствующие могут подняться, но лифт не работает.

Желающих уличить автора в нескромности просят не беспокоиться. Лишь стоящие на первых ступенях не видят продолжения крутой лестницы над собою, но одолевшие несколько маршей с изумлением начинают различать обе ее части: что пройдено, то пройдено, но и слишком мнить о себе им зазорно. Сэмюэл Джексон уверял, что ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Жаль, что преподобный Джексон более известен публике совсем другим афоризмом, дошедшим до русских через Льва Толстого, а заодно ему же часто и приписываемым - о патриотизме как последнем прибежище негодяя; последнее высказывание затаскано едва ли не в той же степени, что и сам пресловутый патриотизм, который, состоя в самом далеком, в лучшем случае - троюродном, родстве со святыми заповедями, все же принадлежит к чертам, исследуемым психологией истории. Активный до настырности, он слишком часто оборачивается дурною изнанкою, доводя людей до греха; многое у нас начиналось с патриотических лозунгов, а завершалось стихийными бедствиями, каких не знали другие народы - вряд ли это случайно. Происходящее с нами, видимо, справедливо, но это не утешает, когда причинно-следственные связи и повсеместны, и жестки, и пропадают сладкие надежды; при верности такой модели мирозданья не снизойдет, конечно, благодать, пока народ обложен страшной данью - за что наказан, нам не угадать.

В миру нет столь жесткой связи преступления с наказанием, как в масштабах космических, отчего ее и не замечают, отчего и не понимают, что за всяким публичным безобразием следует то землетрясение, то взрыв реактора; такого в былые размеренные времена не водилось, и свежие совпадения кажутся жителям случайными (здесь уместно привести, равновесия ради, оправдание от противного: неспроста именно в черное время повальных людских потерь, в середине тридцатых, в нашей стране родилось множество талантов, а когда на дворе полегчало, их счет вновь пошел на единицы).

Возомнив, что изучили психологию преступника, люди оставили за скобками психологию судьи. Что же до третьих - жертв и зрителей, - они рыдают.

Объяснять преступления всякий берется с легкостью: мы все будто бы с понятием и начитаны, превзошли и газету "Правда", и Ницше и в ученых спорах пользуемся добрым джентльменским набором, включающим в себя наследственность, бытовые условия, климат, дурные влияния, серость и так далее, включая идеи Ламброзо... Нет, как раз - исключая, оттого что в нашем случае исследователя ставит в тупик не то чтобы отсутствие черт, но какая-то неопределенность облика изучаемого объекта. Мы не договорились, чьи черты важны - народа, века или самой истории (коль скоро ее психология вынесена в заголовок трактата), и так как улики указывают на многих, дело придется замять.

Вот лишь один пример. Некогда запретная, мысль о том, что любая революция несправедлива и кровава (черта лица истории), более не оспаривается. Предположив существование племени с табуированным членовредительством (черта лица народа), попробуем навязать ему малейший государственный переворот или бунт. Только что упомянутые взаимоисключающие черты именно исключат друг дружку, а заодно - и всякое вещество в округе (что уже присуще последнему из известных нам столетию). В действительности нас окружают отнюдь не самые мирные племена, и вероятность того, что эпоха покажет нам себя во всей красе, весьма велика.

Мало кто воображал вид мира не после уничтожения, а до создания, то есть в положении, когда материи не было не уже, а еще, и когда в отсутствие всего Бог создал свет и сказал: это хорошо; трудно представить, на что тот светил. Нам понятнее не ветхо-, а новозаветная, евангельская версия сотворения мира, по которой "в Начале было Слово". Иначе говоря, естественно считать слово вещью самодовлеющей и нужной даже в межпланетной пустоте: свету необходимы темные предметы, а слово - оно везде слово. Услышать такое, от чего потекут слезы, можно и в вакууме, и на воле, и в заточении. В свое время бессловесных младенцев, родившихся заложниками, освободило тоже слово, а не грубая сила. Что же до слез, то известная мысль о единой слезиночке ребенка стала непомерно тонка и легка для нас: чистейшую соленую влагу нынче считают не послезно и не наперстками, а ручьями и прудами, равно как и кровь; только и это не пронимает, хоть промочи ноги, хоть утони, оттого что народ, дичая, ожесточается, а ожесточаясь - дичает.

Города и семьи возводят глухие стены между собою и внутри себя, защищаясь не от крови и слез, а от слов; рискнувших преодолеть преграду отстреливают. Для жителей, подошедших вплотную, остаются якобы доступными три стороны света, но тупик есть тупик, и люди плетутся издалека, чтобы, встретившись у предела со своими единомышленниками, вместе скорбеть о разрушении храма. Там каждый представит себе храм по-своему - скорее всего, и не храм вовсе, а мечту о нем, а то и об образе него.

На меня, тоскующего по своей стене, смотрят, как на сумасшедшего.


2.

Не так уж редко случается натыкаться на стену, за которой кончается если и не жизнь, то, во всяком случае, действительность. Сомневающимся достаточно подойти к морю: за спиною и по обе руки останется мир, занятый прежними людьми, но впереди предстанет необитаемое нечто, доступное не осязанию, а одному взгляду, не более того (умение плавать мало что меняет); в подобном же положении оказывается и актер, подходящий к рампе - с тою разницей, что за его четвертую стену, в темноту, не проникает и взгляд. Как ни странно, это сравнение пришло в голову не жене рыбака и не лицедею, а учителю-историку - учителю, увы, бывшему: у нас словно бы и не осталось родной истории после того, как каждый желающий стал придавать ей любезную ему одному стать. Его понятная попытка поставить в один ряд с кромкой прибоя и рампой еще и черную доску в классной комнате окончилась неудачей: реальность не находила себе места не только на той ее стороне, но и на этой, и что бы ни писал там учитель, все оказывалось даже не нечаянной выдумкою, а ложью - и революция, и достижения народного хозяйства, и диверсии, и пожелания трудящихся. Настоящими остались только даты - например, сегодняшняя, двадцать пятое августа, день рождения Ивана Грозного, не забытый за четыреста шестьдесят пять лет, - добрый предлог для выпивки.

Денег на водку, впрочем, не было, и, уйди учитель с берега, он все равно остался бы на той же сцене, ощущая с трех сторон чужое присутствие, а с четвертой - прозрачную плоскость витрины, берегущую от его посягательств свой несуществующий мир вин и закусок.

"Надо было б согласиться на кастрацию, - подумал он, позабыв, что никто еще не предлагал ему такой изысканной операции, но помня о своем среднем музыкальном образовании, - тогда я смог бы уехать в Москву и петь в Большом".

Слух он имел острый, и теперь разобрал за спиною шаркающую юношескую походку, ему ненавистную. Учитель, возможно, любил свой предмет и вообще школу, но от учеников с их расслабленными движениями его воротило. Собственно, за партами юноши выглядели и вели себя пристойно, зато в метро нельзя было видеть, как они безвольно висят на лианах, суя соседям под нос потные подмышки, в то время как и сам он, и другие пожилые мужчины легко удерживались в вагоне на своих двоих. "Надо же ухитриться, - неприязненно подумал он сейчас, - шаркать вслух по песку."

- Отец, не одолжишь монету на телефон? - спросил молодой голос.

Даже поделись учитель деньгами, на берегу их решительно негде было б истратить.

- Вы что, нумизмат? - ехидно поинтересовался он, съеживаясь в ожидании удара, хорошо бы - рукой.

- Нет, педераст. Но какие краски! - ответили ему фразой из старого анекдота. - А если серьезно - старьевщик.

- В каком же смысле? - повернув наконец голову, историк увидел франтовато одетого рослого парня. - "Старье берем"? Но кто в наше время собирает рухлядь?

- Вам этого не понять.

- И слава Богу, - вздохнул он, с облегчением отмечая скорый переход на "вы" и изумляясь нечаянному открытию некоторого родства ремесел - своего и незнакомца. - Мне тоже приходится иметь дело со старьем.

- Ну и хорош ли выходит навар?

- Увы, вкладываю свои. И вот - дожили до дня рождения царя, а выпить не на что.

- Ты дурак или прикидываешься?

- Дурак не станет прикидываться.

В итоге учитель снова остался один, так и не поняв, зачем к нему подходил этот парень - думал ли поживиться или просто затосковал на мертвом осеннем пляже, - и пожалев, что так и останется в неведении - не только о нарядном старьевщике, но и вообще о творящемся на белом свете; за долгую жизнь ему не удалось привыкнуть к тому, что на долю честного человека достаются одни предположения и ложь. Видимо, таковы законы природы, что знать об истоках и течениях дано не современникам, а историкам; историки же наших дней не родились еще.

Спустя какое-то время шарканье послышалось снова; учитель все еще стоял спиной к берегу, у самой воды.

- Что, у тебя совсем нет денег? - участливо спросил старьевщик.

- Разве что найдем третьего и скинемся.

Теперь он повернулся к морю спиной, тотчас перестав чувствовать ветер и верить в воображаемый горизонт, в близость темных зрителей и в обманчивые знаки мелом на доске: перед ним маячило недоброе лицо старьевщика, фоном которому служили сосны на дюнах, а за ними - подразумевающиеся фонари и населенные добрыми людьми дома.



Об авторе



{Главная страница} {Наши авторы} {Детский сад} {Птичка на проводах}
{Камера пыток} {Лингвистическое ревю} {Ссылки}
{Творческий семинар} {Пух и перья}