стыдно станет так терять голову. С комприветом, К. Р." В этом письме особенно замечательны слова: ссылка в Сибирь-- пустяки по сравнению с предстоящими репрессиями. Радек как бы предвидит будущие процессы. 16 сентября Радек пишет ссыльным в селе Колпашеве: "Когда Сталин требует от нас признания наших "ошибок" и забы-тия его ошибок, это есть формула требования нашей капитуляции как особого течения и подчинения нас центру. На этом условии он готов нас помиловать. Мы этого условия принять не можем". (Бюллетень оппозиции, No 3--4, сентябрь 1929). В тот же день Радек пишет Врачеву180 по поводу сыплющихся на него ударов со стороны более стойких оппозиционеров: "Окрики меня не удержат от исполнения долга. А кто на основе этой критики (т. е. критики Радека) будет в дальнейшем болтать о подготовке пятаковщины, выставит себе свидетельство умственного убожества". Пятаков еще остается для Радека мерилом крайнего политического падения. Уже одни эти цитаты, рисующие действительный процесс расслоения оппозиции и перехода ее неустойчивого и оппортунистического крыла в лагерь бюрократии, совершенно разрушают полицейскую версию обвинения о рассчитанных капитуляциях как методе заговора против партии. В октябре 1928 года Радек делает попытку призвать Центральный комитет прекратить или по крайней мере смягчить преследования оппозиции. "Не считаясь с тем, что старшие среди нас четверть века боролись за коммунизм... -- пишет он из Сибири в Москву, -- вы исключили нас из партии и сослали как контрреволюционеров... на основании обвинения, которое составляет не наше бесчестье, а бесчестье тех, которые его вы- двигают" (58-я ст. Уголовного уложения). Радек перечисляет ряд случаев жестокого обращения со ссыльными -- Сибиряко-вым181, Альским182, Хоречко183, -- и продолжает: "Но история с болезнью Троцкого полагает конец терпению. Мы не можем молчать и оставаться безучастными, когда малярия пожирает силы борца, который всю свою жизнь служил рабочему классу и который был мечом Октябрьской революции". Таково одно из последних заявлений Радека-оппозиционера и последнее его положительное суждение обо мне. С начала 1929 г. он уже отказывается скрывать свои колебания, а в середине июня, после переговоров с органами партии и ГПУ, Ра-дек-капитулянт возвращается в Москву, правда, еще под конвоем. На одной из сибирских железнодорожных станций у него происходит объяснение со ссыльными, которое один из участников беседы изложил в корреспонденции за границу (Бюллетень оппозиции, No 6, октябрь 1929). "Вопрос: А каково ваше отношение к Л. Д. (Троцкому)? Радек: С Л. Д. окончательно порвал. Отныне мы с ним политические враги... С сотрудником лорда Бивербрука184 мы ничего общего не имеем. Вопрос: Будете ли вы требовать отмены 58-й ст.? Радек: Ни в коем случае! Те, кто пойдут с нами, с них она будет снята сама собой. Но мы 58-й ст. не снимаем с тех, кто будет вести подрывную работу в партии, кто будет организовывать недовольство масс. Нам не дали договорить агенты ОГПУ. Они загнали Карла (Радека) в вагон, обвинив его в агитации против высылки Троцкого. Радек из вагона кричал: "Я агитирую против высылки Троцкого? Ха, ха..! Я агитирую товарищей идти в партию!" Агенты ОГПУ молча слушали и все дальше оттесняли Карла в вагон. Курьерский поезд тронулся..." По поведу этого яркого рассказа, который рисует Радека как живого, я писал в заметке от редакции: "Наш корреспон-дент говорит, что в основе (капитуляций) лежит "трусость". Эта формулировка может показаться упрощенной. Но по сути она верна. Разумеется, дело идет о политической трусости, -- личная при этом не обязательна, хотя нередко они довольно счастливо совпадают одна с другой". Эта характеристика вполне отвечает моей оценке Радека. Еще ранее, 14 июня, едва телеграф принес весть об "искреннем раскаянии" Радека, я писал: "Капитулировав, Радек просто вычеркнет себя из состава живых. Он попадет в возглавляемую Зиновьевым категорию полуповешенных, полупрощенных. Эти люди боятся сказать вслух свое слово, боятся иметь свое мнение и живут тем, что озираются на свою тень" (Бюллетень Оппозиции, No 1--2, июль 1929). Менее чем через месяц (7 июля) в новой статье по поводу капитуляций я пишу: "Говоря вообще, в настойчивости и последовательности Радека никто еще не обвинял" (Бюллетень оппозиции, No 1--2, июль 1929). Эти слова похожи на политическую реплику, направленную против прокурора Вышинского,, который через семь лет впервые обвинит Радека в "настойчивости и последовательности". В конце июля я снова возвращаюсь к той же теме, на этот раз в более широкой перспективе: "Капитуляция Радека, Смил-ги, Преображенского есть в своем роде крупный политический факт. Она показывает, прежде всего, как сильно износилось большое и героическое поколение революционеров, которому выпало на долю пройти через войну и Октябрьскую революцию. Три старых и заслуженных революционера вычеркнули себя из книги живых. Они лишили себя самого главного: права на доверие. Этого им никто не вернет". С середины 1929 г. имя Радека становится в рядах оппозиции символом унизительных форм капитуляции и вероломных ударов в спину вчерашних друзей. Упомянутый уже выше Дин-гельштедт, чтобы ярче обрисовать затруднения Сталина, пишет иронически: "Сумеет ему в этом помочь ренегат Радек?" Чтобы подчеркнуть свое презрение к документу нового капитулянта, Дингельштедт прибавляет: "Это открывает тебе дорогу к Радеку" (22 сентября 1929 г.). Другой ссыльный оппозиционер пишет 27 октября из Сибири в "Бюллетень оппозиции" (No 7, ноябрь--декабрь 1929): "Особенно гнусный характер -- иного слова не подберешь,-- приняла работа Радека. Он живет кляузой, сплетней и ожесточенно оплевывает свой вчерашний день". Осенью 1929 года Раковский185 описывает, как Преображенский и Радек вступили на путь капитуляции: "Первый -- с известной последовательностью, второй -- по обыкновению виляя и делая прыжки от самой левой позиции на самую правую и обратно" (Бюллетень оппозиции, No 7, ноябрь--декабрь 1929). Раковский саркастически отмечает, что каждый капитулянт, уходя из оппозиции, обязан "лягнуть Троцкого своим копытцем", подкованным "радековскими гвоздями". Все эти цитаты говорят сами за себя. Нет, капитулянтство не было военной хитростью "троцкизма"! Летом 1929 года меня посетил в Константинополе бывший член моего военного секретариата Блюмкин, находившийся в то время в Турции. По приезде в Москву Блюмкин рассказал о свидании Радеку. Радек немедленно выдал его. В то время ГПУ еще не дошло до обвинений в "терроризме". Тем не менее Блюмкин был расстрелян без суда и огласки. Вот что я опубликовал тогда же в "Бюллетене" на основании писем из Москвы от 25 декабря 1929 г.: "Нервная болтливость Радека хоро- шо известна. Сейчас он совершенно деморализован, как и большинство капитулянтов... Потеряв последние остатки нравственного равновесия, Радек не останавливается ни перед какой гнусностью". Дальше Радек называется "опустошенным истериком". -Корреспонденция подробно рассказывает, как "после беседы с Радеком Блюмкин увидел себя преданным". В рядах троцкистов Радек становится отныне самой одиозной фигурой: он не только капитулянт, но и предатель. Через семь лет -- я вынужден здесь забежать вперед -- Радек в статье, требующей смерти для Зиновьева и других, сообщил (Известия, 21 августа 1936 г.), будто я в 1929 году поручил Блюмкину "организовать нападение на торгпредства за границей для добычи денег, необходимых (мне) для антисоветской работы". Не буду останавливаться на бессмысленности этого "поручения": торгпредства, надо думать, держат деньги не в своем помещении, а в банке! Нас интересует другое: в августе 1936 г. Радек был еще, по его словам, членом "троцкистского" центра. В течение четырех месяцев после ареста он отрицал, по собственным словам на суде, какое бы то ни была свое участие в заговоре, т. е., по характеристике прокурора, проявлял себя как упорный и закоренелый "троцкист". Зачем же 21 августа 1936 года он -- без малейшей нужды -- взваливал на меня, "вождя" заговора, чудовищные и нелепые преступления? Пусть кто-нибудь придумает объяснение, которое могло бы уложиться в схему Вышинского. Я лично отказываюсь от такой попытки. Ожесточенную вражду между Радеком и оппозицией можно проследить дальше из года в год. Я вынужден ограничивать себя в выборе иллюстраций. 13 ссыльных оппозиционеров в Камске (Сибирь), обращаясь с протестом в президиум XVI съезда ВКП (июнь 1930 г.) пишут, между прочим: "Коллегия ГПУ СССР, основываясь на предательском сообщении ренегата Карла Радека, приговорила к высшей мере наказания тов. Блюмкина, члена ВКП до последних дней". Ссыльный оппозиционер, характеризуя в "Бюллетене оппозиции" (No 19, март 1931) политическое и моральное разложение капитулянтов, не забывает прибавить "Наиболее быстрым темпом гниет Радек. Не только рядовые, но и руководящие капитулянты других групп стараются дать понять, что не только политически, но лично они с ним не имеют ничего общего. Более откровенные говорят прямо: "Радек взял на себя грязную, предательскую роль"... Сообщу лишь, -- прибавляет корреспондент,-- небольшой, но характерный факт радековского цинизма. В ответ на просьбу помочь тяжелобольному ссыльному большевику Радек отказался, прибавив: "скорее вернется". Мериг на свой грязный, короткий аршин!" Из Москвы пишут "Бюллетеню" от 15 ноября 1931 г.: "На капитулянтском "фронте" -- без перемен. Зиновьев пописывает книгу о Втором Интернационале. Политически же ни он, ни Каменев не существуют. Об остальных и сказать нечего. Исключение-- Радек. Этот начинает играть "роль". Фактически Радек заправляет "Известиями". Прославился же он на новом амплуа "личного друга Сталина". Шутка ли? При всяком разговоре Радек изо всех сил старается дать понять, что он на самой что ни есть короткой ноге со Сталиным: "Вчера, когда я пил чай у Сталина" и пр. и пр." (Бюллетень оппозиции No 25-- 26, ноябрь--декабрь 1931). Если Радек, в отличие от других капитулянтов, начал играть известную "роль", то только потому, что всем поведением своим он вернул себе доверие верхов. Отмечу, что приведенная только что корреспонденция опубликована как раз в тот момент, когда согласно обвинению я принимал необходимые меры к тому, чтобы привлечь Радека на путь террора. Очевидно, я старался левой рукой подрывать то, что делал правой. Дискуссия вокруг Радека приняла международный характер. Так, германская оппозиционная организация Ленинбунд186 опубликовала заявления Радека, Смилги и Преображенского и предложила мне "на тех же правах" напечатать мое заявление. В октябре 1929 года я ответил правлению Ленинбунда: "Не чудовищно ли это? Я в своей брошюре защищаю точку зрения русской оппозиции. Радек, Смилга и Преображенский являются ренегатами, ожесточенными врагами русской оппозиции, причем Радек не останавливается ни перед какой клеветой". За те годы можно в изданиях левой оппозиции на всех языках найти немало негодующих или презрительных статей и заметок по адресу Радека. Американский журналист Макс Шахтман, один из моих единомышленников, хорошо посвященный во внутренние отношения русской оппозиции, послал мне из Нью-Йорка 13 марта 1932 года несколько старых отзывов Радека обо мне с таким примечанием: "Ввиду сталинского хора, в котором ныне поет и Радек, не поучительно ли снова напомнить коммунистическим рабочим, что около двенадцати лет тому назад, прежде чем борьба против "троцкизма" стала прибыльным занятием, Радек пел другие песни?" "В феврале 1932 года, -- показал Радек на суде, -- я получил письмо от Троцкого... Троцкий писал, что, зная меня как активного человека, он был убежден, что я вернусь к борьбе". Через три месяца после этого мнимого письма я 24 мая 1932 г. писал в Нью-Йорк Вайсборду187: "...Идейное и моральное разложение Радека свидетельствует не только о том, что Радек сделан не из первоклассного материала, но также и о том, что сталинский режим может опираться либо на безличных чиновников, либо на людей морально разложившихся". Такова моя действительная оценка "активного чело-века"! В мае 1932 г. немецкая либеральная газета "Берлинер Та-геблат" в особом номере, посвященном хозяйственному строительству СССР, поместила статью Радека, который в сто первый раз обличал мое неверие в возможность построения социализма в отдельной стране. "Это положение не только отвергается открытыми врагами Советского Союза, -- писал Радек, -- но оно оспаривается также и Львом Троцким". Я ответил ему в "Бюллетене" (No 28, июль 1932 г.) заметкой: "Несерьезный человек о серьезном вопросе". Напомню, что как раз весною того года Радек прибыл в Женеву, где получил будто бы через Ромма письмо от меня с рекомендацией как можно быстрее истребить советских вождей. Выходит, что я "несерьезному человеку" давал весьма "серьезные" поручения! В течение 1933--1936 гг. моя связь с Радеком получает, если верить его показаниям, нерасторжимый характер. Это не мешает ему со всей страстью переделывать историю революции в личных интересах Сталина. 21 ноября 1935 года, за три недели до полета Пятакова в Осло, Радек излагал в "Правде" свою беседу с каким-то иностранцем: "Я рассказал ему как ближайший соратник Ленина -- Сталин -- руководил организацией фронтов и выработкой стратегических планов, на основе которых мы побеждали". Из истории гражданской войны я оказался, таким образом, совершенно исключенным. Между тем тот же Радек умел писать и иначе. Я упоминал уже о его статье "Лев Троцкий -- организатор победы" (Правда, 14 марта 1923 г.). Я вынужден ныне процитировать ее: "Нужен был человек, который был бы воплощенным призывом к борьбе, который, вполне подчинив себя необходимости этой борьбы, стал бы колоколом, зовущим к оружию, волей, требующей от- всех безусловного подчинения великой кровавой необходимости. Только человек, так работающий, как Троцкий, только человек, так не щадивший себя, как Троцкий, только человек, умеющий так говорить солдату, как говорил Троцкий, -- только такой человек мог сделаться знаменосцем вооруженного трудового народа. Он был всем в одном лице". В 1923 г. я был "всем". В 1935 г. я стал для Радека "ничем". В обширной статье 1923 г. Сталин ни разу не назван. В 1935 г. он оказывается "организатором победы". У Радека имеются, таким образом, в распоряжении две совершенно различные истории гражданской войны: одна -- для 1923 года, другая -- для 1935 года. Оба эти варианта, независимо от того, какой из них верен, безошибочно характеризуют как степень правдивости Радека, так и его отношение ко мне и к Сталину в разные периоды. Связав будто бы со мной свою судьбу узами заговора, Радек неутомимо поносил и чер нил меня Наоборот, решив убить Сталина, он в течение семи лет восторженно чистил ему сапоги. > Но и это еще не все. В январе 1935 г. Зиновьев, Каменев и др. осуждены в связи с убийством Кирова на годы тюрьмы. На суде они покаялись в своем стремлении "восстановить капитализм". В "Бюллетене оппозиции" я квалифицировал это обвинение как грубый и бессмысленный подлог. Кто выступил на защиту Вышинского? Радек! "Дело не в том, -- писал он в "Правде", -- является ли капитализм идеалом господ Троцких и Зиновьевых, а дело в том, что если построение социализма невозможно в нашей стране..." и т. д. Я ответил в "Бюллетене" (No 43, апрель 1935 г.): "Радек выбалтывает, что Зиновьев и Каменев никаких заговоров с целью восстановления капитализма не учиняли -- вопреки тому, что бесстыдно утверждало официальное сообщение, -- а всего-навсего отвергали теорию социализма в отдельной стране". Статья Радека в январе 1935 года, являясь естественным звеном в цепи его клевет против оппозиции, подготовляла его статью в августе 1936 г.: "Зиновьевско-троцкистская банда и ее гетман Троцкий". Эта последняя статья являлась в свою очередь прямым введением к судебным показаниям Радека в январе 1937 г. Каждый следующий этап логически вытекал из предыдущего. Но именно поэтому, если б Радек фигурировал на процессе только в качестве свидетеля обвинения, ему никто решительно не поверил бы. Радека нужно было превратить в обвиняемого, повесив над ним самим дамоклов меч смертного приговора, чтоб его свидетельские показания против меня получили вес. Каким образом достигнуто было превращение Радека в обвиняемые, вопрос особый, относящийся по существу к области инквизиционной техники. Сейчас для нас достаточно того, что Радек занял место на скамье подсудимых не как мой вчерашний единомышленник, сотрудник и друг, а как старый капитулянт, предатель Блюмкина, деморализованный агент Сталина и ГПУ, как наиболее вероломный из моих врагов. * * * Здесь следует ждать вопроса: каким же образом ввиду всех этих документов и фактов правительство могло решиться представить Радека как вождя "троцкистского" заговора? Этот вопрос относится, однако, не столько к Радеку, сколько к процессу в целом. Радек превращен в "троцкиста" теми же методами, какими я превращен в союзника микадо и по тем же политическим мотивам. Кратко на поставленный вопрос можно ответить так: 1) для системы "признаний" были пригодны только капитулянты, прошедшие долгую школу покаянии, унижений и клеветы на самих себя; 2) у организаторов процесса не было и не могло быть более подходящего кандидата для той роли, какая была отведена Радеку; 3) весь расчет организаторов построен на суммарном эффекте публичных покаяний и расстрелов, которые должны заглушить голос критики. Таков метод Сталина. Такова нынешняя политическая система СССР. Пример Радека есть только яркая иллюстрация. "СВИДЕТЕЛЬ" ВЛАДИМИР РОММ При чтении официального отчета о московском процессе впечатление резюмируется словами: "какой грубый подлог1" Подлость отступает моментами назад перед нелепостью. Если б какая-нибудь иностранная держава поручила вредителям из ГПУ втоптать в грязь советское правосудие, скомпрометировать правительство, подорвать доверие к режиму -- эти господа не могли бы сделать ничего сверх того, что они сделали. Вся ткань процесса гнила. Мы увидим это сейчас на показаниях В. Ромма, чрезвычайно важного свидетеля, которого к тому же доставили на суд из тюрьмы под конвоем. Если оставить в стороне полет Пятакова в Осло на мифическом аэроплане, то Ромм -- по замыслу обвинения -- главное связующее звено между мной и "параллельным центром" (Пятаков -- Радек -- Сокольников -- Серебряков). Через Ромма шли письма от меня к Радеку и от Радека ко мне. Ромм встречался лично не только с Львом Седовым, моим сыном, но и со мной. Кто же такой этот свидетель? Что он делал и видел? Каковы мотивы его участия в заговоре? Прислушаемся к нему внимательнее. Ромм, конечно, "троцкист": без "троцкистов" по назначению ГПУ не было бы и "троцкистского" заговора. Мы хотели бы, однако, знать, когда именно Ромм примкнул к "троцкистам", если он вообще когда-либо примыкал к ним. Однако уже на этот первый и, казалось бы, немаловажный вопрос мы слышим крайне подозрительный ответ. Вышинский: Что вас связывало с Радеком в прошлом? Ромм: Сначала я был знаком с ним по литературным делам, затем в 1926--27 гг. меня с ним связывала совместная троцкистская антипартийная работа. И это весь ответ на наводящий вопрос Вышинского! Обращает на себя внимание прежде всего способ выражения: сви- детель говорит не о своей оппозиционной работе; он ни словом не характеризует ее содержания; нет, он сразу дает ей уголовную квалификацию: "троцкистская антипартийная работа" -- и только. Ромм попросту преподносит суду в готовом виде ту формулу, которая нужна для судебного отчета Так поступает на процессах Сталина -- Вышинского всякий дисциплинированный обвиняемый и свидетель (недисциплинированные расстреливаются до суда). В благодарность за услугу прокурор совершенно не утруждает свидетеля вопросами о том, при каких обстоятельствах тот примкнул к оппозиции и в чем выражалась его "антипартийная работа". Основное правило Вышинского: не ставить свидетелей и подсудимых в затруднительное положение. Но и без помощи прокурора нетрудно понять, что уже в этом первом заявлении Ромм говорит неправду. 1926--1927 гг. были периодом наиболее широкого размаха оппозиционной деятельности: выработана и отпечатана была обширная платформа оппозиции188, в партии шла горячая дискуссия, проходили многолюдные оппозиционные собрания, на которых лишь в Москве и Ленинграде перебывали десятки тысяч рабочих, наконец, в ноябрьской манифестации [1927 года] оппозиция участвовала со своими собственными плакатами. Если б Ромм действительно принадлежал в тот период к оппозиции, он должен был бы быть связан с многими лицами. Но нет, он осторожно называет только Радека. Правда, г. Трояновский заверял всех в Нью-Йорке, что Ромм действительно был "троцкистом". Но стенографический отчет о процессе окончательно опроверг лжесвидетельство дипломата. Радек говорит о Ромме: "Я знаю Ромма с 1925 года... Он не был деятелем в общем смысле... но он примыкал к нам по китайскому вопросу". Это значит, другими словами, что Ромм расходился с оппозицией по всем остальным вопросам. И вот этот человек, который даже по показанию Радека лишь эпизодически сходился с ним в "китайском вопросе" (1927 г.), извлечен на свет в качестве... террориста! Почему именно на Ромма пал жребий выдавать себя за агента связи? Потому что в качестве заграничного корреспондента он бывал в Женеве, в Париже, в Соединенных Штатах и, следовательно, имел техническую возможность выполнять то поручение, которое задним числом возложено на него ГПУ. А так как после десятикратных чисток, которым подвергались с конца 1927 года все заграничные представительства и учреждения СССР, сыскать за границей "троцкиста", хотя бы и капитулянта, нельзя было даже с фонарем, то Ежову пришлось назначить в "троцкисты" Ромма, а Вышинскому пришлось молча удовлетвориться его ответом об "антипартийной" связи с Радеком в 1926--1927 гг. Что же делал, однако, Ромм после 1927 года? Порвал он с оппозицией или сохранял ей верность? Каялся он или ему не в чем было каяться? Об этом ни слова. Прокурор интересуется не политической психологией, а географией. Вышинский: Вы были в Женеве? Ромм: Да, я был корреспондентом ТАСС в Женеве и в Париже. В Женеве с 1930 года по 1934 год. Читал ли Ромм за годы своего пребывания за границей "Бюллетень оппозиции"? Делал ли взносы в его кассу? Пытался ли хоть раз связаться со мной лично? Обо всем этом ни слова. Между тем написать мне письмо из Женевы или Парижа не представляло большого труда. Для этого нужно было только интересоваться оппозицией и, в частности, моей деятельностью. О таком своем интересе Ромм совершенно не упоминает, и, разумеется, прокурор его об этом не спрашивает. Выходит, что свою "антипартийную работу", известную только одному Радеку, Ромм закончил в 1927 году, если допустить на минуту, что вообще когда-либо начинал ее. Нужно не забывать, что в качестве корреспондента ТАСС в Женеву и Париж не посылают первого встречного. ГПУ тщательно отбирает людей и заручается заодно их полной готовностью оказывать содействие. Немудрено, таким образом, если, проживая за границей, Ромм никакого "оппозиционного" интереса ко мне и моей деятельности не проявил. Но Вышинскому нужен агент связи между Радеком и мной. Более подходящего кандидата нет. Вот почему неожиданно оказывается, что летом 1931 года при проезде через Берлин Ромм встретился с Путной189, который предложил "свести" его с Седовым. Кто такой Путна? Видный офицер генерального штаба, участник гражданской войны, затем военный атташе в Лондоне. В течение известного времени Путна, как я слышал еще до своей ссылки в Центральную Азию (1928 г.), действительно сочувствовал оппозиции, а может быть, и принимал в ней участие. Я лично встречался с ним очень мало, только по военным делам, и на оппозиционные темы никогда не разговаривал. Пришлось ли ему позже официально каяться или нет, не знаю. Во всяком случае, когда я прочел на Принкипо о назначении Путны на ответственный пост военного атташе в Лондоне, я решил, что он полностью восстановил к себе доверие властей. При таком положении никаких связей за границей ни у меня, ни у моего сына с Путной быть не могло. Из судебного отчета я узнаю, однако, в числе других неожиданностей, что именно Путна предложил "свести" Ромма с Седовым С какой целью? Ромм об этом даже не спрашивал. Он просто принял предложение Путны, с которым у него в прошлом не было никаких политических связей: по крайней мере, он о них не упоминает. Так, после четырехлетнего перерыва Ромм неизвестно почему соглашается возобновить "троцкистскую антипартийную работу". Верный своей системе, он ни словом не упоминает на суде о своих политических мотивах: собирался ли он захватить власть, стремился ли восстановить капитализм, горел ли ненавистью к Сталину, привлекала ли его связь с фашизмом, или им руководила попросту старая дружба к Радеку, который, впрочем, уже свыше двух лет как успел покаяться и проклинал оппозицию на всех перекрестках? Прокурор, конечно, не тревожит свидетеля неудобными вопросами. Ромм не обязан иметь политическую психологию. Его задача: осуществить связь между Радеком и Троцким и попутно скомпрометировать Путну, который тем временем в тюрьме ГПУ воспитывается для будущих "признаний". "Я с Седовым встретился, -- продолжает Ромм, -- и на его вопрос, готовили я, если понадобится (!) взять на себя поручение по связи с Радеком, ответил согласием"... Ромм всегда отвечает согласием, без объяснения мотивов. Между тем Ромм не мог не знать, что за встречу со мной в 1929 году в Стамбуле и за попытку передать от меня письмо друзьям в России Блюмкин был расстрелян190. Письмо это, кстати сказать, и сейчас находится в архивах ГПУ. Но оно до такой степени мало подходит для целей Вышинского и Сталина, что они не подумали опубликовать его. Во всяком случае, чтоб решиться после расстрела Блюмкина взять на себя миссию агента связи, Ромм должен был быть исключительно самоотверженным и героическим оппозиционером. Почему же он молчал четыре года? Почему дожидался случайной встречи с Путной и "свидания" с Седовым? И почему, с другой стороны, этого единственного свидания оказалось достаточно, чтобы Ромм тут же, без возражений, взял на себя крайне опасную задачу? Человеческой психологии в этом процессе не существует. Свидетели, как и обвиняемые, рассказывают лишь о тех "действиях", которые нужны прокурору Вышинскому. Связью между мнимыми "действиями" являются не мысли и чувства живых людей, а априорная схема обвинительного акта. Весной следующего года, когда Радек приехал в Женеву, Ромм "передал ему письмо Троцкого, которое получил от Седова незадолго перед тем в Париже". Итак, весною 1931 года Седов ставил гипотетический вопрос о связи с Радеком: "если понадобится". Предвидел ли Седов приезд Радека в Женеву? Очевидно, нет, ибо летом 1931 года Радек и сам еще не предвидел будущей поездки. Так или иначе, через три четверти года после берлинской беседы Седов получил возможность использовать обещание, данное ему Роммом. Что же происходило, однако, в голове Ромма между летом 1931 г., когда он принципиально вступил на путь "заговора", и весной 1932 г., когда он сделал первый практический шаг? Попытался ли он хоть теперь войти в связь со мной? Заинтересовался ли моими книгами, изданиями, друзьями? Вел ли политические беседы с Седовым? Ничего подобного. Ромм просто взял на себя маленькое поручение, которое могло ему стоить головы. А до всего остального ему не было никакого дела. Похож ли Ромм на убежденного троцкиста? Сомнительно. Зато он был бы как две капли воды похож на агента-провокатора ГПУ, если бы... если бы он действительно совершал те действия, о которых он рассказывает. На самом деле все эти действия придуманы задним числом. Мы будем иметь полную возможность убедиться в этом. При каких обстоятельствах Седов передал Ромму весною 1932 года письмо для Радека? Ответ на этот вопрос поистине замечателен: "За несколько дней перед моим отъездом в Женеву, -- говорит Ромм, -- будучи в Париже, я получил по городской почте письмо, в котором была короткая записка от Седова с просьбой передать вложенное в конверт письмо Ра-деку". Итак, через 9--10 месяцев после одной - единственной встречи с Роммом -- сколько за эти месяцы было покаяний, измен и провокаций! -- Седов без всякой предварительной проверки посылает Ромму конспиративное письмо. Чтоб прибавить к одному легкомыслию другое, он прибегает к услугам "городской почты". Почему не с рук на руки? Вышинский, разумеется, не поднимает этого щекотливого вопроса. Но мы, со своей стороны, предложим объяснение. Ни ГПУ, ни Вышинский, ни, следовательно, Ромм не знают твердо, где именно находился Седов весною 1932 года: в Берлине или в Париже. Устроить ли свидание в Тиргартене? Избрать ли местом встречи Монпарнасс? Нет, лучше обойти подводные рифы. Правда, письмо по городской почте как бы намекает на то, что Седов находился в Париже. Но, "если понадобится", можно всегда сказать, что Седов из Берлина переслал письмо своему французскому агенту, а тот уже воспользовался парижской городской почтой. Какие неосторожные, какие беспомощные эти троцкистские заговорщики! Но, может быть, Троцкий зашифровал свое письмо и написал его невидимыми чернилами? Послушаем на этот счет свидетеля. Ромм: Я это письмо взял с собой в Женеву и передал Ра-деку при встрече с ним. Вышинский: Радек прочел письмо при вас или без вас? Ромм: Он при мне его быстро прочел и положил в карман. Какая неповторимая подробность: Радек не проглотил письмо, не бросил его на тротуар и не передал в секретариат Лиги Наций, а просто-напросто... "положил в карман". Все признания изобилуют такого рода "конкретными" общими местами, которых постыдился бы самый бездарный автор полицейских романов. Во всяком случае, мы узнаем, что Радек "быстро прочел" письмо в присутствии Ромма. Зашифрованное письмо, тем более написанное химическими чернилами, "быстро прочитать" тут же на глазах у посредника нельзя. Следовательно, письмо, пришедшее по городской почте, было написано тем же способом, каким пишутся поздравления ко дню рождения. Но, может быть, это первое письмо не заключало в себе, по крайней мере, никаких особенных тайн? Послушаем дальше. Вышинский: Что же вам сообщил Радек о содержании это-то письма? Ромм: Что оно содержит директиву об объединении с зи-новьевцами, о переходе к террористическому методу борьбы против руководства ВКП (б), в первую очередь -- против Сталина и Ворошилова. Мы видим, что послание вовсе не так уж безобидно по содержанию. Оно заключает в себе "директиву" убить для начала Сталина и Ворошилова, а затем и всех остальных. Именно это письмецо Седов послал по городской почте едва известному ему Ромму через десять месяцев после первого и единственного свидания с ним! Однако на этом наши недоумения не кончаются. Вышинский, как мы только что слышали, прямо спрашивает свидетеля: "Что же вам сообщил Радек о содержании этого письма?" Как будто Радек должен был сообщать содержание архисекретного письма простому агенту связи! Элементарнейшее правило конспирации гласит, что всякий участник нелегальной организации должен знать только то, что относится к его личным обязанностям. Так как Ромм оставался за границей и, очевидно, не собирался убивать ни Сталина, ни Ворошилова, ни всех остальных (по крайней мере, сам он о таких намерениях ничего не сообщает), то у Радека, если он находился в здравом уме, не было ни малейшего основания сообщать Ромму содержание письма. Не было основания -- с точки зрения оппозиционера, заговорщика, террориста. Но вопрос представляется совершенно иначе под углом зрения ГПУ. Если б Радек ничего не сказал Ромму о содержании письма, то тот не мог бы разоблачить террористическую директиву Троцкого, и все его показание в этой части потеряло бы интерес. Мы уже знаем: свидетели, как и обвиняемые, показывают ее то, что вытекает из характера конспиративной деятельности и из их личной психологии, а то, что нужно господину прокурору, которого природа наделила очень ленивыми мозгами. (Сверх того, обвиняемым и свидетелям поручено заботиться об убедительности судебного отчета. Что же случилось, спросит читатель, с корреспондентом ТАСС, когда он внезапно услышал о директиве Троцкого: истребить как можно скорее всех "вождей" Советского Союза? Ужаснулся он? Упал в обморок? Выразил возмущение? Или,, наоборот, пришел в состояние энтузиазма? Об этом ни слова. От свидетелей как и от подсудимых не требуется психологии. Ромм "между прочим" передал письмо Радеку. Радек "между прочим" сообщил ему о террористической директиве. "Затем Радек уехал в Москву, и я не видел его до осени 1932 года". Вот и все! Простой переход к очередным делам. Но тут Радек, озабоченный живостью диалога, неосторожно поправляет Ромма: "В первом письме Троцкого, -- говорит он, -- имена Сталина и Ворошилова не фигурировали, потому что в наших письмах мы никогда не называли имен". Для переписки со мною у Радека в это время, оказывается, не было еще шифра. "Троцкий ни в каком случае, -- настаивает он, -- не мог называть имена Сталина и Ворошилова". Спрашивается: откуда же взял их Ромм? А если он выдумал такую "мелочь", как имена Сталина и Ворошилова в качестве ближайших жертв террора, то, может быть, он выдумал и все письмо? Прокурору до этого дела нет. Осенью 1932 года Ромм приехал в Москву в командировку и встретился с Радеком, который не преминул тут же сообщить ему, что "во исполнение директивы Троцкого, троцкист-ско-зиновьевский блок организовался, но что он и Пятаков не вошли в этот центр". Мы опять видим, что Радек только и ждет случая, как бы раскрыть Ромму какую-нибудь важнейшую тайну, отнюдь не по легкомыслию и свойственной ему, вообще говоря, бескорыстной болтливости, а ради высшей цели: необходимо помочь прокурору Вышинскому заштопать будущие прорехи в признаниях Зиновьева, Каменева и др. В самом деле, никто не мог понять до сих пор, как и почему Радек и Пятаков, уже изобличенные как "сообщники" обвиняемых по делу 16-ти на предварительном следствии, не были своевременно привлечены. Никто не мог понять, каким образом Зиновьев, Каменев, Смирнов и Мрачковский ничего не знали о международных планах Радека и Пятакова (ускорить войну, расчленить СССР и пр.) Люди, не лишенные проницательности, считали, что эти грандиозные планы, как и самая идея "параллельного центра", возникли у ГПУ уже после расстрела 16-ти, чтоб подкрепить одной фальсификацией другую. Оказывается, что нет. Радек заблаговременно, еще осенью 1932 года, сообщил Ромму, что троцкистско-зиновьевский центр уже возник, но что он, Радек, и Пятаков в этот центр не вошли, а сохраняют себя для "параллельного центра с преобладанием троцкистов". Общительность Радека является, таким образом, провиденциальной. Этого не надо, однако, понимать в том смысле, будто Радек осенью 1932 г. действительно говорил Ромму о параллельном центре, как бы предвидя грядущие заботы Вышинского в 1937 году. Нет, дело обстоит проще: Радек и Ромм под руководством ГПУ строили ретроспективно в 1937 году схему событий 1932 года. И надо сказать правду: плохо строили. Рассказав Ромму об основном и параллельном центрах, Радек тут же не упустил прибавить, что "хочет по этому вопросу запросить директиву Троцкого". Без этого показания Ромма не имели бы подлинной цены. "Во исполнение директивы Троцкого" образовался террористический центр. Теперь требуется директива Троцкого для создания параллельного центра. Без Троцкого эти люди не могут ступить шагу. Или, вернее сказать, они стараются по всем каналам оповестить вселенную о том, что все злодеяния совершаются по директивам Троцкого. Воспользовавшись поездкой Ромма, Радек написал, разумеется, Троцкому письмо. Вышинский: Что же в этом письме было написано? Вам было это известно? Ромм: Да, потому что мне было письмо вручено, затем (!) вложено в корешок немецкой книги перед моим отъездом в Женеву... Прокурор заранее не сомневается в том, что Ромму известно содержание письма: ведь для этого злосчастный корреспондент ТАСС и превращен в свидетеля. Но в ответе Ромма все же больше покорности, чем смысла: письмо ему сперва было "вручено", затем вложено в корешок немецкой книги. Что значит в таком случае "вручено"? И кем оно было вложено в корешок книги? Если б Радек просто заделал письмо в переплет и поручил Ромму передать книгу по назначению, -- так всегда поступали революционеры, знающие азбуку конспирации, -- Ромм ничего не мог бы сообщить суду, кроме того, что передал по такому-то адресу "немецкую книгу". Вышинскому этого, разумеется, мало. Поэтому письмо было раньше "вручено" Ромму -- для прочтения? -- а затем вложено в корешок, дабы в будущем прокурору не пришлось слишком напрягать свои умственные способности. Человечество без больших хлопот узнало, таким образом, что Радек писал Троцкому не о спектральном анализе, а все о том же террористическом центре. Проездом через Берлин Ромм с вокзала послал книгу бандеролью на адрес, который дал ему Седов -- "до востребования, в один из берлинских почтамтов". Эти господа обожгли себе на процессе 16-ти пальцы и поэтому действуют с осторожностью. Ромм не посетил лично Седова или какое-либо другое лицо по указанию Седова, ибо в этом случае надо было бы назвать адрес и лицо, а это очень рискованно. Ромм не послал также книгу на адрес какого-либо немца, связанного с Седовым: такой образ действий, правда, полностью отвечал бы конспиративной традиции, но для этого, увы, нужно было знать имя немца и его адрес. Поэтому гораздо осторожнее (не с точки зрения конспирации, а с точки зрения фальсификации) отправить книгу "до востребования, в один из берлинских почтамтов". Следующая встреча Ромма с Седовым произошла "в июле 1933 года". Заметим себе эту дату. Мы подходим к центральному пункту показания. Здесь и мне предстоит выступить на сцену. Вышинский: По какому поводу, где и как встретились вы снова? Ромм: В Париже. Я приехал из Женевы и через несколько дней мне позвонил по телефону Седов. Неизвестно, каким образом Седов узнал о приезде Ромма. На поверхностный взгляд это замечание может показаться придиркой. На самом деле оно снова обнаруживает перед нами систему трусливых умолчаний. Чтоб известить Седова о своем приезде, Ромм должен был бы знать его адрес или телефон. Ромм не знал ни того, ни другого. Лучше предоставить инициативу Седову: свой собственный адрес Ромм, во всяком случае, знает. Седов назначил свиданье в кафе на бульваре Монпарнасс и сказал, что "хочет устроить мне (Ромму) встречу с Троцким". Мы знаем, что Ромм, беззаветно рисковавший головой в качестве агента связи, не проявлял до сих пор ни малейшего желания встретиться со мной или вступить в переписку. Но на предложение Седова он ответил немедленным согласием. Так же точно он два года тому назад по предложению Путны отправился на свидание с Седовым. Так же он с первых слов Седова согласился передавать письма Раде-ку. Функция Ромма: на все соглашаться, но ни в чем не проявлять инициативы. Он сговорился, очевидно, с ГПУ на этом "минимуме" преступной деятельности в надежде спасти таким путем свою голову. Спасет ли, вопрос особый... Через несколько дней после телефонного звонка Седов встретился с Роммом "в том же кафе". Из осторожности кафе не названо: а вдруг окажется, что оно сгорело накануне свидания! История с копенгагенским отелем "Бристоль" усвоена этими людьми прочно. "Оттуда (из неизвестного кафе) мы отправились в Булонский лес, где встретились с Троцким". Вышинский: Это было когда? Ромм: В конце июля 1933 года. Поистине Вышинский не мог задать более неуместного вопроса! Правда, Ромм уже раньше отметил, что эпизод относится к июлю 1933 года. Но он мог ошибиться или оговориться. Его можно было бы расстрелять и затем поручить одному из Приттов поправить ошибку. Но по настоянию прокурора Ромм повторяет и уточняет, что свидание произошло "в конце июля 1933 года". Здесь осторожность окончательно покинула Вышинского! Ромм назвал поистине фатальную дату, которая одна хоронит не только показания Ромма, но и весь процесс. Мы попросим, однако, у читателя немного терпения. О фатальной хронологической ошибке и об ее источниках мы скажем в своем месте. А пока проследим дальше судебный диалог или, вернее, дуэт. Встреча Ромма со мной в Булонском лесу -- его первая вообще встреча со мною, как вытекает из его собственного рассказа -- должна была, казалось бы, запечатлеться в его %памяти. Но мы не слышим от него ничего -- ни о первом моменте знакомства, ни о внешнем впечатлении, ни о ходе беседы -- прогуливались ли мы по аллее? сидели ли на скамье? курил ли я папиросу, сигару или трубку? как я выглядел? -- "и одной живой черточки, ни одного субъективного переживания, ни одного зрительного впечатления! Троцкий в аллее Бу-лонского леса остается для Ромма призраком, абстракцией, фигурой из папок ГПУ. Ромм отмечает лишь, что беседа длилась "минут 20--25". Вышинский: Для чего же Троцкий встретился с вами? Ромм: Как я понял (!), для того чтоб подтвердить устно то указание, которое я в письме вез в Москву. Замечательны слова: "как я понял". Цель встречи была, оказывается, настолько неопределенна, что Ромм мог о ней только догадываться, да и то задним числом. И действительно, после того, как я написал Радеку письмо, заключавшее в себе ритуальные инструкции наедет истребления вождей, вредительства и пр., у меня не могло быть оснований для беседы с неизвестным мне агентом связи. Бывает, что письменно подтверждают устные директивы, данные менее ответственному лицу. Но никак нельзя понять, зачем мне нужно было через ни для кого не авторитетного Ромма подтверждать устно те директивы, которые я письменно сообщил Радеку. Однако, если такой образ действий непонятен с точки зрения заговорщика, то положение сразу меняется, если принять в расчет интересы прокурора. Без свидания со мной Ромм мог бы лишь показать, что отвез Радеку письмо, заделанное в переплет книги. Письма этого, конечно, ни у Радека, ни у Ромма, ни у прокурора нет. Прочитать письмо, заделанное в переплет, Ромм не мог. Может быть, письмо было вовсе не от меня? Может быть, и письма никакого не было? Чтоб вывести Ромма из затруднительного положения я, вместо того чтобы через какого-нибудь неуязвимого посредника, скажем француза, передать агенту связи книгу для Радека, -- так поступил бы всякий конспиратор, переступивший пятнадцатилетний возраст, -- я, переступивший пятидесятилетний возраст, поступил как раз наоборот, именно: не только впутал в эту операцию своего сына, что само по себе было грубейшей ошибкой, но явился в довершение еще и сам, чтобы в течение 20--25 минут вдолбить Ромму в голову его будущие показания на процессе. Методология подлога не отличается изысканностью! В беседе я заявил, конечно, что "с идеей параллельного центра согласен, но при непременном условии сохранения блока с зиновьевцами и, далее, при условии, что этот параллельный центр не будет бездействующим, а будет активно работать, собирая вокруг себя наиболее стойкие кадры". Какие глубокие и плодотворные мысли!.. Я не мог, конечно, не требовать "сохранения блока с зиновьевцами", иначе Сталин не имел бы случая расстрелять Зиновьева, Каменева, Смирнова и других. Но я одобрил также создание параллельного центра, чтоб дать Сталину возможность расстрелять Пятакова, Серебрякова и Муралова. Перейдя к вопросу о необходимости применять не только террор, но и экономическое вредительство, я рекомендовал не считаться с человеческими жертвами. В ответ Ромм выразил мне свое удивление: ведь это означало бы "подкапываться под обороноспособность страны"! Таким образом, я в Булонском лесу раскрывал свою душу неизвестному моло-дому человеку, который не разделял даже моих "пораженческих" установок! И все это на том основании, что в 1927 году Ромм сходился будто бы с Радеком "по китайскому вопросу". Исполнительный Ромм передал, разумеется, никогда не написанное письмо по назначению и рассказал при этом Радеку о своем вымышленном разговоре со мной, -- чтоб дать Вышинскому возможность опираться, по крайней мере, на два свидетельства. В конце сентября 1933 года Радек вручил Ромму свой ответ. О содержании письма Ромм на этот раз ничего не сообщает. Надобности в этом, впрочем, и нет, так как письма в этом процессе похожи одно на другое как заклинания шаманов. Книгу с письмом Ромм передал Седову "в Париже, в ноябре 1933 года". Следующая встреча произошла в апреле 1934 года, опять в Булонском лесу. Ромм пришел с вестью, что в скором времени будет назначен в Америку. Седов "об этом пожалел", но просил доставить от Радека "подробный доклад о положении дел". Вышинский: Вы выполнили поручение? Ромм: Да, выполнил. Как же Ромм мог не выполнить? В мае 1934 года он передал Седову в Париже англо-русский технический словарь (какая точность!), заключавший в себе "подробные отчеты как действующего, так и параллельного центров". Отметим это драгоценное обстоятельство! Ни один из 16-ти обвиняемых, начиная с Зиновьева и кончая Рейнгольдом, который знал все и доносил на всех, ничего решительно не знал в августе 1936 г. о существовании параллельного центра. Зато Ромм уже с осени 1932 года был вполне в курсе идеи параллельного центра и. дальнейшей ее реализации. Не менее замечательно и то, что Радек, который не принадлежал к основному центру, посылал тем не менее "подробные отчеты как действующего, так и параллельного центров". О содержании этих отчетов Ромм ничего не говорит, и Вышинский его, разумеется, не тревожит. Ибо, что мог бы сказать Ромм? В мае 1934 года Киров еще не был убит Николаевым при ближайшем участии ГПУ и его агента латышского консула Биссинекса. Ромму пришлось бы сказать, что деятельность "действующего, и параллельного центров" состояла в испрашивании и получении от меня "директив". Но это мы знаем уже и без того. Оставим поэтому "подробные отчеты" Радека в недрах технического словаря. Вышинский интересуется далее, к чему сводился разговор с Седовым относительно назначения Ромма в Америку. Ромм немедленно сообщает о переданной через Седова просьбе Троцкого: "Если будет что-либо интересное в области советско-американских отношений, информировать его". Сама по себе просьба звучит, на первый взгляд, невинно: в качестве политика и писателя я, конечно, не мог не интересоваться советско-американскими отношениями, тем более что мне в предшествующие годы не раз приходилось выступать в американской печати со статьями и интервью в пользу признания Советов Соединенными Штатами. Но Ромм, который не удивлялся, когда через него передавались инструкции о терроре, на этот раз счел долгом удивиться: -- Когда я спросил, почему это так интересно(1), Седов сказал: "Это вытекает из установок Троцкого на поражение СССР". Вот еще одна точка над i! В своих статьях я выступал, правда, неизменно в защиту СССР. Я рвал публично с теми своими мнимыми единомышленниками, которые сомневались в долге каждого революционера защищать СССР, несмотря на сталинский режим. Не остается ничего другого, как допустить, что мое "пораженчество", находившееся в полном противоречии с моей публицистической деятельностью, составляло строжайший секрет для немногих посвященных. Не стоит говорить, насколько такая гипотеза политически и психологически нелепа. Во всяком случае, обвинение держится на ней целиком, на ней стоит и с нее падает. Но Вышинский, "осторожный" в деталях (даты, адреса), совершенно туп в отношении основных проблем процесса. Когда Ромм спрашивает Седова, почему меня "интересуют" советско-американские отношения (вопрос сам по себе нелепый!), Седов вместо того, чтобы сослаться на мою литературную деятельность, с торопливой готовностью сообщает: "Это вытекает из установок Троцкого на поражение СССР". Но тогда оказывается, что я из своего "пораженчества" вовсе не делал секрета. К чему же в таком случае вся моя напряженная теоретическая и публицистическая работа? Об этом господа обвинители не думают. Они не способны об этом думать. Их подлог развертывается в гораздо более низменной плоскости. Они обходятся без психологии. С них достаточно инквизиционного аппарата. На дальнейший вопрос Вышинского Ромм отвечает: "Да, я согласился присылать интересующую Троцкого информацию". Но в мае 1934 года Ромм выполнил "последнее поручение". После убийства Кирова он решил "прекратить активную работу". Именно поэтому он не посылал мне информации из Соединенных Штатов. Каюсь, я этого совершенно _не заметил... Среди моих американских друзей имеются люди высокой научной и политической квалификации, которые в любое время готовы меня информировать обо всех вопросах, входящих в круг моих интересов. Обращаться за информацией к Ромму у меня не было, следовательно, оснований... если не считать, конечно, потребности сообщить ему о моей "пораженческой" программе. Весь этот эпизод включен, по-видимому, в показания Ромма -- а может быть, и весь Ромм включен в процесс -- уже после того, как выяснилось, что я переселяюсь в Америку. Воображение ГПУ стремилось обогнать тот танкер, который перевозил меня из Осло в Тампико. Правительство Соединенных Штатов сразу получило таким путем предупреждение: в самом Вашингтоне орудовал "троцкистский" агент Ромм, который "согласился" посылать мне информацию. Какую? Совершенно ясно: угрожающую жизненным интересам Соединенных Штатов. Радек углубил предупреждение: в мою программу входило, по его словам, "обеспечить Японию нефтью на случай войны с Соединенными Штатами" (Заседание 23 января). Поэтому я, очевидно, и выбрал в качестве средства передвижения из Осло в Тампико танкер -- как необходимый инструмент в дальнейших операциях с нефтью. На ближайшем процессе Ромм, вероятно, вспомнит, что я поручал ему закупорить Панамский канал и направить Ниагару на затопление Нью-Йорка -- все это в часы, свободные от его занятий как корреспондента "Известий"... Неужели же все эти люди так глупы? Нет, конечно, вовсе не глупы, но их мысль деморализована вконец режимом тоталитарной безответственности. При сколько-нибудь внимательном чтении каждый вопрос Вышинского заранее компрометирует ответ Ромма. Каждый ответ Ромма является уликой против Вышинского. Весь диалог в целом пятнает процесс. Серия этих процессов непоправимо порочит систему Сталина. А между тем мы не сказали еще самого главного. Что показания Ромма ложны, очевидно для каждого не слепого и не глухого человека из них самих. Но в нашем распоряжении имеются доказательства, пригодные да- же для слепых и глухих. Я не был в Буа де Булонь в конце июля 1933 г. Я не мог там быть. Я находился в это время за 500 километров от Парижа, на берегу Атлантического океана в качестве больного. Об этом я сообщал уже кратко через "Нью-Йорк Таймс" (17 февраля 1937 г.). Здесь я хочу изложить весь этот эпизод с большей подробностью: он этого заслуживает! 24 июля 1933 года итальянский пароход "Болгария", везший меня, мою жену и четырех сотрудников (два американца: Сара Вебер191 и Макс Шахтман, француз Ван Ейженорт, немецкий эмигрант Адольф192), должен был пристать к марсельской пристани. После более чем четырехлетнего проживания в Турции мы переселялись в Западную Европу. Нашему въезду во Францию предшествовали длительные хлопоты. Главное место в них занимала ссылка на мое здоровье. Давая разрешение на въезд, правительство Даладье проявляло, однако, осторожность: оно опасалось покушений, манифестаций и других инцидентов, особенно в столице. 29 июня 1933 года министр внутренних дел Шотан193 сообщил письменно депутату Анри Герню, что мне "по соображениям здоровья предоставлено право жить в одном из южных департаментов, а затем обосноваться на Корсике". (Корсику я сам условно назвал ранее в одном из моих писем). Таким образом, с самого начала речь шла не о столице, а об одном из отдаленных департаментов. У меня не могло быть ни малейшего побуждения нарушать это условие, так как сам я был достаточно заинтересован в "том, чтоб избегнуть во время моего пребывания во Франции каких бы то ни было осложнений. Самую мысль о том, что я сейчас же по вступлении на французскую почву мог в нарушение соглашения скрыться с глаз полиции и тайно направиться в Париж -- для ненужного свидания с Роммом! -- приходится поэтому заранее отвергнуть как фантастическую. Нет,. дело происходило совсем иначе... Ободренная победой Гитлера в Германии реакция во Франции поднимала голову. Против моего въезда в страну велась бешеная кампания такими газетами, как "Матен", "Журналь", "Либерте", "Эко де Пари" и пр. Наиболее пронзительно звучал в этом хоре голос "Юманите". Французские сталинцы еще не получили приказа признать социалистов и радикалов своими "братьями". О, нет! Даладье третировался тогда Коминтерном как радикал-фашист. Леон Блюм, оказавший Даладье поддержку, клеймился как социал-фашист. Что касается меня, то я, по назначению из Москвы, выполнял функции агента американского, британского и французского империализма. Как коротка человеческая память!.. Инкогнито, под которым мы заняли наши места на пароходе, оказалось, разумеется, в пути раскрыто. Можно было опасаться манифестаций на мар-сельской пристани со стороны фашистов и, еще скорее, со сто- роны сталинцев. У наших друзей во Франции были все основания заботиться о том, чтоб мой въезд не сопровождался никакими инцидентами, которые могли бы затруднить дальнейшее проживание в стране. Чтоб обмануть бдительность врагов, нашими друзьями, в том числе и сыном, успевшим перебраться из гитлеровской Германии в Париж, разработана была сложная стратагема, которая, как показывает последний московский процесс, блестяще удалась. Пароход "Болгария" был остановлен радиограммой из Франции за несколько километров от марсельской гавани при встрече с моторной лодкой, в которой находились мой сын, француз Раймонд Молинье194, комиссар "Сюрте женераль"195 и два лодочника. За остановку парохода на три минуты уплачена была, насколько помню, сумма в тысячу франков. В пароходном журнале этот эпизод, конечно, записан, кроме того, он был тогда же отмечен всей мировой прессой. Сын поднялся на борт и вручил одному из моих сотрудников, французу Ван Эйженорту готовую письменную инструкцию. В моторную лодку сошли только мы с женой. В то время как четыре наши спутника продолжали путь на Марсель со всем багажом, наша лодка пристала в укромном месте Кассис, где нас ждали два автомобиля и двое французских друзей: Лепренс и Ласте. Не задерживаясь ни на минуту, мы сразу же отправились из Марселя на запад с уклоном к северу, к устью Жиронды, в деревню Сент-Пале, под Руйаном, где для нас заранее была снята дача на имя Молинье. По дороге мы ночевали в отеле. Записи в отеле установлены и предъявлены мною Комиссии. Отмечу, что весь наш багаж сдан был в Турции ради соблюдения инкогнито на имя Макса Шахтмана. И сейчас еще на деревянных ящиках, в которых доставлены мои книги и бумаги в Мексику, сохранились инициалы М. Ш. Но ввиду раскрытия нашего инкогнито для агентов ГПУ в Марселе не могло уже быть тайной, что багаж принадлежит мне, и т. к. мои сотрудники вместе с багажом взяли направление на Париж, агенты ГПУ сделали вывод, что мы с женой в автомобиле или в аэроплане также направились в столицу Франции. Не надо забывать, что в тот период отношения между советским правительством и французским оставались еще крайне натянуты. Печать Коминтерна утверждала даже, будто я прибыл во Францию со специальной миссией: помогать тогдашнему премьеру Даладье, нынешнему военному министру, в подготовке... военного вторжения в СССР. Как коротка человеческая память!.. Между ГПУ и французской полицией не могло быть, следовательно, близких отношений. ГПУ знало обо мне только то, что печаталось в газетах. Ромм мог знать только то, что знало ГПУ. Между тем печать сейчас же после нашей высадки утратила наш след. На основании розысков в телеграммах собственных корреспондентов того периода редакция "Нью-Йорк таймс" писала 17 февраля текущего года: "Судно, которое доставило г. Троцкого из Турции в Марсель в 1933 году, причалило после того, как он секретно сошел на берег согласно телеграмме из Марселя в "Нью-Йорк таймс" от 25 июля 1933 года. Он перешел на моторную лодку в трех милях от пристани и высадился в Кассисе, где дожидался автомобиль... В то время получались противоречивые сообщения, что г. Троцкий отправился в Корсику, на целебные воды Руйана, в центре Франции, подле Виши, или, наконец, в это последнее место". Эта справка, делающая честь точности корреспондента газеты, полностью подтверждает предшествующее изложение. Уже 24 июля печать терялась в догадках насчет нашей дальнейшей судьбы. Положение ГПУ, приходится признать, было чрезвычайно затруднительно. Организаторы подлога рассуждали примерно так: Троцкий не мог не провести в Париже хоть несколько дней, чтоб урегулировать свое положение и найти для себя место жительства в провинции. ГПУ не знало, что все вопросы были урегулированы заранее и что дача для нас была снята еще до нашего приезда. С другой стороны, Сталин, Ежов, Вышинский боялись откладывать свидание с Роммом на август или на более поздний месяц: нужно было ковать железо, пока горячо. Таким путем эти осторожные и предусмотрительные люди выбрали для свидания конец июля, когда я, по всем их соображениям, не мог не быть в Париже. Но здесь-то они как раз и просчитались. В Париже мы не были. В сопровождении сына и трех французских друзей мы, как уже сказано, 25 июля прибыли в Сент-Пале подле Руйана. Как бы для того, чтоб еще более затруднить положение ГПУ, день нашего прибытия ознаменовался пожаром на нашей даче: сгорели беседка, часть деревянной изгороди, обгорела часть деревьев. Причина: искра из трубы паровоза. В местных газетах от 26 июля можно найти сообщение об этом инциденте. Племянница хозяина дачи прибыла через несколько часов, чтоб проверить последствия пожара. Показания обоих лиц, служивших нам в пути шоферами, Лепренса и Р. Молинье, как и показания сопровождавшего нас Ласте, описывают путешествие со всеми деталями. Свидетельство, выданное пожарной командой, удостоверяет дату пожара. Репортер Albert Bar don, давший в печать сообщение о пожаре, видел меня в автомобиле и дал об этом свидетельское показание. Показание дала также упомянутая выше племянница хозяина дома. На даче нас ждали Вера Ланис, взявшая на себя обязанности хозяйки, и Сегаль, помогавший нашему устройству. Все эти лица провели с нами последние дни июля и были свидетелями того, что, едва доехав до Сент- Паде с лумбаго и с повышенной температурой, я почти не вставал с постели. О нашем прибытии префект департамента Шарент Инфе-риер был немедленно извещен из Парижа секретной телеграммой. Мы жили под Руйаном, как и вообще во Франции, инкогнито. Наши бумаги свидетельствовались только старшими чиновниками "Сюрте женераль" в Париже. Там можно, несомненно, найти следы нашего маршрута. Я провел в Сент-Пале свыше двух месяцев на положении больного под наблюдением врача. В "Таймс" я писал, что меня посетили в Сент-Пале не менее 30 друзей. Дальнейшие розыски в памяти и в бумагах показывают, что у меня посетителей было около 50: свыше тридцати французов, главным образом парижан, семь голландцев, два бельгийца, два немца, два итальянца, три англичанина, один швейцарец и т. д. Среди посетителей были люди с именами, как французский писатель Андре Мальро196, писатель и переводчик моих книг Парижанин197, голландский депутат Снефлит198, голландские журналисты Шмидт199 и Декадт, бывший секретарь британской Независимой рабочей партии Пэтон200, немецкий эмигрант В., немецкий писатель Г., и пр. (я не называю эмигрантов по именам, чтоб не причинить им каких-либо затруднений, но все они, конечно, смогут дать свои показания перед Комиссией). Если б я провел в Париже конец июля, большинству из посетителей не было бы никакой нужды совершать путешествие в Руйан. Все они знали, что я в Париже не был и не мог быть... Из сопровождающих нас в пути четырех моих сотрудников трое прибыли из Парижа в Руйан. Только Макс Шахтман отправился через Гавр в Нью-Йорк, не успев со мной проститься. Я предъявил Комиссии его письмо от 8 августа 1933 года, где он выражает свое огорчение по поводу того, что оторвался от нас в пути и не успел даже проститься. Нет, в доказательствах недостатка нет... К началу октября мое физическое состояние улучшилось, и друзья перевезли меня в автомобиле в Баньер в Пиренеях, еще дальше от Парижа, где мы провели с женой октябрь. Только благодаря тому, что наше пребывание под Руйаном, как и в Пиренеях, протекло без всяких осложнений, правительство согласилось разрешить нам приблизиться к столице, но все же рекомендовало поселиться за пределами Сенского департамента. В начале ноября мы прибыли в Барбизон, где для нас снята была дача. Из Барбизона я действительно несколько раз наезжал в столицу, всегда в сопровождении двух-трех друзей, причем порядок моего дня строго определялся заранее, и те немногие квартиры, которые я посещал, могут быть с точностью установлены, как и список моих посетителей. Все это относится, однако, уже к зиме 1933 года. Между тем ГПУ устроило Ромму свидание со мною в июле 1933 г. Этого свидания не было. Его не могло быть. Если вообще •существует на свете понятие алиби, то в данном случае оно находит свое наиболее полное и законченное выражение. Несчастный Ромм солгал. ГПУ заставило его солгать. Вышинский покрыл его ложь. Именно для этой лжи Ромм был арестован и включен в число свидетелей. Показание Ромма не исключение. Все показания построены по тому же типу. Свидетели и подсудимые разыгрывают роли по тексту, который в основных чертах написан Сталиным, а в деталях разработан Ягодой, Ежовым, Вышинским и Аграновым201. Такова методология московских процессов. ПОЛЕТ ПЯТАКОВА В НОРВЕГИЮ Уже 24 января, на следующий день после открытия последнего процесса и первого показания Пятакова, когда приходилось опираться на краткие телеграммы агентств, я писал в коммюнике для мировой печати: "Если Пятаков приезжал (в Осло) под собственной фамилией, то об этом оповестила бы вся норвежская пресса. Следовательно, он приехал под чужим именем. Под каким? Все советские сановники за границей находятся в постоянной телеграфной и телефонной связи со своими посольствами, торгпредствами и ни на час не выходят из-под наблюдения ГПУ. Каким образом Пятаков мог совершить свою поездку неведомо для советских представительств в Германии и Норвегии? Пусть опишет внутреннюю обстановку моей квартиры. Видел ли он мою жену? Носил я бороду или нет? Как я был одет? Вход в мою рабочую комнату шел через квартиру Кнудсена, и все наши посетители, без исключения, знакомились с семьей наших хозяев. Видел ли их Пятаков? Видели ли они Пятакова? Вот часть тех точных вопросов, при помощи которых на сколько-нибудь честном суде было бы легко доказать, что Пятаков лишь повторяет вымысел ГПУ". 27 января 1937 г., накануне произнесения прокурором его обвинительной речи, я обратился через телеграфные агентства к московскому суду с 13 вопросами по поводу мнимого свидания Пятакова со мною в Норвегии. Значение этих вопросов я мотивировал следующими словами: "Дело идет о показаниях Пятакова. Он сообщил, будто посетил меня в Норвегии в декабре 1935 г. для конспиративных переговоров. Пятаков прилетел будто бы из Берлина в Осло на самолете. Огромное значение этого показания очевидно. Я не раз заявлял и заявляю снова, что Пятаков, как и Радек, были за последние 9 лет не моими друзьями, а моими злейшими и вероломными врагами и что о переговорах и свиданиях между нами не могло быть и речи. Если будет доказано, что Пятаков действительно посе- тил меня, моя позиция окажется безнадежно скомпрометированной. Наоборот, если я докажу, что рассказ о посещении ложен с начала и до конца, то скомпрометированною окажется система "добровольных признаний". Если даже допустить, что московский суд выше подозрений, то под подозрением остается подсудимый Пятаков. Его показания необходимо проверить. Это нетрудно. Немедленно, пока Пятаков не расстрелян, надо предъявить ему ряд следующих точных вопросов. Отмечу снова, что вопросы, предъявленные мною Комиссии, основаны на первых телеграфных сообщениях и потому в некоторых второстепенных деталях неточны. Но в основном они сохраняют всю свою силу и сейчас. Мои первые вопросы о Пятакове были в распоряжении суда уже 25 января. Не позже 28 января, т. е. того дня, когда прокурор произносил свою обвинительную речь, суд имел мои 13 вопросов. Не позже 26 января прокурор получил телеграфное сообщение о том, что норвежская пресса категорически отвергает показание о полете Пятакова. В речи прокурора есть косвенный намек на это опровержение. Однако ни один из формулированных мною тринадцати конкретных вопросов не был предъявлен подсудимому, для которого прокурор требовал расстрела. Прокурор не сделал обязательной для него попытки проверить главное показание главного обвиняемого и тем бесповоротно, на глазах всего мира, подкрепить обвинение против меня и всех других. Если б не было телеграмм из Осло и моих телеграфных вопросов, можно было бы еще говорить о невнимании, об упущении, об умственной неспособности прокурора и судей. При изложенных выше обстоятельствах о судебной ошибке не может быть и речи. Прокурор, как и председатель суда, сознательно уклонились от постановки вопросов, неотразимо вытекавших из самого существа показаний Пятакова. Они воспротивились проверке не потому, что она была невозможна, -- наоборот, она была крайне проста! -- а потому, что по всей своей роли они не могли допустить проверки. Они поспешили, наоборот, расстрелять Пятакова. Проверка была, однако, произведена помимо них. Она полностью и неопровержимо доказала ложность показания главного подсудимого по главному вопросу и тем нисповергла весь обвинительный акт. Сейчас в нашем распоряжении имеется так называемый "стенографический" отчет о суде над Пятаковым и другими. Внимательное изучение допроса Пятакова и свидетеля обвинения Бухарцева само по себе показывает, что задачей прокурора в этом насквозь условном, фальшивом и лживом судебном диалоге являлось помочь Пятакову изложить без слишком явных несообразностей ту фантастическую версию, которую навязало ему ГПУ. Мы проследуем поэтому в нашем анализе двояким путем: сперва покажем на основании самого официального отчета внутреннюю фальшь допроса Пятакова Вышинским; затем приведем объективные доказательства материальной невозможности полета Пятакова и его свиданья со мною. Таким образом мы обнаружим не только ложность главного свидетельства главного подсудимого, но и соучастие в подлоге прокурора Вышинского и судей. * * * "В первой половине декабря" 1935 года Пятаков совершил свою мифическую поездку в Осло через Берлин. Чем-то вроде посредника при организации поездки явился Бухарцев, корреспондент "Известий" в Берлине, подобно тому, как В. Ромм, корреспондент "Известий" в Вашингтоне, служил посредником между мной и Радеком. Правительственная газета странным образом назначала своими корреспондентами в наиболее важные пункты "троцкистских" агентов связи. Не вернее ли предположить: агентов ГПУ? Заявление Пятакова, будто "Бухарцев находился в связи с Троцким", представляет чистейший вымысел. О Бухарцеве, как и о Ромме, я не имею ни малейшего представления, не только личного, но даже литературного. "Известий" я почти никогда не вижу, а иностранных корреспонденции я не читаю в советской печати вообще. Нет оснований сомневаться, что Пятаков действительно прибыл 10 декабря 1935 г. в Берлин по делам своего ведомства. Факт этот легко проверить по немецкой и советской печати, которая не могла не отметить как день приезда Пятакова в германскую столицу, так и день его возвращения в Москву*. Мнимую поездку Пятакова в Осло ГПУ вынуждено было задним числом приурочить к его действительной поездке в Берлин: отсюда выбор такого злосчастного месяца, как декабрь. В Берлине Пятаков немедленно ("в тот же день или на другой", т. е. 11-го или 12-го) встретился, по его словам, с Бу-харцевым. Тот уже заранее предупредил меня будто бы о предстоящем прибытии Пятакова. Письмом? Условной телеграммой? Какого текста? На какой адрес? Никто не смущает Бухарце-ва этими вопросами. Адресов и дат в этом судебном" зале вообще избегают как заразы. Получив извещение от Бухарцева, я, со своей стороны, якобы немедленно направил в Берлин доверенное лицо с запиской: "Ю. Л. [Пятаков], подателю этой записки можно вполне доверять". Слово "вполне" было подчеркнуто... Эта не очень оригинальная подробность должна, 0x08 graphic - "Берлииер Тагеблат" от 21 декабря 1935 г. сообщает: "В настоящее время в Берлине находится первый заместитель народного комиссара тяжелой промышленности СССР г. Пятаков, а также руководитель Импортного управления комиссариата внешней торговли СССР г. Смоленский, который ведет переговоры о заказах с рядом немецких фирм". как увидим, вознаградить нас за отсутствие других, более существенных сведений. Посланное мною лицо, по имени "не то Генрих, не то Густав" (показание Пятакова) взяло на себя организовать поездку в Осло. Встреча Генриха-Густава с Пятаковым произошла в Тиргартене (11-го или 12-го) и длилась всего "полторы -- две минуты". Вторая драгоценная подробность!.. Пятаков согласился отправиться в Осло, хотя, как он повторяет дважды, "это могло повлечь для меня величайший риск -- быть обнаруженным и разоблаченным". В русском отчете эти слова выпущены, и не случайно. Надзор за советскими сановниками за границей чрезвычайно строг. Пятаков не имел никакой возможности скрыться на двое суток из Берлина, не указав советским органам, куда он уезжает и по какому адресу с ним сноситься: как член ЦК и правительства, Пятаков в любую минуту мог получить запрос или поручение из Москвы. Существующие на этот счет порядки прекрасно известны прокурору и судьям. К тому же уже 24 января я спрашивал по телеграфу: "Каким образом Пятаков мог совершить свою поездку неведомо для советских представительств в Германии и Норвегии?" 27 января я повторил снова: "Как удалось Пятакову скрыться от советских учреждений в Берлине и Осло? Как он объяснил свое исчезновение после возвращения?" Никто, конечно, не потревожил подсудимого такими вопросами. Пятаков условился с Генрихом-Густавом встретиться "на следующий день" (12-го или 13-го) утром на аэродроме Тем-пельгоф. Прокурор, который в вопросах, не имеющих значения и не поддающихся проверке, требует иногда показной точности, совершенно не интересуется уточнением даты исключительной важности. Между тем по дневнику торгпредства в Берлине можно было бы без труда установить деловой календарь Пятакова. Но этого-то как раз и нужно избежать... "На следующий день, рано утром, я явился прямо к входу на аэродром". Рано утром? Мы хотели бы знать час. В такого рода случаях час фиксируется заранее. Но вдохновители Пятакова боятся, очевидно, сделать ошибку против метеорологического календаря. На аэродроме Пятаков встретил Генриха-Густава: "Он стоял перед входом и повел меня. Предварительно он показал паспорт, который был для меня приготовлен. Паспорт был немецкий. Все таможенные формальности он сам выполнял, так что мне приходилось только расписываться. Сели в самолет и полетели..." Никто даже и здесь не прерывает подсудимого. Прокурор, как это ни невероятно, совершенно не интересуется вопросом о паспорте. С него достаточно того, что паспорт был "немецкий". Однако немецкие паспорта, как и все другие, выписываются на определенное имя. На какое именно? Nomina sunt odiosa202. Прокурор озабочен тем, чтоб дать возможность Пя- такову как можно скорее проскользнуть мимо этого щекотливого пункта. "Таможенные формальности?" Их уладил Генрих-Густав. Пятакову "приходилось только расписываться". Казалось бы, здесь прокурор никак уж не мог не спросить, каким же именем расписывался Пятаков? Очевидно, тем самым, которое значилось в немецком паспорте. Но прокурору до этого дела нет. Молчит также и председатель суда. Молчат судьи. Коллективная забывчивость в результате переутомления? Но я своевременно принял меры к тому, чтоб освежить память этих господ. Уже 24 января я спрашивал суд, под каким именем прибыл Пятаков в Осло. Через три дня я снова вернулся к этому пункту. Четвертый из поставленных мною тринадцати вопросов гласил: "По какому паспорту вылетел Пятаков из Берлина? Получил ли он норвежскую визу?" Мои вопросы были перепечатаны газетами всего мира. Если, несмотря на это, Вышинский не задал Пятакову вопросов о паспорте и визе, значит он знал, что об этом нужно молчать. Одного этого молчания вполне достаточно, чтобы сказать: перед нами подлог! Последуем, однако, дальше за Пятаковым: "Сели в самолет и полетели, нигде не садились и в 3 часа дня примерно спустились на аэродром в Осло. Там был автомобиль. Сели мы в этот автомобиль и поехали. Ехали мы, вероятно, минут 30 и приехали в дачную местность. Вышли, зашли в домик, неплохо обставленный, и там я увидел Троцкого, которого не видел с 1928 г.". Разве этот рассказ не выдает полностью человека, которому, нечего рассказывать? Ни одного живого штриха! "Сели в самолет и полетели"... "Сели в автомобиль и поехали"... Пятаков ничего не видел, ни с кем не говорил. Он не способен хоть что-нибудь сообщить о "Генрихе-Густаве", который сопровождал его из Берлина до моих дверей. Как произошел спуск на аэродроме? Иностранным самолетом не могли не заинтересоваться норвежские власти. Они не могли не проверить паспорт Пятакова и его спутников. Однако и об этом мы не слышим ни слова. Путешествие как бы происходит в царстве снов, где люди бесшумно скользят, не тревожимые полицейскими и таможенными чинами. В "неплохо обставленном" домике Пятаков увидел Троцкого, "которого не видел с 1928 г." (на самом деле с конца 1927 г.). Непосредственно после этих штампованных общих мест следует столь же штампованное изложение беседы, как бы специально предназначенной для полицейского протокола. Разве это похоже на жизнь и живых людей? Ведь по смыслу амальгамы Пятаков явился ко мне как единомышленник, как друг, после долгой разлуки. В течение нескольких лет, примерно с 1923 до 1928 года, он действительно стоял довольно близко ко мне, знал мою семью, встречал со стороны моей жены всегда теплый прием. Он дол- жен был, очевидно, сохранить совершенно исключительное доверие ко мне, если по одному моему письму превратился в террориста, саботажника и пораженца и по первому сигналу, рискуя головой, прилетел ко мне на свидание. Казалось бы, при таких условиях Пятаков не мог после восьмилетней разлуки проявить элементарного интереса к условиям моего существования. Но на это нет и намека. Где произошла встреча: на моей квартире или в чужом доме? Неизвестно. Где была моя жена? Неизвестно. На вопрос прокурора Пятаков отвечает, что при свидании никто не присутствовал: даже Генрих-Густав остался за дверью. И это все! Между тем уже во внешней обстановке по наличию или отсутствию русских книг и газет, по виду письменного стола Пятаков не мог не определить сразу, находится ли он в моей рабочей комнате или в чужом помещении. У меня не могло быть, с другой стороны, ни малейшего основания скрывать такие невинные сведения от гостя, которому я доверил самые свои сокровенные замыслы и планы. Пятаков не мог не спросить меня о моей жене. 24 января я спрашивал: "Видел ли он мою жену?" 27 января я повторил свой вопрос снова: "Виделся ли Пятаков с моей женой? Была ли она в тот день дома? (Поездки жены в Осло к врачам легко проверить)". Но именно для того, чтоб не допустить проверки, руководители Пятакова научили его эластичным формулам и ничего не говорящим оборотам речи: так осторожнее. Однако этот избыток осторожности выдает подлог с другого конца. Аэроплан спустился в три часа дня, 12 или 13 декабря. Пятаков прибыл ко мне приблизительно в половине четвертого. Разговор длился около двух часов. Мой гость не мог не проголодаться. Накормил ли я его? Казалось, этого требовал элементарный долг гостеприимства. Но я не мог этого сделать без помощи жены или хозяйки "неплохо обставленного" домика. Об этом на суде ни слова. Пятаков покинул меня в половине шестого вечера. Куда он направился из дачной местности с немецким паспортом в кармане? Прокурор не спрашивает его об этом. Где он провел декабрьскую ночь? Вряд ли под открытым небом. Еще меньше можно допустить, что он переночевал в советском посольстве. Вряд ли и в немецком. Значит, в отеле? В каком именно? В числе тринадцати вопросов, заданных мною суду, есть и такой: "Пятаков неминуемо должен был переночевать в Норвегии. Где? В каком отеле?" Прокурор не спросил об этом подсудимого. Председатель промолчал. Если б ко мне приехал старый друг, к тому же соучастник по заговору, я, как и всякий на моем месте, должен был бы сделать все, чтоб оградить гостя от неприятных неожиданностей и излишнего риска. После двухчасовой беседы я должен был бы накормить его и устроить на ночлег. Такие мелкие заботы не могли, очевидно, представить для меня ни малейшего затруднения, раз я имел возможность направить "доверенное лицо" в Берлин и выслать на аэродром специальный автомобиль к моменту спуска специального аэроплана. Чтоб не показываться в отеле или на улицах Осло, Пятаков, естественно, был заинтересован в том, чтобы переночевать у меня. К тому же после долгой разлуки у нас было о чем переговорить! Но ГПУ боялось этого варианта, ибо Пятакову пришлось бы пуститься в подробности относительно условий моего существования. Лучше проскользнуть мимо житейской прозы... На самом деле я жил, как известно, не в дачной местности под Осло, а в глухой деревне; не в тридцати минутах езды от аэродрома, а по меньшей мере в двух часах, особенно зимою, когда на колеса приходится надевать цепи. Нет, лучше забыть о пище, о декабрьской ночи, об опасности встречи е людьми из советского посольства. Лучше помолчать. Как раньше в пути, так теперь в Норвегии, Пятаков похож на бесплотную тень из сновидения. Пусть глупцы принимают эту тень за реальность! Из допроса свидетеля Бухарцева, корреспондента "Известий", мы узнаем о поездке Пятакова немаловажные дополнительные подробности. "Генриха-Густава" звали, оказывается, Густав Штирнер. Это имя решительно ничего не говорит мне, хотя, по словам Бухарцева, Штирнер был моим доверенным лицом. Во всяком случае, мой таинственный посланец счел нужным точно отрекомендоваться свидетелю прокурора. Встретим ли мы Штирнера во плоти и крови в одном из будущих процессов? Или он есть чистый продукт воображения? Не знаю. Немецкое имя наводит, во всяком случае, на размышления. Пятаков пытался моментами изобразить свидание со мной почти как печальную необходимость: инстинкт самосохранения робко пробивается все же через признания подсудимых. По словам Бухарцева, наоборот, узнав о моем приглашении, "Пятаков сказал, что он очень рад этому, что это вполне соответствует его намерениям и что он охотно пойдет на это свидание". Какая немотивированная экспансивность со стороны конспиратора! Но она нужна обвинителю. Задача свидетеля состоит в том, чтоб отягчать вину подсудимого, тогда как задача подсудимого состоит в том, чтоб переносить главную тяжесть вины на меня. Наконец, задача прокурора состоит в том, чтоб эксплуатировать ложь обоих. С точки зрения заговора и даже одного только воздушного путешествия в Осло Бухарцев является совершенно лишним лицом: даже Вышинский, как увидим, вынужден это признать. Но Густав Штирнер, если он существует в природе, по-видимому, недостижим для прокурора. А если нет Штирнера, то нет и свидетеля. Рассказ о том, как Пятаков входил и выходил из аэроплана, должен был бы опираться в таком случае на одного Пятакова. Этого мало. Если вызванный прокурором Бухарцев не участвует в ходе действия, то он выполняет зато функции "вестника" в классической трагедии: он возвещает о совершающихся за сценой событиях. Так, накануне своего возвращения из Берлина в Москву (какого числа?) Пятаков не преминул сообщить вестнику, что "он там был и что он его видел". Бухарцеву до всего этого не было, в сущности, никакого дела. Сообщая без нужды такие сведения постороннему лицу, Пятаков совершал акт преступного легкомыслия. Но он не мог действовать иначе, не лишая Бухарцева возможности быть полезным свидетелем обвинения. В этом месте прокурор вдруг вспоминает о некотором своем упущении. "Давали ли вы свою фотографию?" -- спрашивает он неожиданно Пятакова, прерывая допрос Бухарцева. Вышинский похож на ученика, пропустившего одну строчку в стихотворении. Пятаков отвечает лаконически: "Да". Речь идет, очевидно, о фотографии для паспорта. Фотография полагается на каждом паспорте, в том числе и немецком. Обнаруживая, таким путем, свою бдительность, прокурор ничем не рискует. Об имени и визе он молчит, конечно, и на этот раз. После этого страж закона снова принимается за Бухарцева. "Вам известно, откуда Штирнер достал паспорт? Откуда он . достал самолет? Как это так легко сделать в Германии?" Бухарцев отвечает в том смысле, что Штирнер не вдавался в подробности и просил его, Бухарцева, ни о чем не беспокоиться, -- один из немногих ответов, который звучит естественно и разумно. Однако прокурор не унимается. Вышинский: А вы не интересовались этим? Бухарцев: Он мне ничего не сказал; он не хотел входить в детали. Вышинский: И все-таки, это вас не интересовало? Бухарцев: Но ведь он мне не отвечал. Вышинский: Но вы пытались его спрашивать? Бухарцев: Я пытался, но он не отвечал. И так далее, в том же роде. Но мы прерываем здесь этот поучительный диалог, чтоб подвергнуть допросу самого прокурора. "Вы спрашивали только что, г. обвинитель, насчет карточки для паспорта? Но самый паспорт вас не интересовал? Следователь об этом не допрашивал Пятакова? Вы также забыли выполнить ваш долг. Дважды: 24 и 27 января я напомнил вам о нем по телеграфу. Вы не обратили внимания на мой вопрос? Вы не поинтересовались также моим адресом, моей квартирой, условиями моей жизни? Вы не спрашивали, где Пятаков провел ночь? Кто рекомендовал ему отель? Как он там прописался? Неужели все эти обстоятельства не заслу- живают вашего внимания? Бухарцев мог, по крайней мере, оправдаться тем, что Густав Штирнер отказывался посвящать его в свои секреты. Вы, г. представитель правосудия, лишены такого оправдания, ибо у Пятакова нет тайн от прокурора. Пятаков молчит только о том, о чем ему приказано молчать. Но и вы, г. прокурор, не случайно уклонились от вашей прямой обязанности: спустить Пятакова из сферы четвертого измерения на грешную землю, с ее таможенными чиновниками, ресторанами, отелями и прочими обременительными подробностями. Вы молчали обо всем этом, потому что вы -- один из главных организаторов подлога!" Вышинский не унимается: А аэроплан? Бухарцев: Я спрашивал его (Штирнера), каким образом Пятаков сможет выехать; он мне сказал, что специальный аэроплан отвезет Пятакова в Осло и привезет его оттуда. Штирнер, как оказывается, вовсе не так уж неразговорчив. Ведь он мог бы просто ответить назойливому Бухарцеву: "Это не ваше дело, Пятаков сам знает, что ему делать". Но Штнр-нер помнил, очевидно, что перед ним -- вестник трагедии, поэтому он сообщил ему, что Пятаков будет отправлен в "специальном" аэроплане, другими словами, дал понять, что аэроплан будет предоставлен немецким правительством. Вышинский сейчас же пользуется этой заранее подготовленной нескромностью Штирнера-Бухарцева: -- Однако ведь не Троцкий организовал путешествие на аэроплане через границу? Бухарцев отвечает с многозначительной скромностью -- Этого я не знаю. Вышинский: А самолет? Вы -- опытный журналист, вы знаете, что летать через границу из одного государства в другое -- дело не простое. (Увы, увы! Сам прокурор об этом совершенно забывает, когда дело идет о спуске на аэродроме, о паспорте, о визе, о ночлеге в отеле и пр.). Бухарцев делает новый шаг навстречу прокурору: -- Я понял это так, что он -- Штирнер -- может сделать это через германских официальных лиц. Что и требовалось доказать! Но тут Вышинский как бы неожиданно спохватывается -- А без вас нельзя было обойтись в этом деле? Ради чего вы участвовали в этой операции? Рискованный вопрос задан для того, чтобы дать возможность Бухарцеву рассказать суду, как Радек "в свое время" (когда именно?) предупредил его, "троцкиста", что ему придется выполнять различные поручения, и заодно уж сообщил ему, "что Пятаков является членом центра". Как видим, Ра- дек все предусмотрел и во всяком случае вооружил будущего свидетеля самыми необходимыми сведениями. Так или иначе, но благодаря Бухарцеву мы узнаем, наконец, что Пятаков не только прилетел в Осло на "специальном аэроплане", но и вернулся тем же путем в Берлин. Это исключительно важное сообщение означает, что аэроплан не просто спустился на несколько минут, но провел остаток дня и всю ночь, т. е. не менее 15 часов, на аэродроме в Осло. Очевидно, здесь он возобновил и свой запас бензина. Как сейчас видно будет, сообщение Бухарцева окажет нам гораздо большую услугу, чем господину прокурору. Мы вплотную подходим к узловому пункту в показаниях Пятакова и во всем процессе. Консервативная норвежская газета "Афтенпостен" немедленно после первого показания Пятакова произвела анкету на аэродроме и уже в вечернем издании 25 января опубликовала, что в декабре 1935 г. в Осло не прилетало ни одного иностранного самолета. Это сообщение сейчас же обошло, разумеется, весь мир. Вышинский оказался вынужден реагировать на неприятную весть из Осло. Он это сделал на свой манер. В заседании 27 января прокурор спрашивает Пятакова, действительно ли тот спустился на норвежском аэродроме и на каком именно? Пятаков отвечает: "Возле Осло". Имени он не знает. Не было ли затруднений при спуске? Пятаков, оказывается, был слишком взволнован и ничего особенного не заметил. Вышинский: Вы подтверждаете, что спустились на аэродроме подле Осло? Пятаков: Подле Осло. Я хорошо помню. Еще бы не помнить такой вещи! После этого прокурор оглашает документ, который многие газеты мягко назвали "неожиданным", именно сообщение советского полпредства в Норвегии о том, "что... аэродром Hel-lere Kjeller (Кьеллер), подле Осло, принимает весь год, в соответствии с интернациональными правилами, самолеты других стран и что прибытие и отбытие самолетов возможны также и в зимние месяцы". Только и всего! Прокурор просит приобщить свой драгоценный документ к судебным материалам. Вопрос исчерпан! Нет, вопрос только открывается. Норвежские источники вовсе не утверждали, что аэроплановое движение в Норвегии невозможно в зимние месяцы. Но разве в задачи московского суда входит составление метеорологического справочника для летчиков? Вопрос стоит гораздо конкретнее: прилетал или не прилетал в Осло в течение декабря 1935 г. иностранный аэроплан? Конрад Кнудсен, член стортинга, послал в Москву 29 января 1937 г. следующую телеграмму: "Прокурору Вышинскому. Высшая Военная Коллегия. Москва. Сообщаю вам, что сегодня официально подтверждается, что в декабре 1935 года никакой иностранный или частный самолет не спускался на аэродроме в Осло. Как домохозяин Льва Троцкого, я подтверждаю также и то, что в декабре 1935 года в Норвегии не могло быть никакой беседы между Троцким и Пятаковым. Конрад Кнудсен, член парламента". В тот же день, 29 января, "Арбайтербладет" -- газета правительственной партии -- произвела новое расследование о "специальном аэроплане". Будет, может быть, не лишним сказать, что эта газета не только одобряла интернирование меня норвежским правительством, но и печатала обо мне во время моего заключения чрезвычайно враждебные статьи. Привожу сообщение "Арбайтербладет" дословно. Чудодейственная поездка Пятакова в Кьеллер Пятаков поддерживает свое признание в том, что он в декабре 1935 года прибыл на самолете в Норвегию и спустился на аэродроме Кьеллер. Русским комиссариатом иностранных дел предпринято расследование, которое должно послужить тому, чтоб подтвердить это показание. Аэродром Кьеллер уже ранее категорически опроверг сообщение, будто в декабре 1935 года там спустился иностранный самолет, а член парламента Конрад Кнудсен, квартирохозяин Троцкого, сообщил, со своей стороны, что Троцкий в этот период вообще не имел посещений. "Арбайтербладет" все же сегодня снова обратилась на аэродром Кьеллер, и директор Гулликсен, с которым мы беседовали, подтвердил, что в декабре 1935 года ни один иностранный самолет не спустился на Кьеллер. В этом месяце приземлился только один самолет на аэродроме, именно норвежский самолет, прибывший из Линчепинга. Но на этом самолете не было пассажиров. Директор Гулликсен обследовал ежедневно ведущуюся книгу таможенных протоколов, прежде чем он сделал нам это сообщение, и в ответ на соответственный вопрос с нашей стороны он прибавил, что совершенно исключено, чтобы какой-нибудь самолет мог спуститься, не будучи обнаруженным. Там в течение всей ночи имеются военные патрули. Когда приземлился перед декабрем 1935 года в послед ний раз иностранный самолет на Кьеллере? -- спрашивает наш сотрудник директора Гулликсена. 19 сентября. Это был английский самолет, прибывший из Копенгагена. Его пилотировал английский летчик г. Роберт- сон, которого я очень хорошо знаю. А после декабря 1935 года, когда снова прибыл в пер вый раз иностранный самолет в Кьеллер? 1 мая 1936 года. -- Другими словами, из книг аэродрома вытекает, что меж ду 19 сентября 1935 года и 1 мая 1936 года ни один иностран ный самолет не снизился в Кьеллер? - Да. Чтоб не оставлять места никаким сомнениям, приведем официальное подтверждение газетного интервью. В ответ на запрос моего норвежского адвоката тот же директор единственного аэродрома в Осло г. Гулликсен, ответил 12 февраля: Кьеллер 14 февраля 1937. Аэродром Кьеллер. Дирекция. Господину присяжному поверенному Андреасу Стейлену. Е. Слотгате 8. Осло. В ответ на Ваше письмо от 10 текущего месяца я сообщаю Вам, что мое заявление передано в "Арбайтербладет" правильно... С преданностью Гулликсен. Другими словами: если мы откроем ГПУ кредит для полета Пятакова не на 31 день (декабрь), а на 224 дня (19 сентября -- 1 мая), и тогда Сталину не спасти положения. Вопрос о полете Пятакова в Осло можно считать после этого, надеемся, исчерпанным на веки веков. 29 января приговор еще не был вынесен. Сообщения Кнуд-сена и "Арбайтербладет" являлись обстоятельством столь исключительной важности, что требовали дополнительного расследования. Но московская Фемида не такова, чтоб позволить фактам приостановить свое движение. Весьма возможно -- почти наверное -- что в предварительных переговорах Пятакову, как и Радеку, было обещано сохранение жизни. Выполнение этого обещания в отношении Пятакова, мнимого "организатора" мнимого "саботажа", было вообще нелегко. Но если у Сталина оставались еще какие-либо колебания на этот счет, то сообщения из Осло должны были положить им конец. 29 января я заявил в печати в своем очередном сообщении: "Первые шаги расследования в Норвегии позволили депутату К. Кнудсену установить, что в декабре в Осло вообще не прилетало ни одного иностранного самолета... Чрезвычайно опасаюсь, что ГПУ торопится расстрелять Пятакова, чтоб предупредить дальнейшие неудобные вопросы и лишить возможности будущую международную следственную комиссию потребовать от Пятакова точных объяснений". На другой день, 30 января, Пятаков был приговорен к смертной казни, а 1 февраля -- расстрелян. * * * Через посредство желтой норвежской газеты "Тиденс-Тайн", родственной американским изданиям Херста203, друзья ГПУ сделали попытку найти новую версию для полета Пятакова. Может быть, немецкий аэроплан спустился не на аэродроме, а на замерзшем фиорде? Может быть, Пятаков посетил Троцкого не в дачной местности под Осло, а в лесу? Не в "недурно обставленном домике", а в лесной хижине? Не в тридцати минутах, а в трех часах езды от Осло? Может быть, Пятаков приехал не в автомобиле, а в санях или пришел на лыжах? Может быть, свидание произошло не 12--13-го, а 21--22 декабря? Это творчество не выше и не ниже попыток выдать копенгагенскую кондитерскую за отель "Бристоль". Гипотезы "Тиденс-Тайн" имеют тот недочет, что не оставляют решительно ничего от показаний Пятакова и в то же время разбиваются о факты. Опровержение этих фантазий уже дано норвежской печатью, в частности либеральной газетой "Дагблат", на основании проверки основных данных, т. е. условий места и времени. Депутат Конрад Кнудсен подверг запоздалые вымыслы не менее уничтожающей критике на столбцах самой желтой газеты, успевшей тем временем стать оракулом Коминтерна. Если бы Комиссия сочла, со своей стороны, нужным подвергнуть рассмотрению не только данные официального отчета, но и беллетристические версии, выдвинутые друзьями ГПУ после расстрела Пятакова, я предоставил бы в ее распоряжение весь необходимый материал. Прибавлю здесь же, что в начале марта приезжал в Осло для специального доклада датский писатель Андерсен Нек-се204, который, по счастливой случайности (как Притт, как Дуранти, как некоторые другие!) оказался в Москве во время процесса и "собственными ушами" слышал признания Пятакова. Знает ли Нексе по-русски или нет, не имеет значения, достаточно того, что скандинавский рыцарь истины "не сомневается" в правдивости показаний Пятакова. Если Ромен Рол-лан205 берет на себя унизительные миссии, свидетельствующие о полной утрате морального и психологического чутья, то почему не делать этого господину Нексе? Разврат, который ГПУ вносит в среду известной части радикальных писателей и политиков всего мира, принял поистине угрожающие размеры. Какие приемы применяет ГПУ в каждом индивидуальном случае, я здесь рассматривать не стану. Достаточно хорошо известно, что эти приемы не всегда имеют "идеологический" характер (об этом давно уже рассказал со свойственным ему цинизмом, ирландский писатель О'Флайерти). Одной из причин моего разрыва со Сталиным и его соратниками явилось, кстати сказать, применение ими, начиная с 1924 г., подкупа по отношению к деятелям европейского рабочего движения. Косвенным, но крайне важным результатом работы Комиссии явится, как я надеюсь, очищение радикальных рядов от "левых" сикофантов, от политических паразитов, от "революционных" царедворцев, от тех господ, которые остаются друзьями СССР, поскольку являются друзьями Госиздата или просто пенсионерами ГПУ. ЧТО ОПРОВЕРГНУТО В ПОСЛЕДНЕМ ПРОЦЕССЕ? Агенты Москвы прибегли в самое последнее время к такому доводу: "За время своего пребывания в Мексике Троцкий. никаких доказательств не представил. Нет основания думать, что он предоставит их в будущем. Тем самым Комиссия заранее осуждается на бесплодие". Как можно, спрошу я, без расследования фактов и документов ниспровергнуть подлог, который подготовлялся и строился в течение ряда лет? "Добровольных признаний" Сталина, Ягоды, Ежова и Вышинского у меня действительно нет, в этом я признаюсь заранее. Но если я не представил до сих пор магической формулы, исчерпывающей все доказательства, то неправда, будто я не представил никаких доказательств. Во время последнего процесса я делал ежедневные заявления в печати с точными опровержениями. Я предъявляю Комиссии точный текст всех моих заявлений. Одновременно я подготовляю книгу, которая должна дать ключ к важнейшим политическим и психологическим "загадкам" московских процессов. Стенографический отчет" второго процесса получен мною всего две недели тому назад. О законченном опровержении при этих обстоятельствах говорить, конечно, не приходится. Однако, несмотря на отсутствие в моем распоряжении ежедневной или хотя бы еженедельной газеты, где я мог бы высказываться с полной свободой, я полностью опроверг те данные последнего процесса, которые направлены против меня лично, и тем самым подорвал всю судебную амальгаму в целом. Защищаясь в своем последнем слове от ругательств прокурора, который характеризовал обвиняемых исключительно как мошенников и бандитов (прокурор Вышинский -- циничный карьерист из бывших правых меньшевиков, -- какое воплощение режима!), Радек явно перешел условленные заранее пределы защиты и сказал больше, чем нужно было и чем хотел он сам. Такова вообще отличительная черта Радека! На этот раз он сказал, однако, вещи исключительной ценности. Я прошу каждого члена Комиссии особенно внимательно прочесть последнее слово этого обвиняемого. Террористическая деятель- ность и связь "троцкистов" с контрреволюционными и вредительскими организациями доказаны, по словам Радека, вполне. "...Но, -- продолжает он, -- процесс -- двуцентрический, он имеет другое громадное значение. Он показал кузницу войны, и он показал, что "троцкистская" организация стала агентурой тех сил, которые подготовляют мировую войну. Для этого факта какие есть доказательства? Для этого факта есть показания двух людей -- мои показания, который получал директивы и письма от Троцкого (которые, к сожалению, сжег), и показания Пятакова, который говорил с Троцким. Все прочие показания других обвиняемых--они покоятся на наших показаниях. Если вы имеете дело с чистыми уголовниками, шпиками, то на чем можете вы базировать вашу уверенность, что то, что мы сказали, есть правда, незыблемая правда?" Не веришь своим глазам, читая эти цинично