стно с нами основные стратегические проблемы нашей эпохи и определить, в частности, свое отношение к нашим программным документам. Но вожди НРП сочли ниже своего достоинства заниматься этим делом. К тому же они боялись скомпрометировать себя общением с организацией, которая является предметом особенно бешеной и подлой травли со стороны московской бюрократии: не забудем, что вожди НРП все время ждали "приглашения" от Коминтерна. Ждали и не дождались... Неужели же вожди НРП отважатся и после Седьмого конгресса представить дело так, будто британские сталинцы только по недоразумению, только на миг оказались оруженосцами малопочтенного лорда Ситрина? Такие увертки были бы недостойны революционной партии. Мы хотели бы надеяться, что вожди НРП поймут, наконец, закономерность полного и безвозвратного крушения Коминтерна как революционной организации и сделают из этого факта все необходимые выводы. Они очень просты: Выработать марксистскую программу. Повернуться спиной к вождям компартии, лицом - к массовым организациям. Стать под знамя Четвертого Интернационала. На этих путях мы пошли бы с НРП рука об руку. Л.Троцкий 18 сентября 1935 г. Предисловие к норвежскому изданию76 Эти строки пишутся в Норвегии, или, чтобы быть более точным, - в муниципальной больнице Осло77. Неожиданная глава! Можно предвидеть иногда большие исторические события, но трудно предсказать этапы собственной судьбы. Помню, когда французское правительство выслало меня во время войны из Франции в Испанию за недостаточно горячий патриотизм по отношению к царю и к Антанте, а правительство Альфонса XIII арестовало меня без объяснения причин, я со смехом спрашивал себя, лежа на койке "образцовой" мадридской тюрьмы: как и почему я попал сюда? Неожиданная глава! Но более серьезный ответ гласил: как ни причудлива орбита моей личной жизни, но она складывается в последнем счете под действием таких тяжеловесных исторических факторов, как войны, революции и контрреволюции. Надо уметь брать свою судьбу такой, какою ее выковывает молот событий... И не будет преувеличением, если я скажу, что в мадридской тюрьме за книгой я чувствовал себя, право же, не хуже, чем через год-два в Смольном или в Кремле. С тех пор прошло почти двадцать лет: немаленький срок в жизни отдельного человека, тем более, что в жизни всего человечества эти два десятилетия были туго набиты грандиозными событиями. Но через все превратности и потрясения я пронес, к счастью, склонность и готовность спокойно посмеяться над злоключениями своей личной жизни. И тот факт, что приближающаяся 18-ая годовщина Октябрьской революции застигает меня на больничной койке в норвежской столице, меньше всего способен побудить меня "обижаться" на исторический процесс или жаловаться на собственную участь. Правда, переход от нынешнего, вконец исчерпавшего себя общественного строя к новому, более гармоническому, совершается несравненно медленнее, чем ожидалось и чем хотелось бы; консерватизм и легковерие масс, тупость и измены вождей отбрасывают человечество назад, причиняя ему неисчислимые дополнительные жертвы, - но победа нового строя и новой культуры обеспечена, а это главное. Fais ce que tu dois, advienne que pourra...78 * Моя первая эмиграция была настолько краткой (октябрь 1903 г. - февраль 1905 г.), что не может быть, в сущности, названа эмиграцией: просто молодой русский революционер между двумя периодами подпольной работы, между двумя тюрьмами и двумя ссылками в царской России провел полтора года в Зап[адной] Европе, где в кругу старших эмигрантов двух поколений (Плеханов и Аксельрод, Ленин и Мартов...) учился марксизму и революционной политике. Моя вторая эмиграция длилась десять лет. Она совпала с черным реакционным провалом между двумя русскими революциями (1905 г. и 1917 г.). В последней своей части эта вторая эмиграция пришлась на годы войны, разъединившей, отравившей шовинизмом и отбросившей далеко назад мировой рабочий класс. Третья эмиграция, после года ссылки в Центральной Азии, началась в январе 1929 г. и длится уже почти семь лет. Эти годы характеризуются страшным обострением капиталистических противоречий во всем мире, ростом и наступлением фашизма, величайшими поражениями европейского пролетариата (Германия, Австрия, Испания...). В этом параллелизме периодов личной жизни и периодов исторического развития нет ничего случайного. Судьба многих революционных поколений, не только в России, но во всех странах, знавших глубокие социальные потрясения, по этой кривой: от тюрьмы и изгнания до власти и от власти до тюрьмы и изгнания. Одно возражение напрашивается тут, однако, само собою: ведь в Советском Союзе контрреволюция не победила; там общественное развитие идет и сегодня на основах, заложенных Октябрьской революцией; между тем, в третью свою эмиграцию автор этой книги вынужден был отправиться именно из Советского Союза, в создании которого он сам принимал участие. Как объяснить это противоречие? В нем нет ничего загадочного. Капиталистическая контрреволюция в Советском Союзе не победила, это верно. Но только очень близорукие или прямо заинтересованные люди могут не видеть того глубокого перерождения, которое претерпели за последние 10-12 лет партия, совершившая Октябрьскую революцию, и государство, созданное победоносным рабочим классом. Советским Союзом правит сейчас бюрократия. Она сосредоточила в своих руках неограниченную власть и неисчислимые материальные привилегии. Было бы, отметим мимоходом, очень поучительно подсчитать, какую часть национального дохода поглощает правящая привилегированная каста; но эта статистика принадлежит к числу величайших государственных тайн. Освободившись окончательно от контроля масс и поднявшись высоко над бесправным обществом трудящихся, бюрократия должна была неизбежно выделить из своей среды третейского судью, вершителя судеб, абсолютного и непогрешимого "вождя". В этой насквозь византийской идеологии находит свое высшее (вернее, низшее) выражение претензия бюрократии на роль вечной, несменной и хорошо оплачиваемой опекунши народа. Но режим просвещенного абсолютизма не имеет и не может иметь ничего общего с режимом рабочего государства, тем более "бесклассового, социалистического общества". Технические, экономические и культурные успехи Советского Союза грандиозны. Этот факт стоит для нас вне спора. Успехи были обеспечены национализацией средств производства и героическим напряжением трудящихся масс. Но только так называемые "Друзья СССР"79 (на самом деле друзья верхов советской бюрократии) способны думать, будто режим единоличной диктатуры и бюрократической безнравственности, режим беспощадного подавления критической мысли передовых рабочих может вызываться потребностями социалистического строительства. На самом деле бонапартистский произвол, вызываемый борьбой бюрократии за свое самосохранение, приходит во все большее и большее противоречие с потребностями строящегося нового общества. Чувствуя неустойчивость своих позиций перед лицом экономически и культурно растущих народных масс, бюрократия устанавливает в своей среде систему круговой поруки и беспощадно расправляется со всяким, кто осмелится усомниться в божественном... то бишь в "революционном" происхождении узурпированных ею привилегий. Отсюда жесточайшие репрессии против десятков тысяч старых и молодых революционеров, остающихся верными знамени Октябрьской революции. В этом смысле я могу сказать, что моя третья эмиграция совпадает с периодом глубокой бюрократической реакции в Советском Союзе. Выход этой книги в издательстве Норвежской рабочей партии не означает, разумеется, ни того, что партия берет на себя ответственность за взгляды автора, ни того, что автор отказался от взглядов, которые он выработал в течение почти сорокалетней политической деятельности. Читатель понимает, разумеется, что ни о том, ни о другом не может быть и речи! Вместе с тем автор считает своим долгом выразить свою благодарность издательству, которое, несмотря на глубокие разногласия, сочло возможным довести эту книгу до сведения норвежского читателя. Дописывая настоящее предисловие, я не могу не отметить, что пребывание мое в больнице Осло дало мне неожиданную и исключительную возможность ближе соприкоснуться с определенной категорией норвежских граждан: врачами, сестрами, больничными служителями и служительницами. Со стороны всех этих людей я не встречал ничего, кроме внимания, участия, простой и искренней человечности. О своем пребывании в больнице Осло я сохраню теплое воспоминание до конца своих дней. На столике, за которым я пишу эти строки, лежит больничное Евангелие на норвежском языке. 37 лет тому назад на столике моей одиночной камеры в одесской тюрьме - мне было тогда еще 20 лет - лежала та же книга на нескольких европейских языках. Сравнивая параллельные тексты, я упражнялся в лингвистике: стиль Евангелия и тщательность перевода очень облегчают изучение иностранных языков. Я не могу, к сожалению, никому обещать, что новая встреча со старой и хорошо знакомой книгой может оказать содействие спасению моей души. Но зато чтение норвежского текста Евангелия может помочь мне овладеть языком страны, которая оказала мне гостеприимство и литературу которой я научился ценить и любить с молодых лет. Л.Троцкий Oslo, Kommunale Sykehus80, 1 октября 1935 г. Фридрих Энгельс в новых письмах Karl Kautsky. Aus der Fruhzeit des Marxismus. Engels Briefwechsel mit Kautsky. 1935. Obbis - Verlag. Prag. 416 s.81 Переписка Энгельса - Каутского В этом году исполнилось сорок лет со дня смерти Фридриха Энгельса, одного из двух авторов "Коммунистического Манифеста". Другой из авторов назывался Карл Маркс. Годовщина отмечена, в частности, тем, что Карл Каутский, перевалив за 81 год жизни, опубликовал, наконец, свою переписку с Энгельсом. Письма самого Каутского сохранились, правда, лишь в виде исключения; зато письма Энгельса дошли до нас почти все. Новые письма не открывают нам, разумеется, нового Энгельса. Его огромная международная переписка, поскольку она сохранилась, уже вся или почти вся опубликована; его жизнь достаточно исследована. И тем не менее для всякого, кто серьезно интересуется политической историей последних десятилетий прошлого века, ходом развития марксистских идей, судьбами рабочего движения, наконец, личностью Энгельса, книга представляет исключительно ценный подарок. При жизни Маркса Энгельс, по собственному выражению, играл вторую скрипку. Но со времени последней болезни своего соратника и особенно после его смерти он в течение 12-ти лет непосредственно и неоспоримо руководил концертом мирового социализма. К этому времени Энгельс давно уже освободился от своих коммерческих дел, был в материальном смысле вполне независим и все свое время отдавал приведению в порядок и изданию литературного наследства Маркса, собственным научным исследованиям и огромной переписке с левыми вождями рабочего движения всех стран. На этот последний период жизни Энгельса (1881-1895) и падает переписка его с Каутским. Единственная в своем роде по цельности и ясности фигура Энгельса подвергалась в дальнейшем - такова логика борьбы - многочисленным толкованиям: достаточно напомнить, что во время последней войны Эберт, Шейдеман и пр. изображали Энгельса добрым немецким патриотом, а публицисты Антанты - пангерманистом. В этом отношении, как и в других, письма помогают очистить образ Энгельса от тенденциозных наслоений. Но не в этом их суть. Письма замечательны главным образом для характеристики человека. Не будет преувеличением, если мы скажем, что каждый новый человеческий документ, касающийся Энгельса, дорисовывает его лучше, выше, обаятельнее, чем мы знали его до того. Второй из двух корреспондентов также имеет права на наш интерес. С первой половины 80-х годов Каутский выдвигается на роль официального теоретика германской социал-демократии, которая, в свою очередь, становится руководящей партией Второго Интернационала. Как Энгельс - при жизни Маркса, Каутский при жизни Энгельса играет в лучшем случае вторую скрипку, на большой дистанции от первой. После смерти Энгельса авторитет ученика быстро возрастает, и в эпоху первой русской революции (1905 г.) достигает апогея... В своих комментариях к переписке Каутский рассказывает, с каким волнением он появился впервые в домах Маркса и Энгельса. Такое же волнение испытывали четверть века спустя многие молодые марксисты - в частности, автор настоящей статьи - поднимаясь по лестнице скромного чистенького дома во Фриденау под Берлином, где много лет проживал Каутский. Он считался тогда, по крайней мере в теоретических вопросах, самым крупным и бесспорным авторитетом Интернационала. Противники величали его "папой" марксизма. Но высокий авторитет Каутского держался недолго. Большие события последней четверти века нанесли ему сокрушительный удар. Во время войны и после нее Каутский олицетворял собою раздраженную растерянность. Окончательно подтвердилось то, о чем немногие догадывались и ранее, именно, что его марксизм имел по существу академический, созерцательный характер. Когда в апреле 1889 года Каутский пишет Энгельсу из Вены, во время стачки: "Мои мысли больше на улице, чем за письменным столом" (стр. 242), то эта фраза, даже под пером молодого Каутского, кажется неожиданной и почти фальшивой. Его операционным полем оставался всю жизнь письменный стол. Уличные события он воспринимал как помеху. Популяризатор доктрины, истолкователь прошлого, защитник метода - да; но не человек действия, не революционер, не наследник духа Маркса и Энгельса. Переписка не только полностью вскрывает коренное различие двух фигур, но и обнаруживает совершенно неожиданно, по крайней мере, для позднейшего поколения, тот антагонизм, который существовал между Энгельсом и Каутским и привел в конце концов к разрыву личных отношений. "Генерал" Военная проницательность Энгельса, опиравшаяся не только на обширные специальные познания, но и на общую способность синтетической оценки обстоятельств и сил, дала ему возможность во время франко-прусской войны опубликовать в лондонском "Пель-Мель"82 замечательные военные обозрения, которые молва приписывала одному из высших военных авторитетов того времени (господа "авторитеты", вероятно, не без удивления поглядывали на себя в зеркало). В кругу друзей Энгельс получил шутливую кличку Генерала. Этим именем подписан ряд его писем к Каутскому. Энгельс не был оратором, или, может быть, не имел случая стать им. Он даже относился к "ораторам" с оттенком пренебрежения, считая не без основания, что они склонны банализировать мысль. Но Каутский вспоминает Энгельса как замечательного собеседника с неистощимой памятью, замечательной находчивостью и меткостью слова. К сожалению, сам Каутский - посредственный наблюдатель и совсем не художник: из своих писем Энгельс выступает неизмеримо ярче, чем из комментариев и воспоминаний Каутского. Отношения Энгельса к людям, чуждые сентиментальности или иллюзий, были проникнуты насквозь проницательной простотой и поэтому глубоко человечны. В его присутствии за вечерним столом, где сходились представители разных стран и континентов, как бы сам собою исчезал контраст между изысканной радикальной графиней Шак83 и совсем неизысканной русской нигилисткой84 Верой Засулич. Щедрость личности хозяина дома выражалась также и в этой счастливой способности подняться самому и поднять других над всем второстепенным и внешним, нисколько не поступаясь при этом ни своими взглядами, ни даже своими привычками. Напрасно было бы у этого революционера искать черт богемы, столь нередких в среде радикальной интеллигенции. Энгельс не терпел неряшливости и небрежности ни в крупном, ни в малом. Он любил точность мысли и точность в расчетах, точность выражения и точность печатания. Когда немецкий издатель пытался изменить его правописание, Энгельс потребовал выправить заново несколько печатных листов. "Я так же мало, - писал он, - позволю навязывать мне орфографию, как и жену" (стр. 147). В этой сердитой и в то же время шутливой фразе Энгельс встает перед нами, как живой! Помимо родного языка, которым он владел как виртуоз, Энгельс свободно писал по-английски, по-французски, по-итальянски, читал по-испански и почти на всех славянских и скандинавских языках. Его философских, экономических, исторических, естественно-исторических, филологических и военных знаний хватило бы на добрый десяток ординарных и экстраординарных профессоров. Но и за вычетом всего этого у него осталось его главное сокровище: окрыленная мысль. В июне 1884 года, когда Бернштейн и Каутский, поддаваясь симпатиям и антипатиям самого Энгельса, жаловались ему на начинающееся засилие в партии всякого рода "образованных" филистеров, Энгельс отвечал им: "Главное дело - ни в чем не уступать, но сохранять при этом полное спокойствие духа" (стр. 119). Если сам Генерал не всегда сохранял "спокойствие духа" в буквальном смысле слова, - наоборот, он умел великолепно вскипать, - то он всегда быстро поднимался над временными злоключениями, возвращая себе необходимое равновесие мыслей и чувств. Стихия этой личности - оптимизм с доброй приправой юмора по отношению к себе и своим и - иронии по отношению к врагам. В оптимизме Энгельса нет и крупицы самодовольства: само слово это отскакивает от его образа. Подпочвенные источники жизнерадостности крылись, конечно, в счастливом, гармоническом темпераменте: но этот темперамент насквозь пронизан мыслью, которая несла в себе высшую из радостей: радость творческого познания. Оптимизм Энгельса одинаково распространялся и на политические вопросы, и на личные дела. После любого поражения он сейчас же находил обстоятельства, которые подготавливают новый подъем, и после каждого жизненного удара он умел встряхнуться и глядеть вперед. Таким он сохранился до конца. Ему приходилось иногда неделями лежать, чтобы избавиться от грыжи, которую причинило ему падение с лошади во время "джентльменской" охоты на лисиц. Старые глаза подчас отказывались служить при искусственном свете, без которого и днем не обойтись при лондонских туманах. Только вскользь упоминает Энгельс о своих недомоганиях в объяснение каких-нибудь задержек и тут же обещает, что на днях все "пойдет лучше", и тогда работа закипит вовсю. В одном из писем Маркса упоминается, что Энгельс имел привычку при разговоре игриво подмигивать глазом. Это ободряющее "подмигивание" проходит через всю переписку Энгельса. Человек долга и глубоких привязанностей меньше всего похож на аскета. Он любит природу, искусство во всех его видах, общество умных и веселых людей с участием женщин, шутку и смех, хороший ужин, хорошее вино, хороший табак. Ему не претит подчас даже утробный юмор Рабле, который охотно ищет своих вдохновений ниже грудобрюшной преграды. Вообще ничто человеческое ему не чуждо. Нередки в его корреспонденции упоминания о том, что новый год, счастливые выборы в Германии, его собственный день рождения, а иногда и события меньшего масштаба были вспрыснуты в его доме несколькими бутылками хорошего вина. Изредка мы наталкиваемся на жалобу Генерала по поводу того, что он вынужден лежать на софе "вместо того, чтобы выпивать с вами..., ну, что отсрочено, то не потеряно" (стр. 335). Автору этих строк перевалило за 72 года. Через несколько месяцев в прессу проник ложный слух о тяжком заболевании Энгельса. 73-летний Генерал пишет: "Ну-с, по поводу чрезвычайного упадка сил и ежечасно ожидаемой кончины мы опорожнили разные бутылки" (стр. 352). Эпикуреец85? Но второстепенные "дары жизни" никогда не имели над этим человеком власти. Зато его подлинно захватывали за живое семейные нравы дикарей, или загадки ирландской филологии, всегда в неразрывной связи с грядущими судьбами человечества. Он мог позволить себе тривиальную шутку только в обществе нетривиальных людей. Под его юмором, иронией, жизнерадостностью всегда чувствовался нравственный пафос - без малейших фраз и поз, глубоко скрытый, но тем более подлинный и всегда готовый на жертву. Коммерсант, владелец фабрики, охотничьей лошади и домашнего винного погреба был революционным коммунистом до мозга костей. Душеприказчик Маркса Каутский нисколько не преувеличивает, когда говорит в своих комментариях к переписке, что во всей мировой истории нельзя найти примера, когда бы два человека с такими могучими темпераментами и с такой идейной независимостью, как Маркс и Энгельс, оставались в течение всей своей жизни столь неразрывно связанными развитием своих мыслей, своей общественной деятельностью и личной дружбой. Энгельс был легче на подъем, подвижнее, предприимчивее, разнообразнее; Маркс - тяжеловеснее, упорнее, суровее к себе и другим. Сам звезда первой величины, Энгельс признавал умственный авторитет Маркса с такой же простотой, с какой он устанавливал все вообще свои личные и политические отношения. Совместная работа двух друзей - вот где это слово звучит полным звуком! - заходила так глубоко, что провести окончательную линию водораздела между их произведениями никогда не удается. Однако неизмеримо важнее чисто литературного сотрудничества то духовное общение между ними, которое никогда не прекращалось: они либо переписывались изо дня в день эпиграмматически, понимая друг друга с полуслова, либо вели столь же эпиграмматические беседы в дыму сигар. В течение четырех десятков лет Маркс и Энгельс в постоянной борьбе с официальной наукой и традиционными предрассудками заменяли друг для друга общественное мнение. Материальную помощь Марксу Энгельс рассматривал как важнейший политический долг; ради этого, главным образом, он и закабалил себя на много лет "проклятой коммерцией", в сфере которой он действовал столь же успешно, как и во всех других: его состояние росло, а вместе с тем росло и благосостояние семьи Маркса. После его смерти Энгельс перенес все свои заботы на его дочерей. Старая прислуга Марксов, неразрывно сросшаяся со всей семьей, Елена Демут86 перешла к этому времени хозяйкой в дом Энгельса. Он относился к ней с нежной преданностью, делился всеми интересами, какие были ей доступны, и после ее смерти жаловался, что ему не хватает ныне ее советов не только в личных, но и в партийных делах. Почти все свое состояние, составлявшее, кроме библиотеки, обстановки и проч., сумму в 30.000 фунт[ов] стерлингов, Энгельс завещал дочерям Маркса. Если в молодые годы Энгельс ушел в тень текстильной промышленности Манчестера, чтоб дать Марксу возможность работать над "Капиталом", то теперь, стариком, он без жалоб и, можно уверенно сказать, без сожаления отодвинул в сторону собственные исследования, чтобы проводить годы над разборкой иероглифических рукописей Маркса, над тщательным просмотром переводов и не менее тщательной корректурой его произведений почти на всех европейских языках. Нет, в этом "эпикурейце" сидел совсем необыкновенный стоик! Сообщения о ходе работ над литературным наследством Маркса составляют один из наиболее постоянных мотивов в переписке Энгельса с Каутским, как и с другими единомышленниками. В письме к матери Каутского87 (1885 г.), небезызвестной в то время писательнице тенденциозных романов, Энгельс выражает надежду на то, что старая Европа снова придет, наконец, в движение: "Я хочу лишь надеяться, - прибавляет он, - что она оставит мне еще время закончить 3-ий том "Капитала", а после этого пусть действует!" (стр. 206) Из этой полушутливой фразы ясно видно, какое значение придавал он "Капиталу"; но видно и другое: революционное действие стоит для него над всякой книгой, даже и над "Капиталом". 3 декабря 1891 г., т. е. через шесть лет, Энгельс объясняет Каутскому свое длительное молчание: "Виною в том третий том, над которым я снова потею". Он не только разбирает по убийственной рукописи главы о денежном капитале, банках и кредите, но и штудирует попутно соответственную литературу. Правда, он знает заранее, что сможет оставить рукописи в большинстве случаев такими, как они вышли из-под пера Маркса; но своими вспомогательными исследованиями он хочет обеспечить себя от промахов при редактировании. Ко всему этому еще бездна мелких технических забот! Энгельс переписывается по поводу того, нужна или не нужна в таком-то месте текста запятая, и особо благодарит Каутского за открытую им в рукописи буквенную описку. Это не педантизм, это - добросовестность, для которой нет ничего безразличного, когда речь идет о научных итогах жизни Маркса. От слепого преклонения перед текстом Энгельс, однако, дальше, чем кто бы то ни было. Просматривая изложение экономической теории Маркса, сделанное французским социалистом Девилем88, Энгельс часто впадал, по собственным словам, в искушение вычеркивать или исправлять отдельные фразы, которые на поверку оказывались... фразами самого Маркса. Но суть в том, что "в оригинале они, благодаря всему предшествующему, подвергались ясному ограничению. У Девиля же принимали абсолютно всеобщее и тем самым неправильное значение" (стр. 95). В немногих словах здесь дана классическая характеристика столь обычных злоупотреблений с готовыми формулами учителя ("magister dixit"89). Но и это еще не все. Энгельс не только расшифровывает, обрабатывает, переписывает, корректирует и комментирует второй и третий тома "Капитала", - он зорко охраняет память Маркса от враждебных покушений. Консервативный прусский социалист Робертус90 и его почитатели утверждали, что Маркс использовал научное открытие Робертуса без ссылок на него, т. е. совершил, другими словами, плагиат. "Какое чудовищное невежество нужно, - пишет Энгельс Каутскому в 1884 г., - чтобы утверждать нечто подобное" (стр. 140). И Энгельс заново штудирует ненужного ему Робертуса, чтобы во всеоружии опровергнуть обвинение. В письмах к Каутскому находит не менее яркое отражение и эпизод с известным немецким экономистом Брентано91, обвинившим Маркса в ложном цитировании Гладстона92. Кто, как не Энгельс, знал научную скрупулезность Маркса, который к каждой, даже и абсурдной идее противника относился с таким же вниманием, с каким бактериолог относится к болезнетворной бацилле. Упрек в избытке добросовестности десятки раз встречается в письмах Энгельса к Марксу и к общим друзьям. Немудрено, если все другие работы отодвигаются ради гневного опровержения Брентано. Энгельс носился с мыслью написать биографию Маркса. Никто не мог бы написать ее так, как он, ибо она, по необходимости, должна была бы явиться в значительной степени автобиографией самого Энгельса. "К этой работе, - пишет он Каутскому, - о которой я давно уже думаю с радостью, я приступлю сейчас же, как только смогу" (стр. 382). Энгельс обещает себе не отвлекаться: "Мне 74 года - я должен торопиться". И сейчас еще нельзя без горечи думать о том, что Энгельсу не удалось "поторопиться" и выполнить свой замысел. Для готовившегося в Швейцарии народного олеографического портрета93 Маркса Энгельс дал через Каутского описание своего умершего друга в красках: "Настолько смуглый, насколько это вообще возможно для южного европейца, без большой румяности на щеках... Усы черные как смоль, с белыми волосками, а волосы на голове и борода снежно-белые" (стр. 149). Из этого описания становится яснее, почему Маркса в семье и в кругу друзей называли Мавром. Учитель вождей В первые два года переписки Энгельс пишет в обращении: "Дорогой господин Каутский" (слово "товарищ" еще не пользовалось признанием); после первого сближения в Лондоне обращение сокращается до двух слов: "Дорогой Каутский"; с марта 1884 года Энгельс переходит с Бернштейном и Каутским, каждый из которых был моложе его на 25 лет, на "ты". "С 1883 года, - пишет не без основания Каутский, - Энгельс рассматривал Бернштейна и меня как наиболее надежных представителей Марксовой теории" (стр. 93). В переходе на ты скрывалось несомненное расположение учителя к молодым ученикам. Но действительной близости внешняя фамильярность не означала: мешало ей главным образом то, что и Каутский, и Бернштейн были изрядно пропитаны филистерством. Во время их долгого пребывания в Лондоне Энгельс помог им усвоить марксистский метод. Но он не мог привить им ни революционной воли, ни смелой мысли. Ученики были и остались детьми другого духа. Маркс и Энгельс пробудились в бурную эпоху и прошли через революцию 1848 года уже как сложившиеся бойцы. Каутский и Бернштейн сформировались в течение сравнительно мирного промежутка между той эпохой войн и революций, которая тянулась от 1848 до 1871 года, и той, которая, открывшись русской революцией 1905 года и мировой войной 1914 года, далеко еще не закончилась и сейчас. Всю свою долгую жизнь Каутский умел уклоняться от выводов, которые грозили нарушить его умственный или физический покой. Он не был революционером, и это безнадежно отдаляло его от красного Генерала. Да и помимо этого они были слишком различны. При непосредственном общении Энгельс, несомненно, только выигрывал: его личность была богаче и привлекательнее всего того, что он писал и делал. Ни в каком случае нельзя сказать того же о Каутском. Лучшие из его книг гораздо умнее его самого. При личном общении он сильно терял. Может быть, этим объясняется отчасти тот факт, что Роза Люксембург, которая жила бок о бок с Каутским, разглядела его филистерство раньше Ленина, несмотря на то, что уступала Ленину в политической проницательности. Но это относится уже к более позднему времени. Из переписки совершенно очевидно, что не только в политической, но и в теоретической области между учителем и учеником всегда оставалась незримая перегородка. О работах Франца Меринга или Георгия Плеханова Энгельс, вообще скупой на похвалы, отзывался иногда с восторгом ("Ausgereichnet!"94). Каутского он одобряет всегда сдержанно, а под критикой его чувствуется оттенок раздражения. Как и Маркса при первом появлении Каутского в его доме, Энгельса отталкивали всезнайство и пассивное самодовольство молодого венца. Как легко находил он ответы на самые сложные вопросы! Правда, Энгельс сам склонен бывал к поспешным обобщениям; но у него зато были орлиные крылья и орлиный взор, а с годами он все больше перенимал у Маркса беспощадную к себе научную добросовестность. Каутский же при всех своих способностях был человеком золотой середины. "Девять десятых нынешних немецких писаний, - так предостерегал учитель ученика, - составляют писания о других писаниях" (стр. 139). Это значит: нет исследования живой действительности, нет движения мысли вперед. По поводу работ Каутского по вопросам первобытной истории Энгельс пытается внушить ему, что в этой большой и темной области сказать что-нибудь действительно новое можно не иначе, как изучив вопрос до конца. "Иначе, - прибавляет он довольно безжалостно, - книги, подобные `Капиталу', были бы гораздо чаще" (стр. 85). Через год (20 сентября 1884 г.) Энгельс снова ставит Каутскому в упрек "аподиктические утверждения95 в таких областях, где ты сам не чувствуешь себя твердым" (стр. 144). Эта нота проходит через всю переписку. Упрекая Каутского в вульгарном осуждении "абстракции", - без абстрактного мышления нет мышления вообще, - Энгельс дает классическое определение животворной и мертвящей абстракции. "Маркс сводит имеющееся в вещах и отношениях общее содержание к его наиболее всеобщему мысленному выражению; его абстракция воспроизводит, следовательно, лишь в мысленной форме содержание, уже заложенное в самих вещах. Робертус же создает себе более или менее несовершенное мысленное выражение и мерит вещи этим понятием, по которому они должны равняться" (стр. 144). Девять десятых ошибок человеческого мышления укладывается в эту формулу. Через одиннадцать лет в последнем своем письме Каутскому Энгельс, отдавая должное его исследованию о "предтечах социализма", снова делает автору упрек в склонности к "общим местам там, где имелся пробел в изучении". "В отношении стиля ты, чтоб оставаться популярным, впадаешь то в тон передовой статьи, то в тон школьного учителя" (стр. 388). Нельзя выразиться более метко о литературной манере Каутского! В то же время умственная щедрость учителя по отношению к ученику поистине неистощима. Важнейшие статьи плодовитого автора он прочитывает в рукописи, и каждое из его критических писем содержит неоценимые указания, плод серьезных размышлений, а иногда и изысканий. Известная работа Каутского "Классовые противоречия во французской революции", переведенная почти на все языки цивилизованного человечества, тоже прошла, как оказывается, через умственную лабораторию Энгельса. Большое письмо его, посвященное социальным группировкам в эпоху Великой революции XVIII века и, заодно, - применению материалистического метода к историческим событиям, представляет собой один из самых великолепных документов человеческой мысли. Оно слишком сжато и каждой своей формулой предполагает слишком значительный багаж знаний, чтобы войти в обиход массового чтения; но кто серьезно продумывал динамику классовых отношений в революционную эпоху, как и общие проблемы материалистического истолкования событий, - для того этот столь долго лежавший под спудом документ останется навсегда источником не только теоретического поучения, но и эстетического наслаждения. Развод Каутского и конфликт с Энгельсом Каутский утверждает - не без задней мысли, как увидим, - что Энгельс плохо разбирался в людях. Несомненно, Маркс был в гораздо большей мере "ловцом человеков". Он лучше умел играть на их сильных и слабых сторонах и доказал это, например, своей нелегкой работой в крайне разношерстном Генеральном совете Первого Интернационала. Однако именно переписка Энгельса как нельзя лучше свидетельствует, что, если он не всегда счастливо маневрировал в личных отношениях, то это вытекало из его бурной непосредственности, но никак не из неумения распознавать людей. Сам Каутский, очень близорукий в вопросах психологии, приводит в качестве примера упрямую защиту Энгельсом друга дочери Маркса - Эвелинга96, который оказался при несомненных способностях мало достойной личностью. Осторожно, но очень настойчиво Каутский стремится внушить ту мысль, что в отношении к нему лично Энгельс не проявил психологической чуткости. С этой целью и поднят, собственно, вопрос о способности Энгельса разбираться в людях. Всю свою жизнь Энгельс особенно бережно относился к женщине, как угнетенной вдвойне. Этот энциклопедически образованный гражданин мира был женат на простой текстильной работнице, ирландке, а после ее смерти сошелся с ее сестрой. Его нежность к обеим была поистине замечательной. Недостаточный отклик Маркса на смерть Мэри Бернс, первой жены Энгельса, вызвал облачко в их отношениях, видимо, первое и последнее за 40 лет их дружбы. К дочерям Маркса Энгельс относился так, как если бы они были его собственными детьми; но в то время как сам Маркс, видимо, не без влияния своей жены, пытался вмешиваться в сердечные дела своих дочерей, Энгельс осторожно давал ему понять, что эти дела не касаются никого, кроме самих участников. Особенной любовью Энгельса пользовалась младшая дочь Маркса Элеонора97. Ее другом стал Эвелинг, женатый человек, порвавший со своей первой семьей: это обстоятельство создавало вокруг "незаконной" четы атмосферу удушливого, истинно британского лицемерия. Мудрено ли, если Энгельс взял под свою крепкую защиту Элеонору и ее друга, даже независимо от его моральных качеств? Элеонора боролась за свою любовь к Эвелингу, пока хватало сил. Энгельс не был слеп, но он считал, что вопрос о личности Эвелинга касается прежде всего Элеоноры. За собою он оставлял лишь долг защищать ее от лицемерия и злословия. "Руки прочь!" - упрямо говорил он благочестивым филистерам. В конце концов Элеонора не выдержала ударов личной жизни и покончила с собою. Каутский ссылается на то, что Энгельс поддерживал Эвелинга также и в политике. Но это объясняется попросту тем, что Элеонора, как и Эвелинг, действовали политически под прямым руководством Энгельса. Правда, деятельность их далеко не дала ожидавшихся результатов. Но и деятельность их антагониста Гайндмана98, за которого продолжает держаться Каутский, также закончилась крушением. Причину неудачи первых марксистских попыток надо искать в объективных условиях Англии, прекрасно вскрытых тем же Энгельсом. Его личная неприязнь к Гайндману питалась, в частности, тем, что тот упорно замалчивал имя Маркса, оправдываясь нелюбовью англичан к иностранным авторитетам. Энгельс, однако, подозревал, что в самом Гайндмане сидит "самый шовинистический Джон Буль99, какой только есть" (стр. 140). Каутский пытается отвести подозрения Энгельса на этот счет, как будто позорное поведение Гайндмана в войне - об этом у Каутского ни слова! - не обнаружило его злокачественный шовинизм до конца. Насколько же Энгельс и тут оказался проницательнее! Однако главный пример "неумения" Энгельса разбираться в людях относится к жизни самого Каутского. В опубликованной ныне переписке большое, если не центральное, место занимает развод Каутского со своей первой женой100. Это щекотливое обстоятельство и удерживало, видимо, Каутского так долго от выпуска старых писем в свет. Весь эпизод ныне впервые становится достоянием печати... Молодая чета Каутских прожила свыше трех лет в Лондоне в постоянном и безоблачном общении с Энгельсом и его домочадцами. Весть о разводе Карла и Луизы Каутских, происшедшем почти сейчас же после их переезда на континент, буквально потрясла Генерала. Все ближайшие друзья оказались помимо своей воли как бы моральными арбитрами в этом конфликте. Энгельс сразу и безоговорочно встал на сторону жены и не изменил этой позиции до конца. В письме от 17 октября 1888 года Энгельс отвечает Каутскому: "Прежде всего следовало взвесить различие в положении женщины и мужчины при нынешних условиях... Мужчина только в самом крайнем случае, только после зрелого размышления, только при полной ясности относительно необходимости этого дела может предпринять этот наиболее крайний шаг, но и то в самой осторожной и мягкой форме" (стр. 227). В устах Энгельса, который хорошо знал, что сердечные дела касаются лишь самих заинтересованных, эти фразы звучат несколько неожиданной нравоучительностью. Но не случайно, однако, он направлял их по адресу Каутского... У нас нет ни возможности, ни основания пытаться разобраться в брачном конфликте, все элементы которого нам недоступны. Сам Каутский почти воздерживается от комментариев к своей давно ушедшей в прошлое семейной истории. Из его осторожных замечаний должно, однако, вытекать, что Энгельс определил свою позицию под односторонним влиянием Луизы. Но откуда взялось это влияние? Во время развода обе стороны оставались в Австрии. Как и в случае с Элеонорой, Каутский явно обходит суть дела. По всей своей натуре Энгельс был склонен - по крайней мере, при прочих равных условиях - встать на защиту слабейшей стороны. Но, очевидно, в его глазах и "прочие" условия не были равны. Сама возможность "влияния" на него Луизы говорит в ее пользу. Наоборот, в фигуре Каутского были черты, которые явно отталкивали Энгельса. Он мог молчать об этом, пока сношения ограничивались вопросами теории и политики. Но оказавшись по инициативе самого Каутского вовлеченным в его семейный конфликт, он без особого снисхождения высказал то, что думал. Взгляды человека и его нравы, как известно, совсем не одно и то же. В марксисте Каутском Энгельс явно чувствовал венского мелкого буржуа, самодовольного, эгоистичного и изрядно консервативного. Отношение к женщине - одно из важнейших мерил мужской личности. Энгельс считал, очевидно, что в этой области марксист Каутский нуждается еще в некоторых прописях буржуазного гуманизма. Прав был Энгельс или нет, но именно так объясняется его поведение. В сентябре 1889 года, когда развод стал уже фактом, Каутский, желая, очевидно, показать, что он совсем не так черств и эгоистичен, неосторожно писал Энгельсу о своем "сострадании" к Луизе. Но именно это слово вызвало новый взрыв возмущения в ответ: "Луиза во всем этом деле держалась с таким героизмом и с такой женственностью... - гремел разгневанный Генерал, - что если вообще кого-либо следовало бы пожалеть, то конечно, не Луизу" (стр. 248). Эти беспощадные слова, следующие сейчас же за более примирительной фразой: "Вы двое только одни компетентны, и что вы одобряете, то мы - другие - должны принять" (стр. 248), дают безошибочный ключ к позиции Энгельса в конфликте и очень неплохо освещают всю его фигуру. Дело с разводом сильно затянулось, так что Каутский оказался вынужден провести в Вене целый год. Вернувшись в Лондон (осенью 1889 г.), он уже не нашел у Энгельса того теплого приема, к которому привык. Мало того, Энгельс как бы демонстративно пригласил Луизу хозяйкой в свой дом, осиротевший со смертью старой Елены Демут. Луиза вышла вскоре вторично замуж и жила в доме Энгельса вместе со своим мужем. Наконец, Луизу Энгельс сделал одной из своих наследниц. В своих привязанностях Генерал был не только великодушен, но и упорен. 21 мая 1895 г. за десять недель до смерти больной Энгельс по случайному в сущности поводу написал Каутскому крайне раздраженное письмо, полное желчных упреков. Каутский категорически заверяет, что упреки были неосновательны. Возможно. Но на свою попытку рассеять подозрения старика ответа он не получил. 6 августа Энгельса не стало. Каутский пытается объяснить трагический для него разрыв состоянием болезненной раздражительности учителя. Объяснение явно недостаточное. Письмо Энгельса, наряду с гневными упреками, заключает в себе суждения о сложных исторических проблемах, дает доброжелательную оценку последней научной работы Каутского и вообще свидетельствует о высокой ясности духа. К тому же мы знаем от самого Каутского, что перемена в отношениях наступила лет за 7 до разрыва и сразу приняла недвусмысленный характер. В январе 1889 года Энгельс еще твердо рассчитывал сделать Каутского и Бернштейна литературными душеприказчиками Маркса и своими собственными. В отношении Каутского он, однако, скоро отказался от этой мысли. Уже отданные ему для разборки и переписки рукописи ("Теории прибавочной стоимости") Энгельс под явно искусственным предлогом вытребовал обратно. Это произошло в том же 1889 г., когда о болезненной раздражительности не было еще и речи. О причинах того, почему Энгельс вычеркнул Каутского из числа своих литературных душеприказчиков, мы можем высказать только догадку; но она властно вытекает из всех обстоятельств дела. Сам Энгельс, как мы знаем, относился к изданию литературного наследства Маркса как к главному делу своей жизни. У Каутского этого отношения не было и в помине. Молодой плодовитый писатель был слишком занят самим собою, чтобы отдавать рукописям Маркса то внимание, какого требовал для них Энгельс. Может быть, старик опасался даже, что много пишущий Каутский вольно или невольно использует отдельные мысли Маркса для собственных "открытий". Только так можно объяснить замену Каутского Бебелем, теоретически гораздо менее подходящим, но зато пользовавшимся полным доверием Энгельса. К Каутскому этого доверия не было. Если мы до сих пор слышали от Каутского, что Энгельс, в отличие от Маркса, был плохим психологом, то в другом месте своих комментариев Каутский берет уже обоих своих учителей за общие скобки: "Большими знатоками людей, - пишет он, - видимо, они не были оба" (стр. 44). Эта фраза кажется невероятной, если вспомнить богатство и несравненную меткость личных характеристик, рассеянных не только в письмах и памфлетах Маркса, но и в его Капитале. Можно сказать, что Маркс по отдельным признакам устанавливал человеческий тип, как Кювье101 по челюсти - животное. Если Маркс не разгадал в 1852 году венгерско-прусского провокатора Бангия (Bangya)102, - единственный пример, на который ссылается Каутский! - то это лишь доказывает, что Маркс не был ни ясновидящим, ни хиромантом и мог делать ошибки в оценке людей, особенно случайно подвернувшихся. Своим утверждением Каутский явно стремится ослабить впечатление от неблагоприятного отзыва, который Маркс дал о нем после первого и последнего с ним свидания. В полном противоречии с собою Каутский пишет двумя страницами ниже, "что Маркс очень хорошо владел искусством обращения с людьми, это он наиболее блестящим образом показал, несомненно, в Генеральном Совете Интернационала." (стр. 46) Остается спросить: как можно руководить людьми, тем более "блестяще", не умея распознавать их характер? Нельзя не прийти к выводу, что Каутский плохо подвел итоги своим отношениям с учителями! Оценки и прогнозы В письмах Энгельса рассыпаны характеристики отдельных лиц и афористические суждения о событиях мировой политики. Ограничимся немногими примерами. "Парадоксальный беллетрист Шоу103, - как беллетрист, очень талантливый и остроумный, как экономист и политик - абсолютно негодный" (стр. 338). Отзыв 1892 года и сейчас сохраняет всю свою силу. Известный журналист В.Т.Стэд104 характеризуется как "совершенно взбалмошный парень, но блестящий делец" (стр. 298). О Сиднее Веббе Энгельс отзывается кратко: "ein echter britisсher politician"105 (истинно британский политикан). Из всех отзывов Энгельса это, может быть, самый неприязненный. В январе 1889 года, в разгар буланжистской кампании во Франции, Энгельс писал: "Избрание Буланже106 приводит положение во Франции к кризису. Радикалы... превратили себя в слуг оппортунизма и коррупции и этим буквально вскормили буланжизм" (стр. 231). Эти строчки поражают своей свежестью - стоит только сегодня буланжизм заменить фашизмом. Теорию об "эволюционном" превращении капитализма в социализм Энгельс бичует, как "благочестиво-жизнерадостное `врастание' старого свинства в социалистическое общество". Эта эпиграмматическая формула предвосхищает итог прений, которые заняли впоследствии долгие годы. В том же письме Энгельс обрушивается на речь социал-демократического депутата Фольмара107 "с ее... излишними и сверх того неправомочными заверениями, что социал-демократы не останутся в стороне, если отечество подвергнется нападению, - будут, следовательно, помогать защищать аннексию Эльзаса-Лотарингии..." Энгельс требовал, чтоб руководящие органы партии публично дезавуировали Фольмара. Во время великой войны108, когда немецкие социал-патриоты трепали имя Энгельса на все лады, Каутский не догадался опубликовать эти строки. К чему? Война и без того доставила ему слишком много беспокойств. 1 апреля 1895 г. Энгельс протестует против того употребления, которое сделал из его предисловия к марксовой "Классовой борьбе во Франции" центральный орган партии "Форвертс". При помощи пропусков статья так искажена, - возмущается Энгельс, - "что я оказываюсь миролюбивым поклонником законности во что бы то ни стало". Он требует устранить во что бы то ни стало "это постыдное впечатление" (стр. 383). Энгельс, которому шел в это время 75-ый год, явно не успел отрешиться от революционных увлечений молодости! * Если уж говорить об ошибках Энгельса в людях, то в качестве примера следовало бы привести не неопрятного в личных делах Эвелинга и не шпиона Бангия, а виднейших вождей социализма: Виктора Адлера, Геда, Бернштейна, самого Каутского и многих других. Все они, без исключения, обманули его ожидания, правда, уже после его смерти. Но именно этот повальный характер "ошибки" свидетельствует, что дело шло совсем не о проблемах индивидуальной психологии. О германской социал-демократии, которая делала быстрые успехи, Энгельс писал в 1884 г., как о партии, "свободной от всякого шовинизма в наиболее опьяненной победой стране Европы" (стр. 154). Позднейший ход развития показал, что Энгельс слишком прямолинейно рисовал себе будущий ход революционного развития. Он не предвидел прежде всего того мощного капиталистического расцвета, который начался как раз после его смерти и длился до кануна империалистической войны: именно в течение этих пятнадцати лет экономического полнокровия произошло полное оппортунистическое перерождение руководящих кругов рабочего класса. Оно полностью раскрылось в войне и привело в конце концов к постыдной капитуляции перед национал-социализмом. По словам Каутского, Энгельс еще в 80-ые годы считал, будто бы, что германская революция "сперва приведет к власти буржуазную демократию, и лишь затем - социал-демократию", в противовес чему он, Каутский, уже тогда предвидел, что "ближайшая немецкая революция может быть только пролетарской" (стр. 190). Но замечательно, что в связи с этим старым, вряд ли правильно воспроизводимым разногласием Каутский совсем не ставит вопроса о том, какою же была в действительности немецкая революция 1918 года? Иначе ему пришлось бы сказать: революция эта была пролетарской; она сразу вручила власть социал-демократии; но эта последняя при участии самого Каутского вернула власть буржуазии, которая оказавшись неспособной удержать власть, призвала на помощь Гитлера. Историческая действительность неизмеримо богаче возможностями и переходными этапами, чем самое гениальное воображение. Политические прогнозы ценны не тем, что они совпадают с каждым этапом действительности, а тем, что они помогают разбираться в ее подлинном развитии. Под этим углом зрения Фридрих Энгельс выдержал экзамен истории. Л.Троцкий Oslo, Kommunale Sykehus 15 октября 1935 г. Сектантство, центризм и Четвертый Интернационал Смешно было бы отрицать наличие сектантских тенденций в нашей среде. Они обнаружены целым рядом дискуссий и отколов. Да и как не быть элементам сектантства в идейном течении, которое непримиримо противостоит всем господствующим в рабочем классе организациям и подвергается во всем мире чудовищным, совершенно небывалым преследованиям? На наше "сектантство" по каждому поводу охотно указывают реформисты и центристы, причем чаще всего они имеют в виду не наши слабые, а наши сильные стороны: серьезное отношение к теории; стремление продумать каждую политическую обстановку до конца и дать ясные лозунги; нашу ненависть к тем "легким" и "удобным" решениям, которые сегодня избавляют от забот, но зато на завтра готовят катастрофу. Обвинение в сектантстве со стороны оппортунистов есть чаще всего похвала. Курьез, однако, в том, что в сектантстве нас обвиняют нередко не только реформисты и центристы, но и противники "слева", заведомые сектанты, которых можно было бы в этом качестве демонстрировать в любом музее. Причиной их недовольства нами является наша непримиримость к ним самим, наше стремление очиститься от сектантских болезней детства и подняться на более высокую ступень. Человеку поверхностному может казаться, что слова: сектант, центрист и пр. являются просто полемическими кличками, которыми противники обмениваются за недостатком других, более подходящих ругательств. Между тем понятие сектантства, как и понятие центризма, имеет в марксистском словаре вполне определенный смысл. На открытых им законах движения капиталистического общества марксизм построил научную программу. Огромное завоевание! Однако мало создать правильную программу. Надо, чтобы ее принял рабочий класс. Сектант же останавливается по сути дела на первой половине задачи. Активное вмешательство в реальную борьбу рабочих масс подменяется для него отвлеченной пропагандой марксистской программы. Каждая рабочая партия, каждая фракция проходит на первых порах период чистой пропаганды, т. е. воспитания кадров. Кружковый период марксизма неизбежно прививает навыки абстрактного подхода к проблемам рабочего движения. Кто не умеет своевременно перешагнуть через рамки этой ограниченности, тот превращается в консервативного сектанта. Жизнь общества представляется ему большой школой, а сам он в ней - учителем. Он считает, что рабочий класс должен, оставив все свои менее важные дела, сплотиться вокруг его кафедры: тогда задача будет решена. Хотя бы сектант в каждой фразе клялся марксизмом, он является прямым отрицанием диалектического материализма, который исходит из опыта и к нему возвращается. Сектант не понимает диалектического взаимодействия готовой программы и живой, т. е. несовершенной, незаконченной борьбы масс.По методам своего мышления сектант является рационалистом, формалистом, просветителем. На известной стадии развития рационализм прогрессивен: он направляется критически против слепого предания, против суеверий (XVIII век!). Прогрессивная стадия рационализма повторяется в каждом большом освободительном движении. Но с того момента, когда рационализм (абстрактный пропагандизм) направляется против диалектики, он становится реакционным фактором. Сектантство враждебно диалектике (не на словах, а на деле) в том смысле, что оно становится спиною к действительному развитию рабочего класса. Сектант живет в сфере готовых формул. Жизнь проходит мимо него, чаще всего не замечая его; но иногда она попутно дает ему такой щелчок, что он поворачивается на 180╟ вокруг своей оси и продолжает нередко идти по прямой линии, только... в противоположном направлении. Разлад с действительностью вызывает у сектанта потребность в постоянном уточнении формул. Это называется дискуссией. Для марксиста дискуссия - важное, но служебное средство классовой борьбы. Для сектанта дискуссия - самоцель. Чем больше, однако, он дискутирует, тем больше реальные задачи ускользают от него. Он похож на человека, который удовлетворяет жажду соленой водой: чем больше он пьет, тем сильнее жажда. Отсюда постоянное раздражение сектанта. Кто ему подсыпал соли? Наверное, "капитулянты" из Интернационального Секретариата. Сектант видит врага во всяком, кто пытается разъяснить ему, что активное участие в рабочем движении требует постоянного изучения объективных условий, а не высокомерного командования с сектантской кафедры. Анализ действительности сектант заменяет кляузой, сплетней, истерией. Центризм является в известном смысле антиподом сектантства: он не выносит точных формул, ищет путей к действительности помимо теории. Но вопреки известной формуле Сталина, "антиподы" часто оказываются... "близнецами". Отрешенная от жизни формула пуста. Живая действительность вне теории неуловима. Так оба они - сектант и центрист - уходят в конце концов с пустыми руками и объединяются... на чувстве враждебности к подлинному марксисту. Сколько раз встречался нам самодовольный центрист, который считает себя "реалистом" только потому, что пускается в плавание без всякого идейного багажа и отдается каждому встречному течению! Он не понимает, что принципы для революционного пловца - не мертвый груз, а спасательный круг. Сектант же, по общему правилу, вообще не хочет пускаться в плавание, дабы не замочить свои принципы. Он сидит на берегу и читает нравоучения потоку классовой борьбы. Но нередко отчаявшийся сектант бросается очертя голову в воду, хватается за центриста и помогает ему утонуть. Так было, так будет. * В нашу эпоху разложения и разброда можно в разных странах встретить немало кружков, которые усвоили себе марксистскую программу, чаще всего путем заимствования у большевиков, но превратили затем свой идейный багаж в большую или меньшую окаменелость. Возьмем для примера лучший образец этого типа, именно, бельгийскую группу, руководимую товарищем Вареекеном. 10 августа орган этой группы "Спартакус"109, заявил о ее присоединении к IV Интернационалу. Это заявление следует приветствовать. Но нужно в то же время сказать заранее, что Четвертый Интернационал обрек бы себя на гибель, если бы сделал уступки сектантским тенденциям. Вареекен был в свое время непримиримым противником вступления французской Коммунистической лиги в Социалистическую партию. Греха в этом нет: вопрос был новый, шаг рискованный, разногласия вполне допустимы. В известном смысле допустимы, по крайней мере, неизбежны, и преувеличения в идейной борьбе. Так, Вареекен предсказывал неизбежную гибель международной организации большевиков-ленинцев в результате ее "растворения" во Втором интернационале. Мы бы предложили Вареекену перепечатать сегодня его прошлогодние пророческие документы в "Спартакус". Но не в этом главная беда. Хуже то, что в своей нынешней декларации "Спартакус" лишь уклончиво отмечает, что французская секция "в значительной мере, скажем даже, в большой мере" оставалась верна своим принципам. Если бы Вареекен действовал как марксистский политик, он сказал бы ясно и точно, в чем именно наша французская секция отошла от своих принципов, и дал бы прямой и открытый ответ на вопрос о том, кто же оказался прав: сторонники вхождения или противники? Еще неправильнее отношение Вареекена к нашей бельгийской секции, вступившей в реформистскую Рабочую партию. Вместо того, чтобы изучать опыт работы в новых условиях и критиковать реальные шаги, если они заслуживают критики, Вереекен продолжает жаловаться на условия той дискуссии, в которой он потерпел поражение. Дискуссия была, видите ли, неполной, недостаточной, нелояльной: Вареекен не удовлетворил своей жажды соленой водой. В Лиге вообще нет "настоящего" демократического централизма! Лига проявила по отношению к противникам вступления... "сектантство". Разве не ясно, что у т. Вареекена не марксистское, а либеральное понимание сектантства: в этом пункте он явно сближается с центристами? Неправда, будто дискуссия была недостаточна: она велась в течение ряда месяцев, устно и печатно, притом в интернациональном масштабе. После того, как Вареекену не удалось убедить других в том, что лучшая революционная политика есть топтание на месте, он отказался подчиниться решениям национальной и интернациональной организаций. Представители большинства не раз говорили Вареекену: если опыт покажет, что мы сделали неправильный шаг, мы общими силами исправим ошибку. Неужели же после 12-ти лет борьбы большевиков-ленинцев у вас нет настолько доверия к собственной организации, чтобы сохранить дисциплину действия даже и в случае тактических разногласий? Вареекен не внял дружественным и терпеливым доводам. После вступления большинства бельгийской секции в Рабочую партию группа Варекена естественно очутилась вне наших рядов. Вина в этом на ней самой, и только на ней. Если вернуться к вопросу по существу, сектантство т. Вареекена выступает во всей своей догматической неприглядности. Как же так, - возмущался Вареекен, - Ленин говорил о разрыве с реформистами, а бельгийские большевики-ленинцы вступают в реформистскую партию! Но Ленин имел в виду разрыв с реформистами как неизбежный результат борьбы с ними, а не как спасительный акт независимо от места и времени. Раскол с социал-патриотами ему нужен был не для спасения собственной души, а для отрыва масс от социал-патриотизма. В Бельгии профессиональные союзы слиты с партией, бельгийская партия есть по существу организованный рабочий класс. Разумеется, вхождение революционеров в БРП не только открывало возможности, но и налагало ограничения. При пропаганде марксистских идей приходится считаться не только с легальностью партии (обе эти легальности, к слову сказать, в значительной мере совпадают). Приспособление к чужой "легальности" заключает в себе, вообще говоря, несомненную опасность; но это не останавливало большевиков даже от использования царской легальности: в течение ряда лет большевики вынуждены были называть себя на собраниях профессиональных союзов и в легальной печати не социал-демократами, а "последовательными демократами". Правда, это не обошлось даром: к большевизму примкнуло изрядное число элементов, которые были лишь более или менее последовательными демократами, но никак не интернациональными социалистами; однако, дополняя легальную работу нелегальной, большевизм справился с затруднениями. Конечно, "легальность" Вандервельде, де Мана, Спаака и других лакеев бельгийской банкократии налагает очень тяжелые ограничения на марксистов и тем порождает опасности. Но для борьбы с опасностями реформистского пленения у марксистов, еще недостаточно сильных для создания собственной партии, есть свои методы: точная программа, постоянная фракционная связь, интернациональная критика и проч. Правильно судить о деятельности революционного крыла в реформистской партии можно лишь, если оценивать динамику развития. Вареекен не делает этого по отношению к фракции "Action socialiste revolutionaire"110, как и по отношению к "Verit". Иначе он не мог бы не признать, что ASR проделала за последний период очень серьезное движение вперед. Каковы будут окончательные итоги, сейчас еще предсказать нельзя. Но вхождение в БРП уже оправдано опытом. * Расширяя и обобщая свою ошибку, Вареекен утверждает, что существование отдельных мелких групп, отколовшихся на разных этапах от нашей интернациональной организации, есть доказательство наших сектантских методов. Так реальные отношения опрокидываются вниз головой. На самом деле на первых порах к большевикам-ленинцам примкнуло немалое количество элементов анархического и индивидуалистического склада, вообще неспособных к организационной дисциплине, а иногда и просто неудачников, не сделавших карьеры в Коминтерне. Борьбу против "бюрократизма" эти элементы понимали примерно так: никаких решений никогда не выносить, а вместо этого учредить "дискуссию" как перманентное занятие. Можно сказать с полным правом, что большевики-ленинцы проявили очень много, может быть, слишком много терпения к такого рода одиночкам и группам. Только с того времени, как сложилось международное ядро, которое стало помогать национальным секциям очищать свои ряды от внутреннего саботажа, начался действительный и систематический рост нашей международной организации. Возьмем несколько примеров групп, отколовшихся от нашей международной организации на разных этапах ее развития. Французский журнал "Que faire"111 является поучительным образцом сочетания сектантства с эклектикой. В важнейших вопросах журнал излагает взгляды большевиков-ленинцев, переставляя запятые и делая нам строгие критические замечания. В то же время в журнале ведется безнаказанная защита социал-патриотических пошлостей под видом дискуссии и под прикрытием "защиты СССР". Как и почему интернационалисты из "Que faire", порвав с большевиками, уживаются мирно с социал-патриотами, этого они и сами не могут объяснить. Ясно, однако, что при таком эклектизме "Que faire" меньше всего способен ответить на вопрос, что делать (que faire). В одном лишь согласны и интернационалисты, и социал-патриоты: ни в каком случае в 4-ый Интернационал! Почему? Нельзя "отрываться" от коммунистических рабочих. Тот же довод мы слышим от САП: не отрываться от социал-демократических рабочих. И здесь антиподы оказываются близнецами. Курьез, однако, в том, что ни с какими рабочими "Que faire" не связан, и по самой своей сущности связаться не может. О группах "Internationale"112 или "Proletaire"113 можно сказать еще меньше. Они тоже составляют свои взгляды на основании последних номеров "Verit" с приправой критических импровизаций. Никаких перспектив революционного роста у них нет; но они обходятся без перспектив. Вместо того, чтобы учиться в рамках более серьезной организации (учиться трудно), эти не любящие дисциплины и очень претенциозные "вожди" хотят учить рабочий класс (это им кажется легче). В минуты трезвого размышления они должны сами видеть, что само существование их как "независимых" организаций есть чистейшее недоразумение. В Соединенных Штатах можно назвать группы Филда и Вейсборда. Филд по всему своему политическому складу - буржуазный радикал, усвоивший себе марксистские экономические воззрения. Чтобы стать революционером, Филду надо было бы ряд лет поработать в революционной пролетарской организации в качестве дисциплинированного солдата; между тем он начал с того, что решил создать "свое собственное" рабочее движение. Заняв позицию "влево" от нас (как же иначе?), Филд вскоре вступил в дружественные отношения с САП. Анекдотическое приключение с Бауэром, как видим, вовсе не является случайным. Стремление встать влево от марксизма фатально заводит в центристское болото. Вейсборд, несомненно, ближе к революционному типу, чем Филд. Но вместе с тем он представляет наиболее чистый образец сектанта. Он абсолютно неспособен соблюдать пропорции ни в идеях, ни в действиях. Из каждого принципа он делает сектантскую карикатуру. Поэтому даже правильные идеи становятся в его руках орудием дезорганизации собственных рядов. Незачем останавливаться на подобных же группах в других странах. Они откололись от нас не потому, что мы были нетерпимы или нетерпеливы, а потому, что они сами не хотели и не умели идти вперед. Со времени откола они успели лишь обнаружить свою несостоятельность. Попытки их объединиться друг с другом в национальном или интернациональном масштабе ни разу не привели к результату: сектантству свойственна только сила отталкивания, но не сила притягивания. Какой-то чудак подсчитал, сколько у нас было "расколов", и насчитал, кажется, несколько десятков. В этом он видел убийственную улику против нашего плохого режима. Курьез состоит в том, что в самой САП, торжественно опубликовавшей эти исчисления, произошло за немногие годы ее существования больше расколов и отколов, чем во всех наших секциях вместе взятых. Сам по себе этот факт, однако, ни о чем не говорит. Нужно брать не голую статистику расколов, а диалектику развития. После всех своих расколов САП осталась крайне разнородной организацией, которая не выдержит первого напора больших событий. Еще в большей мере это относится к лондонскому "Бюро революционного социалистического единства", раздираемому непримиримыми противоречиями: его завтрашний день будет состоять не из "единства", а из одних расколов. Между тем, организация большевиков-ленинцев, очищаясь от сектантских и центристских тенденций, не только сплачивалась общими идеями, не только росла численно, не только укрепляла свою международную связь, но и нашла путь к слиянию с родственными ее по духу организациями (Голландия и С.Ш.С.А.114). Попытки САП взорвать голландскую партию (справа, через Молинаара115!) и американскую (слева, через Бауэра!) привели лишь ко внутреннему сплочению обеих партий. Можно с уверенностью предсказать, что параллельно с распадом лондонского бюро будет идти все более быстрый рост организаций Четвертого Интернационала. * Как сложится новый Интернационал, через какие этапы он пройдет, какую окончательную форму он примет, - этого сейчас никто не может предсказать; да в этом нет и надобности: события укажут. Но начать надо с предъявления программы, которая отвечает задачам нашей эпохи. На основе этой программы надо группировать единомышленников, пионеров нового Интернационала. Другого пути не может быть. "Коммунистический Манифест" Маркса-Энгельса, направленный непосредственно против всех видов утопически-сектантского социализма, со всей силой указывает, что коммунисты не противопоставляют себя реальному рабочему движению, а участвуют в нем, как авангард. В то же время сам "Манифест" был программой новой партии, национальной и интернациональной. Сектант удовлетворяется программой как рецептом спасения. Центрист руководится знаменитой (по существу, бессмысленной) формулой Эдуарда Бернштейна: "Движение - все, конечная цель - ничто". Марксист выводит научную программу из движения, взятого в целом, чтобы затем применить эту программу к каждому конкретному этапу движения. Первые шаги нового Интернационала, с одной стороны, затруднены старыми организациями и их обломками, с другой - облегчены грандиозным опытом прошлого. Процесс кристаллизации, очень трудный и мучительный на первых порах, будет в дальнейшем иметь порывистый и быстрый характер. Нынешние международные события имеют неизмеримое значение для формирования революционного авангарда. На свой манер Муссолини - надо это признать - "помог" делу Четвертого Интернационала116. Большие конфликты сметают все половинчатое и искусственное, и, наоборот, укрепляют все жизнеспособное. В рядах рабочего движения война оставляет место только для двух течений: социал-патриотизма, не останавливающегося ни перед каким предательством, и смелого, идущего до конца революционного интернационализма. Именно поэтому центристы, боящиеся надвигающихся событий, ведут бешеную борьбу против Четвертого Интернационала. Они по-своему правы: выжить и развернуться в грохоте великих потрясений сможет только та организация, которая не только очищала свои ряды от сектантства, но и систематически воспитывала их в духе презрения ко всякой идейной половинчатости и трусости. Л.Троцкий 22 октября 1935 г. Уроки Октября От редакции117 Настоящая статья написана для французской газеты "Революция"118, органа парижской организации революционной молодежи. Как читатели убедятся из содержания статьи, главная цель ее - показать на опыте Октябрьской революции гибельный характер политики "народного фронта" во Франции, как и в других странах. Нетрудно, разумеется, возразить, что в России 1917 года дело шло о революционной ситуации, которой нет еще в сегодняшней Франции. Но такой довод бьет мимо цели не только потому, что все элементы революционной ситуации во Франции налицо, но и потому, что партия большевиков и в глухие годы реакции решительно и непримиримо выступала против тенденции меньшевиков к блоку с кадетами. Политика большевиков и меньшевиков в 1917 году полностью выросла из их предреволюционной тенденции. Уроки Октября Предложение Фреда Зеллера119 дать статью для "Революции" по поводу 18-ой годовщины Октябрьского переворота я не мог принять иначе, как с полной готовностью. Конечно, "Революция" - не "большая" ежедневная газета, а всего лишь стремится стать еженедельной. Высокопоставленные бюрократы могут по этому поводу делать презрительные гримасы. Но мне приходилось много раз наблюдать, как "могущественные" организации с "могущественной" прессой рассыпались в пыль под напором событий и как, наоборот, маленькие организации с технически слабой прессой в короткое время превращались в решающую историческую силу. Будем твердо надеяться, что именно такая судьба ждет вашу газету и вашу организацию. В 1917 году Россия переживала острейший социальный кризис. Но можно сказать с уверенностью на основании всех уроков истории, что, если бы не было налицо партии большевиков, неизмеримая революционная энергия масс израсходовалась бы бесплодно в отдельных взрывах и великие потрясения закончились бы злейшей контрреволюционной диктатурой. Движущей силой истории является борьба классов. Однако слепой силы возмущения угнетенному классу недостаточно. Ему нужна правильная программа, крепкая партия, надежное и мужественное руководство, - не героев салонной и парламентской фразы, а революционеров, готовых идти до конца. Таков важнейший из уроков Октябрьской революции. Не забудем, однако, что в начале 1917 года большевистская партия вела за собою лишь незначительное меньшинство трудящихся. Не только в солдатских, а и в рабочих советах большевистские фракции составляли обычно лишь 1-2%, в лучшем случае - 5%. Господствующие партии мелкобуржуазной демократии (меньшевики и так называемые "социалисты-революционеры") вели за собой, по меньшей мере, 95% рабочих, солдат и крестьян, участвовавших в борьбе. Большевиков вожди этих партий называли то сектантами, то... агентами германского кайзера. Но нет, большевики не были сектантами! Все их внимание было направлено на массы, причем не на верхний только слой, а на самые глубокие, самые угнетенные миллионы и десятки миллионов, о которых парламентские болтуны обычно забывают. Именно для того, чтобы повести за собой пролетариев и полупролетариев города и деревни, большевики считали необходимым резко отделиться от всех фракций и группировок буржуазии, начиная с тех фальшивых "социалистов", которые по сути дела состоят агентами буржуазии. Патриотизм является важнейшей частью той идеологии, при помощи которой буржуазия отравляет классовое сознание угнетенных и парализует их революционную волю, ибо патриотизм означает подчинение пролетариата "нации", на которой верхом сидит буржуазия. Меньшевики и соц[иалисты]-революционеры были патриотами: до Февральского переворота - наполовину замаскированными, после Февраля - открытыми и явными. Они говорили: "У нас теперь республика, притом самая свободная в мире: даже солдаты у нас организованы в советы; эту республику мы должны защищать от германского милитаризма". Большевики отвечали: "Бесспорно, российская республика является сейчас самой демократической; но эта поверхностная политическая демократия может завтра же рассыпаться прахом, ибо она держится на капиталистическом фундаменте. До тех пор, пока трудящийся народ под руководством пролетариата не экспроприирует собственных помещиков и капиталистов и не порвет грабительские договоры с Антантой, мы не можем считать Россию нашим "отечеством" и не можем брать на себя ее защиту". Противники негодовали: "Тогда вы не просто сектанты, а агенты Гогенцоллерна! Вы предаете ему российскую, французскую, английскую и американскую демократии!" Но сила большевиков состояла в том, что они умели презирать патриотические софизмы трусливых "демократов", которые называли себя социалистами, а на самом деле стояли на коленях перед капиталистической собственностью. Судьей в споре являлись трудящиеся массы, и их приговор чем дальше, тем больше склонялся в пользу большевиков. И немудрено. Советы объединяли тогда вокруг себя все те пролетарские, солдатские и крестьянские массы, которые пробудились для борьбы, и от которых зависела судьба страны. "Единый фронт" меньшевиков и соц[иалистов]-революционеров господствовал в советах и фактически имел в своих руках власть. Буржуазия была политически совершенно парализована, потому что 10 миллионов солдат, измученных войною, стояли во всеоружии на стороне рабочих и крестьян. Но вожди "единого фронта" больше всего боялись "испугать" буржуазию и "оттолкнуть" ее в лагерь реакции. Единый фронт не решался прикоснуться ни к империалистической войне, ни к банкам, ни к помещичьему землевладению, ни к заводам и фабрикам. Он топтался на месте, источал из себя общие фразы, а массы теряли терпение. Мало того: меньшевики и эсеры прямо передали власть партии кадетов, отвергнутой трудящимися и ненавистной им. Кадеты представляли собою империалистическую буржуазную партию, опирающуюся на верхи "средних классов", но во всех основных вопросах остававшуюся верной интересам "либеральных" собственников. Кадетов можно сравнить, пожалуй, с французскими радикалами: та же социальная опора, т. е. "средние классы"; та же "левая" программа; те же виляния между "народом" и финансовым капиталом; то же убаюкивание народа пустыми фразами и та же верная служба интересам империализма. Как и у радикалов, у кадетов были свое правое и свое левое крыло: левое - чтобы морочить народу голову; правое - чтобы делать "серьезную" политику. Меньшевики и эсеры думали найти поддержку средних классов посредством союза с кадетами, т. е. с эксплуататорами и обманщиками средних классов; этим самым социал-патриоты подписали себе смертный приговор. Привязав себя добровольно к колеснице буржуазии, вожди меньшевиков и соц[иалистов]-революционеров уговаривали трудящихся отложить экспроприацию собственников на будущее, а пока что... умирать на фронте за "демократию", т. е. за интересы той же буржуазии. "Нельзя отталкивать кадетов в лагерь реакции", - повторяли оппортунисты, как попугаи, на бесчисленных митингах. Но массы не хотели и не могли этого понять. Ведь они же отдали все свое доверие единому фронту меньшевиков и "соц[иалистов]-революционеров"; они готовы были в любой момент поддержать единый фронт с оружием в руках против буржуазии. Между тем партии единого фронта, заручившись доверием народа, призвали к власти буржуазную партию, а сами прятались за ее спину. Трусости и вероломства пробужденная революционная масса никогда не прощает. Сперва петербургские рабочие, за ними - пролетариат всей страны, за пролетариатом - солдаты, а за солдатами - крестьяне в течение нескольких месяцев убедились на опыте, что большевики были правы. Так в течение немногих месяцев кучка "сектантов", "авантюристов", "заговорщиков", "агентов Гогенцоллерна" и проч. и проч. превратилась в руководящую партию миллионов пробужденного народа. Верность революционной программе, непримиримая вражда к буржуазии, решительный разрыв с социал-патриотами, глубокое доверие к революционной силе масс - таковы важнейшие уроки Октября. Вся большая пресса, включая газеты меньшевиков и "соц[иалистов]-революционеров"120, вела бешеную, поистине небывалую в истории травлю против большевиков. Тысячи и тысячи тонн газетной бумаги покрывались сообщениями о том, что большевики находятся в связи с царской полицией, что они получают из Германии золото вагонами, что Ленин скрылся на немецком аэроплане и проч. и проч. В первые месяцы после Февраля этот водопад клеветы оглушил массы. Матросы и солдаты не раз грозили взять Ленина и других вождей большевизма на штыки. В июле 1917 года кампания клеветы достигла высшего напряжения. Многие сочувствующие левые и полулевые, особенно из среды интеллигенции, испугались напора буржуазного общественного мнения. Они говорили: "Большевики, конечно, не агенты Гогенцоллерна, но они сектанты; они бестактны; они провоцируют демократические партии; с ними невозможно работать". Такова была, например, господствующая мелодия в большой ежедневной газете Максима Горького121, вокруг которого объединялись всякого рода центристы, полубольшевики-полуменьшевики, теоретически очень левые, но страшно боящиеся разрыва с меньшевиками и эсерами. А закон таков: кто боится разрыва с социал-патриотами, тот неизбежно становится их агентом. Тем временем в массах происходил прямо противоположный процесс. Чем больше они разочаровывались в социал-патриотах, которые ради дружбы с кадетами предавали интересы народа, тем внимательнее они прислушивались к речам большевиков и тем более убеждались в их правоте. Рабочему на заводе, солдату в окопе, голодающему крестьянину становилось теперь ясно, что капиталисты и их прислужники так бешено клевещут на большевиков именно потому, что большевики непоколебимо преданы интересам угнетенных. Вчерашнее негодование солдата или матроса против большевиков переплавлялось сегодня в горячую преданность им и беззаветную готовность следовать за ними до конца. И наоборот: ненависть масс к кадетской партии неизбежно переносилась на ее союзников: меньшевиков и "соц[иалистов]-революционеров". Кадетов социал-патриоты не спасли, но себя погубили. Окончательный перелом в массах, происшедший в течение 2-3 месяцев (август-сентябрь), подготовил возможность Октябрьской победы. Большевики овладели советами, а советы - властью. * Господа скептики могут сказать: но ведь Октябрьская революция привела в конце концов к торжеству бюрократии: стоило ли ее совершать? Этому вопросу следовало бы посвятить особую статью, а, может быть, и две. Здесь скажем кратко: история идет вперед не по прямой линии, а по кривой; за гигантским скачком вперед следует, как после артиллерийского выстрела, откат. Но история все же идет вперед. Советский бюрократизм есть, несомненно, злокачественная язва, угрожающая и завоеваниям Октябрьской революции, и мировому пролетариату. Но кроме бюрократического абсолютизма в СССР есть и кое-что другое: национализация средств производства, плановое хозяйство, коллективизация земледелия, которые, несмотря на чудовищный вред бюрократизма, ведут страну экономически и культурно вперед, в то время как капиталистические страны откатываются назад. Освободить Октябрьскую революцию из тисков бюрократизма может только развитие международной революции, победа которой действительно обеспечит построение социалистического общества. Наконец, - и это немаловажно, - Октябрьская революция важна и тем, что дала ряд неоценимых уроков мировому рабочему классу. Если пролетарские революционеры Франции твердо усвоят эти уроки, они будут непобедимы. Л.Троцкий 4 ноября 1935 г. Э.Эррио, политик золотой середины Эдуард Эррио, мэр Лиона, министр без портфеля, представляет сейчас центральную фигуру французской политической жизни. Это место он занимает не столько, может быть, по размерам своей личности, сколько по той политической функции, которую он выполняет в своей партии, а партия - в стране. Выводя свою родословную от якобинцев (одно из многих недоразумений!), радикалы представляют средние классы Франции, т. е. основную массу ее населения. Социальный кризис, наступивший во Франции позже, чем в других странах, означает прежде всего кризис средних классов, а следовательно, и их политического представительства: в этом и состоит, собственно, реальная основа кризиса парламентской демократии. Средние классы недовольны и даже ожесточены. Верхи их тянут к фашизму, низы - к революции. Положение радикалов становится все более неустойчивым. Но костер, как известно, ярче всего вспыхивает перед тем, как потухнуть. Радикалы сейчас больше, чем когда бы то ни было, стоят в фокусе политики. За ними настойчиво, даже назойливо ухаживают справа и слева. Вожди радикалов заседают в правительстве Лаваля и ставят свои имена под драконовскими финансовыми декретами. В то же время радикальная партия в целом участвует в "Народном фронте", который мечет риторические молнии против правительства Лаваля и его декретов. Консервативный официоз "Le Temps" ежедневно апеллирует к патриотизму Эррио и к его испытанной рассудительности. "L Humanit", орган коммунистов (очень благоразумных, очень умеренных, очень патриотических коммунистов), с такой же правильностью слагает гимны в честь демократизма Эррио, его республиканской верности и его дружбы к Советскому Союзу. Эррио, несомненно, очень чувствителен к похвалам "Le Temps" и не может не морщиться от неуклюжих похвал "Юманите". Но у него в партии два крыла. Одно восходит к банкам, другое спускается к крестьянам. Эдуарду Эррио приходится "делать хорошую мину при плохой игре". Долго ли, однако, протянется двусмысленная игра? Долго ли еще мэр Лиона останется центральной политической фигурой Франции? * Ораторское искусство Франции так богато классическими образцами, готовыми формулами и привычными ассоциациями, что чрезвычайно трудно, особенно по выправленным и наполовину мертвым протоколам, выделить ораторскую индивидуальность на плотном фоне национальной традиции. После смерти Жореса, атлетического и страстного мастера, который хотел свести идеи с философских небес на покрытую преступлениями землю, лучшим оратором Франции считался "очарователь" Бриан, который, оправдывая себя, льстил порокам и слабостям других. Что касается Эррио, которому многие после смерти Бриана отводят первое место, то у него нет ни сокрушительной патетики Жореса, ни ласкающей вкрадчивости Бриана. Оратор честно отражает радикального политика: он прозаичен. Его красноречие ходит скорее в туфлях, - правда, прочных, - чем на котурнах122. Удовлетворяя свои высшие запросы в области литературы и музыки, Эррио высвобождает здравый смысл для политики и даже для трибуны. Если у этого оратора есть поза, то это поза простоты, без доверчивости, но и без активного вероломства. Здравый смысл был бы, однако, слишком тесен, если бы не был сдобрен сентиментальностью. Эррио охотно придает своим доводам вид личной исповеди и никогда не забывает напомнить о своей искренности. Если он прибегает к иронии, то настолько смягченной оговорками, что она кажется другим видом добродушия. Свидетели отмечают, что в случае надобности Эррио умеет вызывать слезы, в том числе и свои собственные. Но это те слезы, которые, облегчая душу, своевременно высыхают. На всем его стиле лежит неизгладимый оттенок внушительной, но не очень уверенной в себе золотой середины. Крупный парламентский оратор, без сомнения, но не великий. На почву здравого смысла Эррио становится сознательно и настойчиво. Он не без основания видит - по крайней мере, видел до вчерашнего дня - источник своей силы в том, что мыслит и чувствует как "все" - не считая, разумеется, тех, которые мыслят иначе. Это "средний француз", но более крупного масштаба, так сказать, первый среди равных: он наделен даром отчетливого изложения, разносторонним, преимущественно гуманитарным образованием, сильным голосом и обнадеживающей фигурой. Этого немало. Но этого, может быть, все же недостаточно. Лучший педагог не тот, который сходит к ученикам с высот, а тот, который поднимается вместе с ними на новую ступень. Сила Эррио как оратора заключается в такого рода педагогической непосредственности общения со слушателями. Секрет ее, однако, в том, что у Эррио нет какой-либо социальной концепции или политической перспективы. Вместе с аудиторией он пытается выбраться из затруднений при помощи ресурсов здравого смысла, и слушателям часто должно казаться, что их вождь вслух думает за них. Эррио, несомненно, искренне убежден, что логика цивилизованного мелкого буржуа есть не только общефранцузская, но и общечеловеческая логика. Он рассуждает так, как если бы посредством доводов можно было привести к одному знаменателю все противоречия. Он проповедует и поучает. "Мы покинули школьные скамьи!" - бросил ему однажды Тардье. И эта неучтивая реплика вызывает гул одобрения в правом секторе, где гораздо лучше знают, чего хотят. Политика была бы очень простым делом, если бы ее можно было свести к системе логических аргументов. В действительности она состоит в столкновении социальных и национальных интересов. Но здесь кончаются права здравого смысла и убедительность Эррио как оратора. В борьбе за доверие среднего француза Эррио больше всего озабочен, чтобы его, ввиду его "левой" репутации, не принимали за импровизатора, за дилетанта, или, хуже того, за мечтателя. "Что касается меня, - говорит он, - то у меня мало вкуса к синтезу... истинный метод перед лицом всех усложнений - это применять столь свойственный французам метод анализа, который расчленяет..." Философская тирада звучала в свое время как недружелюбный намек на Бриана, который изучение вопроса заменял чутьем. Эррио, несомненно, подражает Пуанкаре в прилежном подборе цитат и в классификации документов. Но нумерованные доводы нотариуса - излюбленный прием Пуанкаре - имеют мало общего со школой Паскаля123 и Декарта: это еще не анализ. А кроме того, политика, в отличие от упражнений в семинариях, вовсе не исчерпывается анализом и синтезом: политика есть искусство больших решений. Анализ и синтез лишь ориентируют волю. Но ясно, что оратор не может дать того, чего нет у политика: воли к действию. Часто апеллируя то к своей политической, то к своей личной совести, Эррио при случае прибавляет: "Впрочем, это одно и то же". Так ли? Политика радикализма есть на самом деле политика постоянных внутренних конфликтов: слово у него расходится с делом, намерение с результатом. Причина двойственности лежит, однако, не в "личной совести" вождей, а в характере социальной опоры. Поднимаясь на одном фланге до крупной буржуазии и спускаясь на другом до пролетариата, мелкобуржуазный радикализм обречен на роль неустойчивого центра. Те объективные противоречия, которые он пытается преодолеть, раздирают рикошетом его собственные ряды. Внутри радикальной партии место центра пытается по-прежнему удержать за собой Эррио. Он становится благодаря этому точкой приложения всех центробежных сил современного общества. Опасаясь скатиться влево, он недвусмысленно тянет вправо. Но там все места уже заняты партиями и политиками, которым крупная буржуазия доверяет больше, чем Эррио. Слева же стоят социалисты в тесном содружестве с вылинявшими коммунистами. Несколько лет тому назад Эррио пришлось отложить в сторону свое благодушие и вступить в ожесточенную драку с социалистическими "друзьями", чтобы обеспечить себе в качестве мэра маленькое большинство в лионском муниципалитете. В парламенте социалисты оказывали радикалам двусмысленную поддержку с расчетом вытеснить их из деревень, как уже вытеснили из городских центров. С правого крыла не переставали приглашать Эррио примкнуть к буржуазной концентрации. Но Эррио пытался сперва устоять: ведь цель "национальных" зазываний, на которых специализировался Temps, состоит в том, чтоб "окружить радикалов и задушить их". "Я вам говорю без озлобления, - обращался Эррио к правому сектору палаты, прежде чем дал "окружить" себя, - что вы ошибаетесь". Оратор тут же поворачивается к левому крылу: "Я вам говорю дружески: и вы ошибаетесь". Такова симметрия золотой середины. Но она неустойчива в нашу эпоху, которая не выносит симметрии. Стоит Эррио оказаться на заседании собственной фракции. как он опять вынужден поочередно поворачиваться лицом к обоим флангам, главным образом, впрочем, к левому, со словами: "Вы ошибаетесь". Политик средней линии, он не находил бы самого себя, если бы не мог отталкиваться от флангов. По разным поводам, не всегда счастливым, Эррио приглашает противников признать, что у него и его партии нет, по крайней мере, недостатка в "мужестве". Опять иллюзия! Если под мужеством понимать не личную смелость, а политическую решимость на большие действия, то французский радикализм представляет прямое отрицание мужества. Причина и здесь лежит вне отдельных лиц: характеры вождей подбираются и воспитываются в соответствии с тем историческим делом, которому они служат. Социальные отношения Франции, особенно рядом с Германией, казались очень устойчивыми. При всей своей калейдоскопичности, политика третьей республики долго оставалась равна самой себе. Причина устойчивости в слабом движении хозяйства и населения. Франция сберегает, накапливает, пускает деньги в оборот, но не меняет своих производственных основ. В хорошие месяцы и годы она далеко выдвигает свои золотые щупальца, чтобы, однако, сразу втянуть их, как только в мировой атмосфере почувствуется тревога. Это мудрость негативная, оборонительная и к тому же вступающая во все большее противоречие с европейской гегемонией страны. Мировая политика Франции есть прежде всего политика ее финансов. Средний француз, который отдает радикалам свои голоса, а банкам - свои сбережения, чувствует себя беспомощным в океане мировой политики, с его приливами и отливами, встречными течениями и водоворотами. Решающее слово здесь принадлежит банкирам и промышленным магнатам. В столкновении с ними радикализм теряет последние остатки мужества. Придя к власти в 1924 году и подвергшись жестокому обстрелу со скамей парламентской правой, особенно со стороны тяжелой индустрии и банков, Эррио успокаивал и оправдывался: "Выше всякой теории я ставлю интересы страны". С научной точки зрения эта формула поражает своей наивностью. "Теория", т. е. программа партии, по назначению своему должна быть не чем иным, как до конца продуманным выражением "интересов страны". Противопоставляя теорию "интересам", Эррио признавал уже десять лет назад, что радикальная программа при всей своей умеренности не находит себе места в послевоенной действительности. Кризис франка и государственных финансов в 1924 г. сразу поставил радикальное правительство лицом к лицу со всей системой финансового капитала. Биржа делала вид, что страшно боится радикалов. На самом деле Эррио смертельно испугался биржи: поэтому он и заклинал не брать его программу всерьез. В конце концов Эррио уступил свое место Пуанкаре. Вместе со своим антагонистом Тардье Эррио провел два года в министерстве концентрации, которое покинул затем лишь по категорическому требованию партии, против собственной воли, "со смертью в душе". По всему своему складу Эррио предпочел бы иметь авторитетных представителей крупного капитала в своем правительстве, а не в оппозиции. Но затруднение в том, что политики биржи предпочитают иметь свое правительство с Эррио в качестве заложника, как в 1926-[19]28 гг., и снова сегодня, а не в качестве колеблющегося суперарбитра между интересами крупной буржуазии и иллюзиями мелкой, как в 1924 и в 1932 году. Тот факт, что Пуанкаре оказался в критическую минуту столь авторитетным для банков, укрепил навсегда его авторитет в душе Эррио. Вождь радикалов не упускал впоследствии ни одного случая, чтобы не повторить, иногда два или три раза в одной речи, о своем глубоком преклонении перед Пуанкаре. Можно ли себе представить якобинца, который почтительно склоняется перед авторитетом... Неккера124? Между тем Эррио продолжает считать себя якобинцем. Призывая в декабре 1932 г. к уплате по американскому векселю, Эррио напоминал, что он вынужден лишь нести последствия чужой политики. Когда парламент проявил намерение не платить, Эррио воскликнул: "Другой, может быть, сможет завтра связать нить. Я буду помогать ему извне". "Связывать нить" пришлось, однако, самому Эррио. Шло ли дело о внешней политике или о внутренней, Эррио в качестве кратковременного министра-председателя начинал с неизменной ссылки на обстановку, которую он застал и которая предопределяет его путь. Точно кто-то другой решает за него каждый раз, что именно ему нужно делать. Разгадка проста: логика французского империализма могущественнее симпатий "среднего француза". Когда радикалы приходят к власти, они вынуждены защищать те же интересы, которым служит и национальный блок. Им остается лишь свобода выбора информации. Высший довод Эррио против тех, которые противились очередному взносу, гласил: "Вы собираетесь из-за 480 миллионов франков разбить соглашение свобод против диктатур". Это звучит неплохо в политической акустике Франции. Но соглашение "трех великих демократий" остается лишь благочестивым пожеланием радикалов. Фактом же являлся в те дни - остается с некоторой трещиной и сейчас - союз Франции с тремя реакционными диктатурами: Польшей, Румынией и Югославией. Пацифистский адвокат или педагог в качестве министра обречен проводить политику, которая ему не по душе. Естественно, если радикальные депутаты недовольны своими министрами, а радикальные избиратели - своими депутатами. Столь же естественно, если недовольство тех и других обречено на бессилие. Сводя сложную механику к простейшей формуле, придется сказать: в больших вопросах мелкий буржуа фатально вынужден склоняться перед крупным. Вскоре после падения своего второго министерства Эррио раскрыл афинскому телеграфному агентству высший смысл своей политики: "То, что я защищаю в моих последних речах, - это мораль Платона". В лице "горячо любимой" Греции Эррио приветствовал родину своей доктрины: "Я пожертвовал собою, чтобы остаться верным идеалу". Пожертвование собою имело, в сущности, не столь трагический характер: теснимый социалистами и собственной фракцией Эррио предпочел почетно свалиться на международном вопросе в ожидании того неизбежного момента, когда палата остынет от последних выборов и передвинет свой центр тяжести вправо. Может показаться на первый взгляд парадоксальным, что евангелие философского идеализма адресовано было Греции Венизелоса125 и Цалдариса126, которая вряд ли может служить образцом в вопросе об уплате долгов. Но нельзя не признать, что добрые намерения Эррио в отношении Уолл стрит действительно сохранили на этот раз... платонический характер. Было бы ошибкой думать, что чрезмерно возвышенная мотивировка парламентского поражения есть просто неудачный оборот. Нет, философия абсолютных ценностей входит необходимым элементом в душевное хозяйство Эррио. Подчиняясь вчерашнему дню с чисто консервативной покорностью, Эррио примиряет противоречие между своей "теорией" и навязываемой ему политикой в надзвездных пустотах философии: этот метод имеет то преимущество, что не повышает накладных расходов. Как самому Платону, "божественному" идеалисту с широкими плечами, культ чистой идеи не мешал вести торговлю оливковым маслом и третировать рабов подобно рабочему скоту, так преклонение перед вечной моралью не препятствует Эррио поддерживать систему Версаля. Тем и хорош платонизм, что позволяет вести два независимых текущих счета: один для духа, другой для материи. Если бы мы не боялись оскорбить в г. Эррио человека добрых нравов и вольтерьянца127, мы сказали бы, что им руководят в последнем счете, те же психологические мотивы, которые побуждают великосветскую католичку раздваиваться между адюльтером и церковью. С историей Эррио обращается примерно так же, как с философией: он черпает в ней скорее нравственные утешения, чем уроки действия. Такой метод позволяет ему, как это ни невероятно, вести свою генеалогию от революционеров 1793 года! Радикалы считают, что из традиций якобинизма они полнее всего ассимилировали антиклерикализм и патриотизм. Но антиклерикализм давно перестал быть боевой доктриной: дело сводится к мирному разделению труда между светской республикой и католической церковью. Что касается патриотизма, то у якобинцев он был неразрывно связан с провозглашением революционного принципа и с его защитой против феодальной Европы. Патриотизм Эррио не возвещает никакой новой идеи и тесно примыкает к патриотизму Тардье. Тени Робеспьера и Сен-Жюста128 потревожены напрасно. Недаром сам Пуанкаре покровительственно отзывался об Эррио: "Этому человеку свойственны национальные реакции". Ссылки на якобинцев имеют у Эррио всегда беспредметный характер. Когда же ему нужны исторические образцы, он цитирует охотнее "великого либерала" Ламартина129 и даже герцога де Брольи130. В одной из парламентских речей Эррио ссылался на банальную фразу Людовика XV131 в доказательство... миролюбия "французского духа"! Идеалисты вообще обращаются с историей, как с оптовым складом моральных прописей. Обращение к Ламартину, впрочем, наименее случайно. Напыщенный поэт был не только фальшивым историком жирондистов, но и их эпигоном в политике. Радикализм Эррио не имеет ничего общего с Горой132