стоты на приборе TACAN перещелкивает под моей правой перчаткой на канал 100, и после мгновений замешательства современный, гладко работающий барабан указателя числа лишь начинает вращаться и показывает, что до радиомаяка Шпангдалем 110 миль. Не считая отказа высокочастотной радиостанции, мой полет проходит очень гладко. В холмах туч далеко впереди справа от меня - слабая вспышка, словно кто-то пытается зажечь дугу гигантским сварочным электродом. Но расстояния ночью обманчивы, и эта вспышка может быть над любой из четырех стран. Как летчик, я повидал миллионы квадратных миль земли и облаков над землей. Как призванный из запаса летчик Национальной гвардии в [92] Европе, я прокатил свои колеса по тысячам миль асфальтовых и бетонных взлетно-посадочных полос в семи странах. Могу сказать, что Европу я видел больше многих, однако для меня Европа совсем не такая, как для них. Это узорчатая страна, широко раскинувшаяся под солнцем, сморщенная на юге Пиренеями, а на востоке Альпами. Это страна, над которой кто-то рассыпал огромный мешок аэропортов, и теперь я их ищу. Франция - это не Франция туристических плакатов. Франция - это авиабаза Этен, авиабазы Шатору, Шомон и Марвиль. Это лоскутья Парижа вокруг его любимой реки, лоскутья, которые обтекают, словно кристаллизовавшаяся лава, крестики-нолики взлетно-посадочных полос Орли и Ле-Бурже. Франция - это постоянно повторяющийся путь пешком в оперативный отдел авиабазы, во время которого неизменно сознаешь, что за забором базы всюду находятся крохотные деревушки и холмы. Европа трогательно мала. С высоты 37 000 футов над Пиренеями я вижу холодную Атлантику у Бордо и берега французской Ривьеры на Средиземном море. Я вижу Барселону и, в дымке, Мадрид. За тридцать минут я могу пролететь над Англией, Голландией, Люксембургом, Бельгией, Францией и Германией. Моя эскадрилья без посадок за два с половиной часа летает в Северную Африку; она патрулирует границу между Западной и Восточной Германией; мо- [93] жет на выходные слетать в Копенгаген. Европа была для человечества школой. Школьным двориком. Я редко вижу Европу такой, какая она на картинках и на почтовых марках - чаще земля закрыта огромным слоем облачности - морями белого и серого цвета, тянущимися без просвета до самого горизонта. Именно погода в Европе, так же как и в Соединенных Штатах, напоминает мне время от времени, что, хотя я и могу одним прыжком покрыть целые континенты, я не подобен богам, как мне порой кажется. Летом некоторые облака поднимаются выше моего самолета, на 50 000 футов, и некоторые разрастаются так быстро, что мой самолет не успевает набрать высоту. В большинстве случаев я прав, называя свой самолет всепогодным, но облака следят, чтобы человек не возгордился, они напоминают мне, довольно часто, о моих действительных размерах. Клубящееся белое кучевое облако на моем пути в иные дни скрывает лишь незначительную турбулентность. В другие дни, если я заберусь в облако такого же типа, то, выбравшись, буду благодарить того, кто изобрел шлем. Как бы туго я ни был пристегнут, все же есть облака, которые могут треснуть меня шлемом о фонарь кабины и могут гнуть крылья со стальными лонжеронами, которые, я некогда клялся, нельзя согнуть ни на дюйм. [94] Когда-то я опасался облаков сурового вида, но потом узнал, что, несмотря на удары шлемом о фонарь, турбулентность в них редко бывает настолько сильной, чтобы действительно нанести ущерб штурмовику. Иногда я читаю о том, что какой-нибудь многомоторный самолет потерял от града лобовое стекло или обтекатель радара или в него попала молния или даже две, поскольку о таких происшествиях, как и положено, сообщается, с подробными фотографиями, в журналах для летчиков. А некоторые самолеты вылетели в непогоду, в грозу, и их осколки, разбросанные по безлюдной местности, были найдены только через несколько дней или недель. Причины неизвестны. Может быть, шторм был необычайно силен, может быть, пилот потерял управление, может быть, у него в шторм закружилась голова, и он спикировал в землю. Так что, несмотря на то, что у моего самолета шестислойное пуленепробиваемое лобовое стекло, рассчитанное на кое-что похуже града, и каркас, способный выдержать нагрузку, в два раза превышающую ту, от которой у самолетов побольше отваливаются крылья, я с уважением отношусь к грозам. Когда могу, я их обхожу; и, скрежеща зубами, держусь за рычаг управления, когда не могу. Меня уже поболтали несколько не очень сильных гроз, но встретятся и еще. [95] Есть, конечно, предписанные действия. Подтянуть ремень безопасности и привязные ремни, включить обогрев трубки Пито и антиобледенитель, освещение кабины на полную мощность, скорость снизить до 275 узлов и стараться держать самолет в горизонтальном полете. В восходящих воздушных потоках внутри грозовой области высотомеры, и приборы вертикальной скорости, и даже приборы воздушной скорости практически бесполезны. Они отстают, забегают вперед, беспомощно колеблются. Хотя "F-84F" в грозу имеет тенденцию рыскать и крениться в турбулентности, я должен пытаться лететь, руководствуясь самолетиком на двухдюймовом искусственном авиагоризонте передо мной на панели управления - гироскопическим указателем положения самолета в пространстве. В грозу я управляю так, чтобы самолетик шел прямо и горизонтально. Так что я готов. Я всегда готов. В темноте французской ночи мой самолет легко летит вдоль непрерывного потока миль между Ланом и Шпангдалемом, по воздуху гладкому, как отполированный обсидиан. Я отклоняю свой шлем назад, прислоняю его к красному подголовнику кресла-катапульты, отрываю взгляд от темного слоя туч и смотрю на более глубокий, яркий слой звезд над головой, которые издавна служат людям во всем мире [96] ориентирами. Неизменные, вечные звезды. Успокаивающие звезды. Бесполезные звезды. Когда сидишь в таком самолете, как мой, рассчитанном прежде всего на то, чтобы подчиняться командам летчика, звезды - лишь интересные световые точки, на которые можно взглянуть, когда вокруг все идет хорошо. Важны те звезды, которые притягивают светящиеся стрелки радиокомпаса и TACAN. Звезды прекрасны, но я прокладываю курс по S, Р и А. Пилоты тактических штурмовиков традиционно с большим подозрением относились к мысли о полете в непогоду, и лишь нечеловеческим усилием военно-воздушные силы заставили их принять мысль о том, что теперь в непогоду должны летать даже штурмовики. Официальное распоряжение выразилось в том, что теперь учебные кинофильмы, теоретические занятия, занятия с приборами - каждые полгода и установлен обязательный минимум часов слепого полета. Каждый новый штурмовик все больше приспосабливается к ведению боя при любой погоде, и сейчас летчики штурмовиков-перехватчиков в своих больших дельтообразных машинах могут выполнить перехват вражеского самолета, видя его только как мутную точку на экране радара. Даже штурмовик-бомбардировщик, всегда зависевший от низкой облачности, сегодня способен совершать атаку в непогоду и, используя [97] сложнейшую радарную систему, облететь неровности рельефа и определить цель. Кроме официального распоряжения и требований правил, пилоты даже новейших штурмовиков должны изучить все возможное о полетах в непогоду для того, чтобы просто поспевать за техникой, чтобы уметь использовать самолет так, как он задуман. Но непогода - по-прежнему враг. Облачность лишает меня горизонта, и за пределами кабины я ничего не вижу. Я вынужден полностью полагаться на семь ликов без всякого выражения под стеклом - на свои пилотажные приборы. В непогоду нет абсолютного верха и низа. Есть лишь ряд приборов, которые говорят: это верх, это низ, это горизонт. Я привык летать в ясном мире и атаковать наземные цели, и мне нелегко поставить свою жизнь в зависимость от двухдюймового стеклянного кружка и светящейся краски, однако это единственный способ остаться в живых, когда мой самолет погружается в облако. Ощущения, которые удерживают мушку прицела на танке, легко вводят в заблуждение, когда внешний мир - безумный серый поток. Во время поворота или безобидного движения - наклона головы для того, чтобы посмотреть на радиоприемник, когда переключаешь частоту,- эти ощущения могут прийти в смятение, их охватит паника, они будут кричать [98] "ты заваливаешься влево", несмотря на то что искусственный горизонт на приборной панели спокоен и неподвижен. Столкнувшись с противоречием, я имею выбор: послушать один голос или другой. Послушать ощущения, благодаря которым мне присвоена классификация "специалист" по штурмовой атаке, по ракетной стрельбе и бомбометанию с пикирования, или довериться кусочку жести и стекляшке, про которые мне кто-то сказал, что надо полагаться на них. Я доверяюсь кусочку жести, и начинается война. Головокружение делается таким сильным, что мне приходится почти положить шлем на плечо в соответствии с его собственной версией о верхе и низе. Но я все же лечу по приборам. Держать жестяной самолетик под стеклом горизонтально - "ты сильно кренишься вправо", стрелки высотомера и прибора вертикальной скорости держать на месте - "осторожно, ты входишь в пике"... держать стрелку указателя угловой скорости разворота вертикально, а шарик - в середине кривой стеклянной трубочки - "ты заваливаешься набок! ты колесами вверх и продолжаешь заваливаться!". Сверять приборы друг с другом. Один с другим, один с другим и опять один с другим. Боевой полет и полет по приборам объединяет одно - это дисциплина. Я не отрываюсь от ведущего, чтобы самостоятельно искать цель; я не отрываюсь от приборной панели, постоянно [99] сверяя по часовой стрелке семь приборов. Во время боевого полета с дисциплиной проще. Там я не один,- готовясь к тому, чтобы спикировать и открыть огонь по врагу, я могу посмотреть на ведущего, могу посмотреть назад и вверх на второе звено. Когда враг - не оказывающий сопротивления серый туман, я должен полагаться на приборы и делать вид, что это просто обычный учебный полет на учебном самолете "Т-33" в задней кабине, затянутой брезентовым чехлом, что я в любой момент могу снять чехол и увидеть чистый воздух на сотню миль вокруг. Мне просто не хочется снимать чехол. Непогода, несмотря на то, что я знакомился с ней по учебникам в авиационной школе и что это знакомство подкреплено опытом, по-прежнему остается самым большим моим врагом. Ее трудно точно предсказать, и, что еще хуже, она совершенно не любит людей и машины, которые в нее залетают. Совершенно не любит. "Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, Франция, диспетчерский центр, сообщение". Как телефон. Мое радио. Сейчас работает безукоризненно. Как так, ведь всего несколько минут назад... ладно, сейчас работает, остальное не важно. Кнопку микрофона нажать. Профессиональным голосом: "Вас слышу, Франция; четыре ноль пять, сообщайте". [100] "Четыре ноль пять служба полетов сообщает: многомоторный самолет докладывает о сильной турбулентности, град и сильное оледенение в районе Фальбура. Так же "Т-33" докладывает об умеренной турбулентности на высоте три ноль ноль, легкое оледенение". Кнопку нажать. Ну и что. Судя по этим словам, в слоистых облаках впереди может быть гроза или несколько гроз. В учебнике это тоже было. Но все же во Франции редко бывают очень сильные грозы. "Принял, Франция, благодарю за сообщение. Какая погода в Шомоне?" "Подождите". Я жду, пока другой человек в белой рубашке и незатянутом галстуке пролистывает полученные по телетайпу метеосводки со всей Европы, он листает сквозь дождь, дымку, туман, высокую облачность, ветер, лед и летящую пыль. В этот момент он касается листа желтой бумаги, который скажет ему, если только он захочет его прочитать, что на авиабазе Уилус в Ливии чистое небо, видимость 20 миль и юго-западный ветер 10 миль. Если он захочет узнать, строчка на бумаге скажет ему, что в Нуассе в Марокко перистые облака, видимость 15 миль, ветер западный-юго-западный 15 миль. Он пролистывает метеосводку из Гамбурга (сплошная облачность до высоты 1200 миль, видимость три мили, ливневый дождь, ветер северо-западный 10 миль); с авиабазы в Висбадене (сплошная [101] облачность до высоты 900 миль, видимость две мили, ветер южный семь миль); с авиабазы Шомон. "Реактивный самолет два девять четыре ноль пять, Шомон сообщает: сплошная облачность до высоты тысяча сто футов, видимость четыре мили, дождь, ветер юго-восточный, скорость один ноль, порывы один семь". Погода в Шомоне не хорошая и не плохая. "Большое спасибо, Франция". В ответ человек щелкает кнопкой микрофона. Он захлопывает папку желтой бумаги, которая своим весом сдавливает метеосводки из сотен аэропортов по всему континенту. И закрывает сообщение с авиабазы в Фальбуре (потолок 200 футов, видимость полмили, сильный ливень, ветер западный 25 миль, порывы до 35 миль. Разряды молнии как между облаками, так и между облаками и землей, град величиной в полдюйма). Я плыву вдоль облака с пологим краем, и кажется, что вся реальность - это сон с мягкими, нечеткими границами. Свет звезд пропитывает дымку на глубину в несколько футов, я сижу расслабившись в глубоком бассейне, залитом красным светом, и гляжу на холодный идиллический мир, который я называл в детстве Небом. Я вижу, что двигаюсь. Мне не приходится постигать это разумом, следуя за стрелкой ра- [102] диокомпаса, переходящей с одного радиомаяка на другой, и вращающимся барабанчиком, отсчитывающим мили. Я просто вижу, как в темной тишине в нескольких сотнях футов под моим самолетом тянутся плавные волны облаков. Прекрасная ночь для полета. Что такое? Что я сказал? Прекрасная? Это слово для слабых, для сентиментальных, для мечтателей. Это слово не для пилота 23 000 фунтов, несущих разрушение. Это слово не для тех, кто видит, как разверзается земля, стоит им пошевелить пальцем, и кто обучен убивать людей других стран, у которых Небо то же самое. Прекрасный. Любовь. Мягкий. Нежный. Мир. Спокойствие. Эти слова и мысли не для летчиков-штурмовиков, обученных действовать без эмоций, холодно в случае аварии и при уничтожении солдат, идущих по дороге. Проклятие сентиментальности - сильное проклятие. Но значения, выражаемые теми словами, всегда присутствуют, поскольку я еще не совсем превратился в машину. В мире человек/самолет я живу в атмосфере недосказанности. Фланговый самолет с алым в лучах заката инверсионным следом - вроде ничего. Летать на штурмовике - нормальная работенка. Очень плохо, что мой товарищ по комнате врезался в мишень. Этому языку учишься,- учишься тому, что можно говорить, а что нет. Я обнаружил, не- [103] сколько лет тому назад, что я не отличаюсь от всех других летчиков, когда ловлю себя на мысли о том, что фланговый самолет и его след в последних лучах заходящего солнца просто прекрасен, или что я люблю свой самолет, или что моя страна - это страна, за которую я с радостью отдам свою жизнь. Я не отличаюсь. Я учусь говорить: "На одномоторном самолете летать, думаю, нормально", и каждый летчик военно-воздушных сил точно понимает, что я горжусь тем, что я пилот реактивного штурмовика, точно так же, как любой другой гордится своей работой. Однако нет ничего отвратительнее названия "пилот реактивного штурмовика". "Реактивный" - слово для киноафиш и нелетчиков. "Реактивный" предполагает романтический ореол, славу и искусственную болтовню человека, который ничего не знает о штурмовиках. Мне неловко от слова "реактивный". Так что я говорю "одномоторный", так как люди, с которыми я разговариваю, знают, что я имею в виду: я имею иногда возможность побыть наедине с облаками и, если захочу, могу лететь быстрее звука или перевернуть вверх тормашками танк, или превратить паровозное депо в покрытую облаком черного дыма груду кирпича и горячей стали. Летать на реактивном самолете - миссия блистательных киноактеров, играющих суперменов и супергероев. Летать на одномоторном самолете - нормальная работенка. [104] Белая зубчатая стена Альп - совсем не стена для "Фоке восемь четыре", и мы всегда пролетали над ней на высоте почти так же беззаботно, как чайка парит над морскими хищниками. Почти. Горы, даже под огромными одеялами, остры - будто огромные осколки битого стекла в снежной пустыне. Совсем не подходящее место для отказа двигателя. Колючие вершины торчат над морем перистых облаков, настолько напоминая этот пейзаж, что один летчик назвал их "Небесные острова". Твердые скалистые острова над мягким серым ватным морем. По радио - молчание. Я летел в строю молча и глядел, как проплывают внизу острова. Три слова от ведущего: "Какие неровные, да?" Мы вместе глядели на острова. Это самые вздыбленные в мире массы гранита, постоянно грозящие лавиной. Сдвиг пластов сырого мира. Девственная, предательски ненадежная страна скатывающегося снега и обрушивающейся сверху смерти. Мир приключений для храбрецов и сверхчеловеков, которые карабкаются по горам, потому что горы существуют. Совсем не место для по-человечески слабого существа, называемого пилотом самолета, который в небе вынужден полагаться на то, что огромное число вращающихся стальных деталей будут вращаться для того, чтобы ему остаться в небе. Которое он любит. [105] "Принял",- говорю я. Что еще говорить. Горы действительно неровные. Это всегда интересно. Внизу движется земля, наверху движутся звезды, погода меняется, и иногда, очень редко, одна из десяти тысяч частей, составляющих тело самолета, перестает нормально работать. Для летчика полет никогда не представляет опасности, ведь человек либо должен быть немного сумасшедшим, либо на него должен давить долг, иначе он не будет добровольно оставаться в положении, которое действительно считает опасным. Иногда самолеты разбиваются, летчики иногда погибают, но летать не опасно, это интересно. Было бы неплохо однажды узнать, какие мысли только мои, а какие общие для всех, кто летает на штурмовиках. Некоторые летчики привыкли высказывать свои мысли вслух, другие вообще ничего о них не говорят. Некоторые носят маски обычности и невозмутимости, и это явно - маски; некоторые носят такие убедительные маски, что я начинаю сомневаться, действительно ли эти люди возмутимы. Я знаю только свои мысли. Я могу предсказать, как я буду управлять своей маской в любом случае. В аварийной ситуации будет маска непринужденного спокойствия, рассчитанная на то, чтобы вызвать восхищение в душе любого, кто услышит по радио мой ровный го- [106] лос. Это, кстати, не только моя уловка. Я разговаривал однажды с летчиком-испытателем, который рассказал мне о своем способе изображать спокойствие в аварийных ситуациях. Он вслух громко считает до десяти и только потом нажимает кнопку микрофона, чтобы выйти на связь. Если аварийный случай такой, что у него нет десяти секунд для счета, то разговоры его и не интересуют, он катапультируется. Но при менее значительных авариях к тому времени, как он сосчитает до десяти, голос его уже свыкся с аварией и звучит по радио так ровно, словно летчик делает доклад о метеоусловиях, сообщает о хорошей погоде и описывает верхушки кучевых облаков. Есть и другие мысли, о которых я не говорю. Разрушение, которое я вызываю на земле. Это не совсем согласуется с Золотым правилом морали - налететь на транспортную колонну противника и шестью тяжелыми скорострельными пулеметами в клочья разорвать грузовики или сбросить на людей напалм, или выпустить по их танкам 24 начиненные взрывчаткой ракеты, или сбросить на один из их городов атомную бомбу. Я об этом не говорю. Я пытаюсь это оправдать перед собой до тех пор, пока не наткнусь на какое-нибудь рассуждение, которое позволило бы мне все это делать без нравственных мучений. Я уже давно нашел решение, которое и логично, и истинно, и эффективно. [107] Враг - злодей. Он хочет меня поработить и хочет покорить мою страну, которую я очень люблю. Он хочет отнять у меня свободу и диктовать мне, что и когда я должен думать и делать. Пока он поступает так со своим народом, который не возражает против такого обращения, я не против. Но ему не удастся поступать так ни со мной, ни с моей женой, ни с моей дочерью, ни с моей страной. Я убью его. Убью раньше, чем он убьет меня. Так что эти точки с ножками, сыплющиеся из остановившейся транспортной колонны перед моим пулеметом - не люди с мыслями, чувствами, любовью, как у меня. Они злодеи, и они хотят лишить меня моего образа жизни. В танке сидят не пять испуганных человеческих существ, которые начинают бормотать свои молитвы, когда я пикирую и помещаю белое пятнышко прицела на черный прямоугольник их танка. Они злодеи, и они собираются убить людей, которых я люблю. Большой палец аккуратно на пусковую кнопку ракет, белую точку на черный прямоугольник, с силой нажать. Тихое, едва слышное сш-сш из-под крыльев, и вниз направляются четыре хвоста черного дыма, которые сойдутся на танке. Вверх. Небольшое содрогание, когда мимо самолета проходит взрывная волна от разорвавшихся ракет. Они злодеи. [108] Я готов выполнить любое задание, какое мне поручат. Но полеты - это не только война, разрушения и оправданное перед собой убийство. В развитии человека/машины события не всегда согласуются с планом, и в казармах всюду валяются журналы, посвященные авиации, в которых рассказано о многих случаях, когда человек/машина действовал не так, как задумано. На прошлой неделе я сидел в комнате отдыха в мягком кресле, обитом красным кожзаменителем, и с увлечением читал один из таких потрепанных журналов. Из него я это и узнал. Два бывалых летчика летели из Франции в Испанию на двухместном реактивном учебном самолете "Локхид Т-33". В получасе пути от места назначения летчик на заднем сиденье протянул руку вниз, чтобы повернуть ручку, регулирующую высоту кресла, и нечаянно нажал на кнопку, выпускающую углекислый газ, надувающий одноместный резиновый спасательный плотик, спрятанный в подушке сиденья кресла-катапульты. Плотик надулся и прижал несчастного пилота к привязным ремням. Такое со спасательными плотиками случалось и раньше, и в кабинах самолетов, где есть плотики, как раз на этот случай имеется небольшой острый нож. Летчик на заднем сиденье ткнул ножом, и плотик лопнул, напол- [109] нив кабину густым облаком углекислого газа и талька. Летчик на переднем сиденье, занятый управлением самолета и не подозревающий о кризисе у него за спиной, услышал хлопок лопающегося плотика, его часть кабины тоже наполнилась белой пылью, только он принял ее за дым. Когда слышишь взрыв и кабина наполняется дымом, ты не колеблясь тут же перекрываешь подачу топлива к двигателю. Так что пилот на переднем сиденье рванул рычаг газа в положение "О", и двигатель остановился. В суматохе у летчика сзади отсоединился шнур микрофона, и он подумал, что радио не работает. Когда он увидел, что мотор заглох, он поднял подлокотник своего кресла, нажал на спусковой крючок, катапультировался и в целости и сохранности опустился на парашюте в болото. Другой летчик остался в самолете и успешно совершил вынужденную посадку в открытом поле. Это была невероятная цепь ошибок, и мой смех вызвал вопросы у сидящих напротив. Но, рассказывая им о том, что прочитал, я откладывал это себе в памяти, чтобы вспомнить, когда сам полечу на переднем или заднем сиденье нашего "Т-33". Когда наша курсантская группа проходила летную практику и мы только начинали первые полеты на "Т-33", головы наши были забиты за- [110] ученными нормальными и аварийными операциями так, что трудно было не запутаться. И с кем-то это должно было случиться, и случилось это с Сэмом Вудом. В самый первый раз сев в новый самолет, когда инструктор на заднем сиденье уже пристегнулся ремнями, Сэм крикнул: "Фонарь?" - предупреждая инструктора о том, что в дюйме от его плеч гидравлические поршни протолкнут по направляющим рельсам 200-фунтовый фонарь кабины. "Фонарь",- сказал инструктор. И Сэм дернул рычаг отстрела колпака. Неожиданное резкое сотрясение, облако голубого дыма, и 200 фунтов изогнутого и отполированного плексигласа пролетели 40 футов по воздуху и грохнулись на бетонное покрытие. В тот день полет Сэма был отменен. Проблемы такого рода постоянно досаждают военно-воздушным силам. Человеческая часть человека/самолета имеет столько же неполадок, как и металлическая часть, только их труднее выискивать. Бывает так, что летчик налетал 1500 часов на многих видах самолетов и считается опытным летчиком. Идя на посадку после своего 1501 часа, он забывает выпустить шасси, и его самолет едет по посадочной полосе на брюхе в море искр. Для того чтобы предотвратить посадку с убранным шасси, придумано множество изобретений и написано много тысяч слов предупреждений. [111] Когда рычаг газа занимает такое положение, при котором недостает мощности для поддержания полета, в кабине начинает выть сигнальная сирена, и на рычаге выпуска/шасси вспыхивает красная лампочка. Это значит: "Выпусти шасси!" Но привычка - великая сила. Человек привыкает к тому, что в полете перед выпуском шасси каждый раз начинает выть сирена, и она постепенно становится похожей на водопад, который не слышат люди, живущие с ним по соседству. Когда летчик заходит на посадку, необходимо сделать доклад на диспетчерскую вышку: "Диспетчерская Шомон, ноль пятый заходит на посадку, шасси выпущено, давление в порядке". Но доклад тоже становится привычкой. Иногда случается так, что летчика что-то отвлекает в то мгновение, в которое он обычно переводит рычаг посадочного устройства в положение "выпуск". Когда его внимание снова обращается на посадку, шасси уже должно быть выпущено, и летчик полагает, что так оно и есть. Он бросает взгляд на три лампочки, показывающие положение посадочного устройства, и, несмотря на то, что ни одна из них не горит обычным зеленым светом, несмотря на то, что в рычаге лампочка сияет красным и воет сигнальная сирена, он докладывает: "Диспетчерская Шомон, ноль пятый заходит на посадку, шасси выпущено, давление в порядке, тормоза в порядке". [112] За дело взялись изобретатели и попытались в своих самолетах исключить человеческую ошибку. На некоторых указателях воздушной скорости поместили флажки, которые закрывают табло во время захода на посадку, если шасси не выпущено, так как теоретически, если летчик не увидит свою воздушную скорость, он тут же спохватится, в данном случае это значит, что он выпустил шасси. В самом смертоносном, в самом сложном существующем сейчас истребителе-перехватчике, который несет ядерные ракеты и может сбить вражеский бомбардировщик в тяжелых погодных условиях на высоте до 70 000 футов, стоит сигнальная сирена, которая звучит, словно на повышенной скорости прокручивают дуэт пикколо. Изобретатели заключили, что если этот дикий звук не напомнит летчику о том, что надо выпустить шасси, то им нечего изощряться с лампочками или шторками на приборе воздушной скорости - такой летчик им не по зубам. Каждый раз, когда я вижу, как большой серый с дельтовидными крыльями перехватчик заходит на посадку, я не могу сдержать улыбку, зная, какой пронзительный писк сейчас издает в его кабине сигнальная сирена. Вдруг в моей темной кабине тонкая светящаяся стрелка радиокомпаса резко бросается в сторону от радиомаяка Шпангдалем и возвра- [113] щает меня от праздных мыслей к делу управления самолетом. Стрелка не должна была двигаться. Когда она станет поворачиваться над Шпангдалемом, то вначале начнет покачиваться, предупреждая меня. Амплитуда покачивания будет увеличиваться, и стрелка наконец развернется и укажет на нижнюю часть шкалы, как было, когда проходили Лан. Но барабан измерителя пути показывает, что я еще в 40 милях от своего первого контрольного пункта в Германии. Радиокомпас только что предупредил меня о том, что он такой же радиокомпас, как и все остальные. Он сконструирован так, чтобы показывать направление на источник низкочастотного радиоизлучения, а нет источника низкочастотного радиоизлучения мощнее, чем гроза. Я постоянно слышу такое правило и сам им пользуюсь: перистые облака означают неподвижный воздух и ровный полет. А тихо, про себя правило добавляет: если только в перистых облаках не скрывается гроза. И вот, как боксер, натягивающий перед боем перчатки, я тянусь влево и нажимаю кнопку "обогрев приемника воздушных давлений". На правой консоли находится тумблер с табличкой "противообледенитель лобового стекла", и правая перчатка перещелкивает его в положение "вкл.". Я затягиваю ремень безопасности [114] как можно туже и подтягиваю на четверть дюйма привязные ремни. У меня нет сегодня намерения специально лететь в грозу, но брезентовый мешок с замком в пулеметном отсеке напоминает мне, что задание мое не пустяковое и стоит того риска, который создает непогода. Стрелка радиокомпаса снова вертится, как бешеная. Я ищу взглядом вспышку молнии, но туча спокойна и темна. Я уже встречался с непогодой в полете, так почему это невнятное предупреждение кажется мне не таким, как остальные, таким зловещим, таким окончательным? Я замечаю, что стрелка указателя курса неподвижно стоит на отметке 084 градуса, и, по привычке, сверяю ее показания с резервным магнитным компасом. Показания удерживаемой гироскопом стрелки ни на градус не отличаются от показаний неподкупного магнитного компаса. Через несколько минут облако поглотит мой самолет, и я полечу по приборам, в одиночестве. Необычно лететь одному. Я так много летаю звеном, когда в строю две или четыре машины, что сразу одиночество во время самостоятельного полета не почувствовать, а минуты между Уэзерсфильдом и воздушной базой Шомон - не такое долгое время. Неестественно, когда можешь смотреть куда хочешь во время всего полета. Единственное удобное положение - это когда я смотрю под углом в 45 градусов на- [115] лево или 45 градусов направо и вижу там гладкую обтекаемую массу ведущего самолета, вижу, как ведущий летчик в белом шлеме с затемненным стеклом смотрит налево, направо, вверх и назад, следя, чтобы на пути в небе не было других самолетов, и иногда довольно долго смотрит на мой самолет. Я слежу за ведущим внимательнее, чем первая скрипка следит за дирижером, я набираю высоту, когда он набирает высоту, поворачиваю, когда он поворачивает, и слежу за жестами его руки. В строю летят молча. Заполнять эфир радиоболтовней - значит выполнять задание непрофессионально, и в сомкнутом строю любая команда от ведущего или просьба от ведомого передается жестом руки. Было бы проще, конечно, нажать ведущему кнопку микрофона и сказать: "Звено Аллигатор, аэродинамические тормозные щитки... давай", чем снять с рычага управления правую перчатку и, управляя левой, проделать пальцами сигнал "аэродинамические тормозные щитки", снова поместить правую перчатку на рычаг, а пока третий ведомый передает четвертому, снова положить левую перчатку на рычаг газа, поместив большой палец на тумблер аэродинамических тормозных щитков над кнопкой микрофона, и затем резко кивнуть шлемом, переключая тумблер в положение "закрыто". Это сложнее, но более профессионально, а быть профессиональным - цель каждого человека, [116] носящего над левым нагрудным карманом серебристые крылышки. Профессионально - хранить радиомолчание, знать все необходимое о самолете, твердо, как скала, держать место в строю, быть спокойным в случае аварии. Все желательное при управлении самолетом - профессионально. Я шучу с другими летчиками по поводу того, к чему это слово только не относят, но оно всегда уместно, и в душе я его чту. Я так стараюсь заслужить титул профессионального летчика, что после каждого полета в сомкнутом строю обливаюсь потом. После полета даже перчатки мокрые, и на следующий день они высыхают и превращаются в твердые сморщенные куски кожи. Я еще не встречал летчика, который может хорошо пролететь в строю и не вылезти затем из кабины насквозь мокрым. Однако для полета требуется лишь свободный строй. Но это непрофессионально, и пока что я убежден, что человек, который приземлился после полета строем в сухом костюме,- плохой ведомый. Я никогда не встречал такого летчика и, надеюсь, не встречу, поскольку если пилоты одномоторных самолетов в чем-то и проявляют публично свой профессионализм, так это в полете строем. В конце каждого задания перед заходом на посадку совершается еще трехмильный подход в сомкнутом ступенчатом строю. [117] В течение 35 секунд, за которые покрываются эти мили, с того момента, как ведущий нажимает на кнопку микрофона и говорит: "Ведущий звена Аллигатор, посадка на полосу один девять, третий и четвертый перестроиться",- каждый летчик у взлетной полосы и десятки других людей на базе будут смотреть на звено. Звено на мгновение окажется в окне кабинета командира, оно будет хорошо видно с автомобильной стоянки перед магазином базы, и на звено будут смотреть посетители, будут смотреть летчики-ветераны. Три мили оно на виду. В течение 35 секунд оно на обозрении всей базы. Я говорю себе, что мне все равно, смотрят ли на мой самолет все генералы Военно-воздушных сил Соединенных Штатов, находящихся в Европе, или на меня глядит из высокой травы лишь перепелка. Важно только сохранять строй. Вот здесь я мобилизую все силы. Любая поправка, какую бы я ни делал, будет обозначена серым дымом моих выхлопных газов и отнимет одно очко от идеала - четыре ровные серые стрелы с неподвижными серебристыми обтекаемыми наконечниками. Малейшее отклонение требует немедленного исправления, иначе стрелы не будут прямыми. Вот я на дюйм отошел от ведущего - я на волосок направляю рычаг влево и убираю этот дюйм. Меня трясет в завихренном полуденном [118] воздухе - сближаюсь с ведущим так, чтобы я трясся в том же воздухе, что и он. Эти 35 секунд требуют большего сосредоточения внимания, чем весь остальной полет. Во время предполетного инструктажа ведущий может сказать: "...и на заходе давайте просто сохранять строй, не жмитесь так, чтобы чувствовать неудобство...". Но каждый летчик звена при этих словах улыбается про себя, он знает, что, когда настанет та половина минуты, ему будет так же неудобно, как и другим ведомым, в тесном и ровном строю. Напряжение в эти секунды нарастает так, что я уже сам начинаю думать, что не смогу держать свой самолет так близко ни секунды больше. Но секунда проходит, за ней другая, а зеленый правый навигационный огонь ведущего по-прежнему в нескольких дюймах от фонаря моей кабины. Наконец, сверкнув блестящим алюминиевым фюзеляжем, ведущий отрывается и заходит на посадку, а я начинаю считать до трех. Я захожу следом и жду. Мои колеса, касаясь твердой посадочной полосы, отбрасывают длинные хвосты голубого дыма, и я жду. Мы строем выруливаем к месту стоянки, глушим двигатели, заполняем формуляры и ждем. Мы вместе пешком идем в здание авиабазы, звеня застежками парашюта, как колокольчиками, и ждем. Иногда это случается. "Смотрелись сегодня ничего",- скажет кто-нибудь ведущему. [119] "Спасибо",- скажет он. В минуту беспечности я задаю себе вопрос: стоит ли это всего? Стоит ли труд, пот, а иногда и риск, связанные с полетом в очень тесном строю, того, чтобы просто красиво смотреться при заходе на посадку? Я сравниваю риск и отдачу, и ответ у меня уже есть раньше, чем сформулирован вопрос. Стоит. Звенья из четырех машин заходят на эту полосу весь день, семь дней в неделю. Лететь так, чтобы на строй нашего звена обратил внимание тот, кто видит их сотни,- значит лететь в очень хорошем строю. В профессиональном строю. Это стоит того. Если днем полет строем - это работа, то ночью полет строем - просто каторжный труд. Но прекраснее задания в военно-воздушных силах просто не найти. Самолет ведущего тает и сливается с черным небом, и я лечу третьим ведомым, равняясь на немигающий зеленый огонь и тусклое красное свечение, заполняющее кабину и отражающееся от фонаря. Без света луны или звезд я вообще ничего не вижу, кроме его огней, и лишь принимаю на веру то, что в нескольких футах от моей кабины находится десятитонный штурмовик. Но обычно мне светят звезды. Я парю рядом с крылом ведущего, мой двигатель за спиной подражает капризному "V-8", и я слежу за немигающим зеленым огнем, туск- [120] лым красным свечением и еле-еле заметным силуэтом самолета в свете звезд. Ночью воздух спокоен. Можно, на высоте и когда ведущий не поворачивает, немного расслабиться и сравнить далекие огни города с огнями ближе ко мне - со звездами вокруг. Они удивительно похожи. Расстояние и ночь отфильтровывают самые маленькие огни города, а высота и разреженный воздух делают так, что самые маленькие звезды перестают мерцать. Без облаков внизу трудно определить, где кончается небо и начинается земля, и не один пилот погиб из-за того, что ночь была абсолютно ясной. Нет другого горизонта, кроме всегда верного, длиной в два дюйма под круглым стеклышком рядом с двадцатью тремя другими товарищами на панели. Ночью, с высоты в 35 000 футов, мир безупречен. Нет ни мутных рек, ни почерневших лесов - ничего, кроме серебристо-серого совершенства под легким теплым дождиком звездного света. Я знаю, что белая звезда, нарисованная на борту фюзеляжа ведущего, вся в полосах масла, размазанного грязной ветошью, но если я пригляжусь, то увижу безукоризненную звезду с пятью лучами, освещенную светом звезд без лучей, среди которых мы движемся. "Тандерстрик" выглядит так, как, должно быть, выглядел в уме спроектировавшего его до того, как он принялся за земную работу - начал выводить на бумаге линии и цифры. Не- [121] большое произведение искусства, неиспорченное написанными краской буквами, которые днем сообщают: "люк пожарного доступа", "подушка люка" и "осторожно - катапульта". Он похож на аккуратную модель из серой пластмассы без пятен и швов. Ведущий резко качает вниз правым крылом, от чего зеленый огонь смазывается,- это сигнал второму занять позицию справа от ведущего, которую сейчас занимаю я. Четвертый медленно покачивается вверх-вниз в темноте у моего правого крыла, и я подаю рычаг газа совсем немного на себя и выскальзываю назад, оставляя пространство для второго. Его навигационные огни переключаются с "яркий проблесковый" на "тусклый немигающий", до того как он начинает перестроение, так как мне проще равняться на ровный огонь, чем на проблесковый. И хотя эта процедура возникла из-за того, что летчики гибли, когда ночью летели строем с проблесковыми огнями, и для второго это обязательная операция перед тем, как он начнет перестроение, я с благодарностью думаю о том, как продумано это действие и какая мудрость лежит за этим правилом. Второй медленно продвигается на восемь футов назад и начинает поперечное перестроение за ведущим самолетом. На середине пути к своей новой позиции его самолет останавливается. Иногда при поперечном перестроении са- [122] молет попадает в струю возмущенного воздуха от реактивного двигателя ведущего, и требуется немного надавить на рычаг и педали, чтобы снова выйти в спокойный воздух, но сейчас второй остановился нарочно. Он заглядывает в сопло ведущего. Оно светится. От темного яблочно-красного на краю до ярко-розового, ярче освещения кабины на полной мощности; сопло живет, излучает свет и тепло. В глубине двигателя находится вишнево-красный ротор турбины, и второй смотрит, как он вращается. Лопатки вертятся, словно спицы колеса повозки, и каждые несколько секунд из-за стробоскопического эффекта кажется, что они начинают вертеться в обратном направлении. Второй повторяет про себя: "Так вот как она работает". Он не думает об управлении или о семи милях холодного черного воздуха, отделяющих его самолет от холмов. Он наблюдает, как работает красивая машина, и для этого останавливается в струе ведущего. Я вижу, как красное сияние отражается от лобового стекла и от белого шлема. В немыслимой тишине ночи тихо раздается голос ведущего: "Второй, давай перестраивайся". Шлем второго резко поворачивается, и мне на мгновение видно его лицо в красном сиянии [123] сопла. Затем его самолет быстро скользит в сторону и занимает освобожденное мной место. Свечение на лобовом стекле исчезает. Во время всех полетов звеном, только когда я лечу вторым, у меня есть возможность видеть двигатель, пропитанный таинственным светом. Единственный случай, когда еще я могу видеть огонь в турбине - это в момент запуска двигателя, когда я оказываюсь в самолете, стоящем позади другого самолета, летчик которого нажимает на кнопку стартера. Тогда в течение десяти или пятнадцати секунд я вижу слабое вьющееся желтое пламя, текущее между турбинными лопатками, которое затем исчезает, и сопло снова становится темным. Новые самолеты с внешним сгоранием красуются пламенем при каждом взлете, их ревущие снопы огня видны даже в полдень. Но тайный вращающийся жар внутри двигателя "Тандерстрика" ночью - это зрелище, которое доводится видеть немногим, почти священное зрелище. Я держу его у себя в памяти и думаю о нем другими ночами, на земле, когда на небе не так много прекрасного. Рано или поздно, неизбежно наступает время, когда надо снова садиться на полосу, ждущую нас в темноте, и работа, связанная с посадкой строем ночью, оставляет мало возможностей для раздумий об изяществе и простой красоте моего самолета. Я лечу, равняясь на не- [124] мигающий огонь, стараюсь облегчить задачу четвертому у моего крыла и сосредотачиваюсь на том, чтобы держать свой самолет там, где ему следует быть. Но даже тогда, во время сложного и напряженного дела - управления штурмовиком в 20 000 фунтов в нескольких футах от другого, в точности такого же, одна часть моего сознания продолжает думать о самых далеких от дела предметах и готова предложить для рассмотрения самые неподходящие темы. Я чуть приближаюсь ко второму и слегка сбавляю мощность, потому что он поворачивает в мою сторону, и чуть больше давления на рычаг управления, чтобы удержать самолет в полете при низкой воздушной скорости,- и позволить ли дочке завести пару сиамских котят? Перед глазами ровно горит зеленый навигационный огонь, и я большим пальцем левой руки давлю на тумблер, чтобы убедиться, что рычажок тумблера аэродинамических тормозных щитков находится в крайнем положении, и вот добавляю чуть-чуть мощности, всего полпроцента, и тут же снова убираю ее, и правда ли, что они лазают по занавескам, как мне говорили? Если лазают по занавескам, то никаких котов. Рычаг управления немного вперед, немного крен вправо, чтобы отойти на один фут, вообще-то они красивые коты. Голубые глаза. Быстрый взгляд на топливомер, 1300 фунтов, проблем нет; интересно, как там себя чувствует [125] четвертый у моего крыла, сегодня не должно быть для него трудно, во всяком случае иногда ночью лучше летать четвертым, больше ориентиров для равнения. Интересно, поедет ли Джин Ливан сегодня на поезде на выходные в Цюрих. Я уже пять месяцев в Европе и еще не видел Цюриха. Осторожно, осторожно, не подходить слишком близко, спокойнее, отойти на один-два фута. Где посадочная полоса? Уже должны скоро подойти к огням посадочной полосы. Равняться по крылу второго, когда он выровняется. Ничего сложного. Просто держись на одном уровне с его крыльями. Добавить мощности... так держать. Держать как есть. Если он сдвинется на дюйм, тут же подкорректируйся. Вот вышли на курс перед посадкой. Подтянуться. Ночью, наверное, никто не смотрит. Не важно. Мы всего лишь группа навигационных огней в небе; прижмись к крылу второго. Теперь плавнее, плавнее ради четвертого. Извини за этот толчок, четвертый. "Ведущий пошел". Вот огонь ведущего совершает вираж перед заходом на посадку. Кажется, всю ночь летал, глядя на эту лампочку. Еще немного прижаться ко второму. Так держать еще три секунды. "Второй пошел". Напряжения больше нет. Только считать до трех. Почти все, четвертый. Еще несколько минут, и можем повесить себя на просушку. Нажать кнопку микрофона. [126] "Третий пошел". Не важно, какие у них глаза, если лазают по занавескам, то в моем доме они жить не будут. Шасси выпустить. Закрылки убрать. Ведущий уже за ограждением. Иногда удается обманом заставить себя думать, что это симпатичный самолет. Кнопку нажать. "Третий пошел на посадку, три зеленые, давление и тормоза". Проверить тормоза, просто чтобы не сомневаться. Да. Тормоза в норме. У этого самолета хорошие тормоза. В спокойную погоду берегись струи от двигателя. Лучше добавить на посадке еще три узла на случай, если воздух неровный. Вот ограждение. Нос приподнять и приземляться. Интересно, у всех взлетно-посадочных полос в конце ограждение? Не могу представить себе их без него. Помехи от струи слабые. Сели, самолетик. Неплохо поработали сегодня. Ручку выпуска тормозного парашюта на себя. Нажать разок на тормоза, слегка. Пробег закончен, тормознуть, чтобы свернуть с полосы. Отбросить парашют. Догнать ведущего и второго. Спасибо за то, что подождал, ведущий. Полет очень даже неплох. Очень даже. Ни на какую другую работу в ВВС я бы не согласился. Фонарь открыть. Воздух теплый. Хорошо здесь внизу. Меня хоть выжимай. Я над Люксембургом. Барабан, показывающий расстояние, плавно крутится, будто он соединен передачей с секундной стрелкой борто- [127] вых часов. До Шпангдалема двадцать восемь миль. Мой самолетик чиркает по верхушке облака, и я начинаю переходить на полет по приборам. Вероятно, есть еще несколько минут, прежде чем я погружусь в облако, но к сверке приборов лучше приступить заранее. Воздушная скорость 265, высота 33 070 футов, стрелка указателя поворота - по центру, вертикальная скорость - набор высоты сто футов в минуту, самолетик указателя положения в пространстве чуть задирает нос, указатель направления 086 градусов. Звезды над головой еще ярки и беззаботны. Звездой хорошо быть потому, что никогда не надо цолноваться из-за гроз. Стрелка радиокомпаса снова в агонии кидается вправо. Это напоминает мне о том, что на плавный полет рассчитывать не придется. Может быть, синоптик все-таки не совсем ошибся. На юго-востоке мерцает далекая молния, и тонкая стрелка содрогается; она - палец, с ужасом показывающий на вспышку. Помню, как я впервые услышал об этой особенности радиокомпаса. Я тогда удивился. Самое худшее, что может сделать радионавигационная станция! Летишь по стрелке, как и должен делать, и оказываешься в центре самой сильной на сто миль вокруг грозы. Да кто же разрабатывает навигационное оборудование, которое так работает? И кто, кстати, его покупает? [128] Каждая компания, изготавливающая низкочастотное радиооборудование - ответ на первый вопрос. Военно-воздушные силы Соединенных Штатов - ответ на второй. По крайней мере, мне честно рассказали об этой небольшой эксцентричности, прежде чем выпустили в первый слепой полет. Когда он нужен мне больше всего - в плохую погоду,- на радиокомпас меньше всего надежды. Лучше лететь, вычисляя расстояние по времени, чем следовать этой тонкой стрелке. Я рад, что новинку, TACAN, молнии не раздражают. Может, даже и хорошо, что сегодня у меня нет флангового. Если бы я действительно приблизился к краю грозы, ему нелегко было бы держать строй. Это как раз то, что я никогда не пробовал: полет звеном во время грозы. Самое близкое к этому было во время показательных полетов на авиашоу, которые эскадрилья совершала в День вооруженных сил, незадолго до призыва. Можно всегда заранее рассчитывать на то, что в тот день будет самый неспокойный воздух в году. Должны были лететь все самолеты эскадрильи Национальной гвардии - один гигантский строй из шести ромбов по четыре машины "F-84F". Меня удивило, сколько желающих ехать бампер к бамперу в летнюю жару за тем, чтобы увидеть, кроме статичной экспозиции, как летают старые военные самолеты. [129] Наши самолеты выстроены длинной шеренгой напротив скамей, установленных по случаю этого дня на бетонной площадке. Я стою перед всеми на солнце по стойке вольно перед своим самолетом и гляжу на людей, ждущих красной ракеты - сигнала к началу. Если все эти люди решились на то, чтобы в толчее проехать столько миль на жаре, почему они не поступили на службу в военно-воздушные силы и сами не летают на самолетах? Из каждой тысячи находящихся здесь 970 вполне смогли бы управлять этим самолетом. Но они предпочитают наблюдать. Негромкое "поп", и из сигнального пистолета Вери, старшего адъютанта, стоящего рядом с принимающим парад генералом, взвивается яркая красная ракета. Ракета прочерчивает дымом длинную дугу, и я начинаю быстро двигаться, в равной степени как для того, чтобы спрятаться от взглядов толпы, так и для того, чтобы пристегнуться к самолету одновременно с двадцатью тремя другими летчиками в двадцати трех других самолетах. Я засовываю ноги в колодцы рулевых педалей, бросаю взгляд на длинную ровную шеренгу самолетов и летчиков слева от меня. Справа никого нет, я лечу на самолете номер 24, лечу замыкающим в последнем ромбе. Я защелкиваю застежки парашюта и тянусь за привязными ремнями, старательно избегая [130] давящего пристального взгляда толпы людей. Если им так интересно, почему же сами еще не выучились летать? Секундная стрелка бортовых часов подходит к двенадцати, двигаясь в согласии с секундными стрелками двадцати трех других бортовых часов. Это вроде танца: синхронное представление, даваемое летчиками, которые обычно дают сольные представления по своим свободным выходным. Батарея "вкл.". Ремень безопасности застегнут, кислородные шланги подсоединены. Секундная стрелка касается точки в верхней части циферблата. Тумблер стартера на "пуск". Сотрясение моего стартера - лишь крохотная часть общего взрыва двух дюжин стартеров газовых турбин. Это довольно громкий звук, когда заводится двигатель. Первые ряды зрителей попятились назад. Но это как раз то, что они пришли послушать: звук этих двигателей. За нами поднимается твердый вал чистого жара, который напускает рябь на деревья на горизонте, плавно идет вверх и растворяется в пастельном небе. Тахометр доходит до 40 процентов оборотов, и я снимаю свой белый шлем с удобной подставки на дуге фонаря, в футе от моей головы. Застегнуть ремешок под подбородком (сколько раз я слышал рассказы о летчиках, которые теряли шлемы, когда катапультировались с расстегнутым ремешком?), селектор преобразователя на "норм.". [131] Если бы воздух сегодня был абсолютно спокоен, я бы все равно был окружен вихрями от реактивных струй двадцати трех других самолетов, находящихся в строю впереди меня. Но день уже жаркий, так что и первый самолет в строю, самолет командира эскадрильи, в полуденном июльском воздухе после взлета будет сильно трясти. В таком воздухе я буду полагаться на ведущего звена, на то, что он, чтобы избежать струи, будет двигаться ниже уровня других самолетов, но никак не избежать струи, которая будет проноситься вдоль полосы, когда я буду отрываться от земли рядом с третьим звена "синих", после того как все остальные самолеты уже пробежали по белому бетону полторы мили. После взлета командира эскадрильи разбег каждого последующего самолета из-за реактивных струй предыдущих самолетов будет все длиннее, воздух, в котором они полетят, будет горячим и клубящимся: он прошел сквозь целый ряд камер сгорания и перемолот турбинными лопатками из нержавеющей стали. Мой разбег будет самым длинным, и мне придется потрудиться, чтобы в этих воздушных вихрях сохранить равнение на крыло третьего. Но сегодня это моя работа, и я это сделаю. Слева от меня, на другом фланге шеренги самолетов, командир эскадрильи толкает рычаг газа от себя и начинает выруливать. [132] "Эскадрилья "Ястреб", доложить о готовности",- звучит в двадцати четырех радиоприемниках, в сорока восьми мягких наушниках. "Ведущий А Красный готов". "А Красный второй",- докладывает его фланговый. "Третий". "Четвертый". Длинная череда профильтрованных голосов и щелчков нажатия кнопок микрофонов. В кабинах, в одной за другой, рычаг газа идет вперед, штурмовики один за другим разворачиваются налево и направляются за самолетом командира эскадрильи. Доходит очередь до ведущего моего звена. "Ведущий Б Синий",- докладывает он, выруливая. Его зовут Кэл Уиппл. "Второй" - Джин Айван. "Третий" - Эллен Декстер. Наконец я нажимаю кнопку микрофона. "Четвертый". И тишина. Больше никого нет после замыкающего шестого звена. Длинная очередь самолетов быстро выруливает к взлетно-посадочной полосе три ноль, и первый самолет проезжает далеко вперед по полосе, давая место множеству своих ведомых. Огромный строй спешит занять место за ним, так как времени на ненужные перестроения не отведено. Двадцать четыре самолета на одной полосе одновременно, редкое зрелище. Я, когда [133] занимаю место у крыла третьего, нажимаю на кнопку микрофона, останавливаюсь и веду короткую личную беседу с командиром эскадрильи: "Б Синий к взлету готов". Как только он меня слышит, этот человек в блестящем самолете с маленькими шитыми дубовыми листками на погонах летного комбинезона, он толкает рычаг газа вперед и произносит: ""Ястреб", разгон двигателей". Совсем не обязательно, чтобы все двадцать четыре самолета разогнали свои двигатели до 100 процентов оборотов в один и тот же момент, но это создает очень впечатляющий звук, а это как раз то, что сегодня хотят услышать люди на трибунах. Две дюжины рычагов идут вперед до отказа. Даже когда фонарь закрыт и на голове шлем и наушники, рев очень громок. Небо чуть темнеет, и, окруженные массивным громом, сотрясающим деревянные трибуны, люди смотрят, как от конца полосы поднимается огромное облако выхлопных газов над сверкающими кольями - высокими наклонными стабилизаторами эскадрильи "Ястреб". Меня трясет и качает на стойках шасси от струй других самолетов, и я замечаю то, чего и ожидал: мой двигатель не набирает своих обычных 100 процентов оборотов. Набрал на секунду, но, как только ревущий жар других самолетов достиг моих воздухозаборных отверстий, обороты упали до немно- [134] гим меньше 98 процентов. Это хороший показатель того, что воздух за пределами моей маленькой кабины с кондиционером нагрелся. "Ведущий А Красный начал разбег". Самые первые два кола отделяются и начинают медленно отдаляться от леса кольев, и эскадрилья "Ястреб" оживает. Длинная секундная стрелка отсчитывает пять секунд, и следом начинает движение "А Красный" третий, вместе с четвертым. Я сижу выпрямившись в кабине и смотрю, как далеко впереди первые самолеты эскадрильи отрываются от земли. Первые самолеты отрываются от земли, словно они устали от нее и рады оказаться снова у себя дома, в воздухе. Шлейфы их выхлопных газов кажутся темными, когда я смотрю вдоль них, и я с улыбкой думаю, не придется ли мне управлять по приборам в дыму от других самолетов, когда начну разгоняться вместе с третьим. Разгоняются пара за парой. Восемь, десять, двенадцать... я жду и смотрю на счетчик оборотов, упавших теперь до 97 процентов на полном газу, и надеюсь на то, что смогу не отстать от третьего и, как следует мне, оторвусь от земли вместе с ним. Проблема у нас одна, так что трудностей не будет, кроме очень длинного разбега. Я оглядываюсь на третьего, готовый кивнуть ему: "Все нормально". Он наблюдает, как взле- [135] тают другие самолеты, и не смотрит на меня. Смотрит, как они поднимаются... шестнадцать, восемнадцать, двадцать... Полоса перед нами под низким облаком серого дыма почти пуста. Барьер на другом конце бетонной полосы даже не виден в клубах жара. Но, если не считать неожиданной бортовой качки, предыдущие звенья отрываются от земли без трудностей, хотя и проходя над барьером со все меньшим зазором. ...Двадцать два. Третий смотрит наконец на меня, и я киваю: "Все в порядке". Ведущий и второй звена "Б Синий" уже пять секунд катятся по бетонной полосе, третий прислоняет шлем к подголовнику кресла-катапульты, резко кивает, и мы, последние из эскадрильи "Ястреб", отпускаем тормоза. Лево руля, право руля. Через стабилизатор, через рулевые педали я чувствую турбулентность на взлетной полосе. Долго приходится набирать воздушную скорость, и я рад тому, что у нас в распоряжении для разбега вся полоса. Самолет третьего слегка покачивается, тяжело катясь по неровностям в цементе. Я иду следом, словно трехмерная блестящая алюминиевая тень, подпрыгивая, когда он подпрыгивает, несясь вперед вместе с ним, медленно набирая воздушную скорость. Ведущий и второй "синих", должно быть, уже отрываются от земли, однако я не свожу взгляда с третьего и этого не вижу. Либо [136] они уже взлетели, либо врезались в барьер. Сейчас это самый длинный разбег, какой я видел у "F-84F", пройдена уже отметка 7600 футов. Вес самолета третьего только что перешел с шасси на крылья, и мы плавно поднимаемся в воздух. Совершенно невероятное физическое явление-12 тонн доверяются воздуху. Но раньше это срабатывало, должно сработать и сегодня. Третий смотрит вперед, и в этот раз я рад тому, что мне нельзя отрывать взгляд от его самолета. Барьер хочет зацепить наши колеса, и до него всего сто футов. Третий вдруг резко идет вверх, и я следую за ним, сильнее, чем нужно, вытягивая на себя рычаг управления, заставляя самолет набирать высоту, когда он еще не готов лететь. Шлем в кабине в нескольких футах от меня кивает один раз, не поворачиваясь. Я протягиваю руку и перевожу рычаг посадочного устройства в положение "убрано". Внизу мелькает барьер, в ту же секунду, как я коснулся рычага посадочного устройства. Прошли с зазором в десять футов. Хорошо, думаю я, что я не был в строю двадцать шестым. Шасси быстро убирается, и фон за третьим меняется с ровного цемента на неровное, смазанное, поросшее кустарником поле. Теперь мы определенно намерены лететь. Турбулентность, что довольно удивительно, не прошла - мы [137] разбегались дольше всех, взлетели ниже всех и сейчас летим в плотных воздушных вихрях. Немного повернуть направо и вниз, чтобы как можно скорее сблизиться с ведущим "синих" и вторым. Но этот поворот - не моя забота, я лишь равняюсь на крыло третьего, а он уж думает обо всех маневрах, чтобы подстроиться. Беспокойства долгого разбега оставлены позади вместе с барьером, и теперь, после отрыва от земли, мне кажется, будто я сижу в мягком кресле на земле в комнате отдыха. Начинается знакомая рутина полета в строю. Здесь, за деревьями, вдали от зрителей, держать строй можно свободнее. Придется еще немало поработать, когда будем совершать заходы над базой. Вот краем глаза замечаю, как подплывают ведущий "синих" и второй, четко придвигаясь сверху к левому крылу третьего. Вокруг них серебристые вспышки и силуэты - масса обтекаемого металла, называемая эскадрильей "Ястреб" - занимают места, начерченные мелом на еще не вытертой зеленой доске в комнате инструктажа. Каждая морщина этого гигантского строя была разглажена во время тренировочного полета, и выучка сказывается сейчас, когда колонны четверок перестраиваются в ромбы, ромбы строятся в клинья, а клинья становятся непобедимым гигантом - эскадрильей "Ястреб". [138] Я проскальзываю в промежуток между вторым и третьим, прямо позади ведущего "синих", и продвигаю свой самолет вперед до тех пор, пока сопло ведущего не начнет зиять черной дырой в десяти футах от моего лобового стекла и я не почувствую через рулевые педали вихри от его реактивной струи. Теперь я забываю о третьем и лечу в колонну за ведущим, время от времени подправляя рычаг управления и реагируя на удары вихрей на рулевых педалях. "Эскадрилья "Ястреб", выйти на связь на канале девять". Ведущий "синих" слегка рыскает, и, как другие пять ромбов в небе, ромб звена "Б Синий" слегка разбредается на мгновение, пока летчики перещелкивают селекторы радиостанций на 9 и производят проверку кабины после взлета, как того требует инструкция. Я переключаю тумблер перед сектором рычага газа, и сбрасывающиеся баки под крыльями начинают подавать топливо в главный топливный бак в фюзеляже и оттуда к двигателю. Давление кислорода 70 на квадратный дюйм, сигнальная лампочка мигает в такт с моим дыханием, стрелки приборов двигателя в пределах зеленых секторов. Заслонки укрытия двигателя оставляю открытыми, а шнур парашюта пристегнутым к карабину аварийного троса. Мой самолет к воздушному представлению готов. [139] В строю есть, наверное, самолеты, в которых не все работает как следует, но, если только трудности не серьезные, летчики оставляют свои проблемы при себе и докладывают после проверки кабины, что все в норме. Сегодня было бы слишком неудобно вернуться на базу и перед такой огромной аудиторией совершить вынужденную посадку. "Б Синий ведущий в порядке". "Второй". "Третий". Я нажимаю кнопку. "Четвертый". Обычно проверка была бы дольше, каждый летчик докладывал бы о давлении и количестве кислорода, о том, хорошо или плохо подают топливо сбрасывающиеся баки, но когда в воздухе столько самолетов, даже сама проверка займет несколько минут. На инструктаже договорились проверку производить как обычно, а докладывать только позывными. После моего доклада шесть ведущих самолетов покачивают крыльями, и шесть ромбов снова смыкаются, образуя показательный строй. Мне не часто доводится летать замыкающим в строю ромба, так что я поближе подвигаю свой самолет под сопло ведущего, чтобы с земли казалось, что я летаю здесь всю жизнь. Чтобы определить, хорошо ли держал свое место в строю замыкающий, нужно, когда он будет садиться, посмотреть на его вертикальный стаби- [140] лизатор. Чем чернее его стабилизатор от выхлопных газов ведущего, тем лучше он держал строй. Я на мгновение занимаю позицию, которую буду держать во время заходов над базой. Когда я начинаю чувствовать, что позиция правильная, черная зияющая дыра сопла ведущего становится мерцающим чернильным диском в шести футах от моего лобового стекла и на один фут выше моего фонаря. Мой вертикальный стабилизатор в гуще его реактивной струи, и я немного убираю нагрузку с рулевых педалей, так как они начинают не очень приятно вибрировать. Если можно было бы вообще убрать сапоги с педалей, я бы убрал, но в наклонных туннелях, ведущих к педалям, некуда переставить ноги, и я должен терпеть вибрацию, которая означает, что стабилизатор чернеет от сгоревшего Jp-4. Я слышу глухой непрерывный гул закрученного вихрем воздуха, бьющегося о руль поворота. В этом потоке самолет не очень хорошо слушается управления, и не очень приятно лететь, когда хвост, как спинной плавник, втиснут в жаркую струю от турбины ведущего "синих". Но это положение, в котором я должен лететь, чтобы звено "Б Синий" было сомкнутым и безупречным ромбом; а людям, которые будут смотреть, мои проблемы неинтересны. Я сдвигаю рычаг газа на дюйм назад, затем снова вперед, рычаг управления чуть-чуть от- [141] клоняю вперед и отхожу назад и вниз, занимая более свободное положение. Второй и третий используют время, пока эскадрилья "Ястреб" совершает широкий разворот, на то, чтобы проверить свои собственные позиции. Воздух возмущен, самолеты трясутся и вздрагивают, но смыкаются за ведущим. Для того чтобы образовать сомкнутый строй, они должны так подойти к ведущему, что их крылья оказываются в потоке воздуха, возмущенном крыльями ведущего. Хотя этот воздух и не так возмущен, как жар, бьющий в мой хвост, в нем труднее управлять самолетом, так как это сила неуравновешенная и постоянно меняющаяся. На скорости в 350 узлов воздух тверд как листовая сталь, и я вижу, как элероны у концов крыльев быстро колеблются вверх-вниз, когда второй и третий борются за то, чтобы удержаться в строю. Во время обычного полета строем их крылья совсем немного не доставали бы до потока воздуха, стекающего с крыльев ведущего, и они могли бы долго лететь в этом положении, управляя как обычно. Но это - показательный полет, а для показательного полета надо поработать. Второй и третий явно убедились в том, что смогут удержать хороший строй во время заходов над базой, так как почти одновременно вернулись в положение обычного строя. По-прежнему они смотрят только на ведущего и по- [142] прежнему трясутся и вздрагивают в завихренном воздухе. Через каждые несколько секунд звено врезается в невидимый вихрь, поднимающийся от вспаханного поля внизу, и это удар как о твердый предмет. У меня на мгновение мутнеет в глазах, и я благодарю привязные ремни. Вот что такое лето на воздушной базе: не пекущее солнце, толпа в бассейне и тающее мороженое, а тряска и удары о завихренный воздух каждый раз, когда я хочу занять место в сомкнутом строю. Широкий круг завершен, и эскадрилья "Ястреб" начинает снижаться для того, чтобы пролететь над базой на высоте в 500 футов. ""Ястреб", сомкнись",- раздается голос ведущего звена "А Красный". Мы смыкаемся, и я приподнимаю свой самолет так, чтобы снова затолкнуть руль высоты в бурную струю из двигателя моего ведущего. Когда строй заканчивает снижение, в трех милях от толпы у взлетно-посадочной полосы, я смотрю на высотомер. Один быстрый взгляд: 400 футов над землей. Ведущий клин ромбов сейчас на высоте в 500 футов, а мы летим на 100 футов ниже их. Я - замыкающий, и высота - не мое дело, но любопытно. Сейчас, на этих трех милях до базы, на нас смотрит американский народ. Они хотят знать, как хорошо управляют самолетами нестроевые летчики Военно-воздушных сил. [143] Четкие ромбы эскадрильи блестят на солнце, и даже из центра звена "Б Синий" строй кажется ровным и плотным. Я снова в уме повторяю старую аксиому о том, что нужно трястись в одном воздухе с ведущим, и думаю об этом не я один. Второй и третий придвинули свои крылья опасно близко к гладкому фюзеляжу ведущего, и мы встречаем неровности воздуха, как встречала бы неровности на накатанном снегу команда бобслеистов. Удар. Четыре шлема вздрагивают, четыре пары жестких крыльев слегка пружинят. Мой руль поворота полностью в струе ведущего, и педали сильно трясутся. Этот жесткий вихрь из турбины должен казаться громким даже тем, кто стоит на земле, у трибун. Держать плавнее. Держать ровнее. Держать ближе. Но людям на цементном поле еще вообще не слышен рев, от которого пляшут рулевые педали. Они видят на северном горизонте небольшое облачко серого дыма. Оно вытягивается и превращается в полный колчан серых стрел, выпущенных одновременно из одного лука. Никакого звука. Стрелы растут, а люди на земле смотрят и спокойно переговариваются. Наконечники стрел пронзают воздух со скоростью в 400 узлов, но с земли кажется, что они повисли в застывшем прозрачном меду. [144] Вдруг, когда бесшумный строй достигает конца взлетно-посадочной полосы в четверти мили от трибун и даже глаза присутствующего генерала улыбаются про себя под солнцезащитными очками, мед становится просто воздухом, а 400 узлов - уже сотрясающий землю взрыв двадцати четырех зарядов бризантной взрывчатки. Люди счастливо морщатся в нахлынувшем реве и смотрят, как по небу проносятся ромбы, четкие и изящные. В одно мгновение люди на земле убеждаются, что самолеты Гвардии не ржавеют на земле, а это как раз то, в чем мы и хотим их убедить. С ревом, меняющим свой тон согласно эффекту Допплера, мы мелькаем мимо трибун и уже кажемся людям вереницей уменьшающихся точек, тянущих за собой две дюжины тонких серых вымпелов. Наш звук затихает так же быстро, как и появился, и на земле снова тихо. Но мы по-прежнему, после того как прошли над толпой, летим строем. Звено "Б Синий" и эскадрилья "Ястреб" точно так же находятся вокруг меня, как находились все утро. Рев, на миг полоснувший по людям, для меня не меняющийся, постоянный фон. Единственное изменение в строю эскадрильи после того, как она пересекла поле, это то, что строй делается немного свободнее, и бобслеисты встречают неровности с промежутком в десятую долю секунды, а не в одно и то же мгновение. [145] Во время разворота для второго захода над базой я перестраиваюсь вместе с ведущим звена "Б Синий", и теперь наше звено образует угол гигантского куба из самолетов. Независимо от места в строю, по нашим самолетам бьют воздушные вихри, а по моему вертикальному стабилизатору грохочет реактивная струя. Я думаю о предстоящем приземлении и надеюсь, что на взлетно-посадочной полосе подул ветерок и что он снесет выхлопные струи с пути к тому времени, как мой самолет начнет снижение для посадки. Может быть, они не хотят быть летчиками? С чего это я взял? Конечно, они хотят быть летчиками. Однако смотрят с земли, вместо того чтобы лететь фланговыми в звене "Б Синий". Единственная причина того, что они сегодня смотрят, а не летают, это то, что они не знают, чего лишаются. Разве есть работа лучше, чем управлять самолетом? Если бы в ВВС летчики летали весь день, я бы стал штатным офицером, когда предлагалась такая возможность. Мы снова смыкаем свои самолеты, делаем второй заход, перестраиваемся для последнего захода и выполняем его в ухабистом воздухе над полем. Затем, сделав большой круг, вне поля зрения людей у полосы, звенья одно за другим отделяются от общего строя, ромбы перестраиваются в строй уступами вправо, и са- [146] молеты, пролетев по прямой по жесткому завихренному воздуху, делают вираж и заходят на посадку. Это работа, и работа нелегкая. Стрелку, показывающую ускорение силы тяжести, забрасывало за цифру 4. Но ради тех мгновений, когда люди смотрели на эту часть резерва ВВС и радовались за него, стоило потрудиться. Ведущий "А Красный" выполнил еще одну часть своей работы. Это было несколько месяцев тому назад. Сейчас же, в Европе, наша эскадрилья не для шоу, а для дела, для войны. Строй из четырех машин свободен и удобен, когда на него не смотрят, и летчики просто поддерживают строй, не посвящая все мысли и мельчайшие действия демонстрационному полету. Набрав высоту, мы ждем, когда ведущий самолет качнет крыльями, и тогда размыкаемся еще больше, образуя тактический строй. Третий и четвертый взбираются на высоту в тысячу футов над ведущим и вторым; каждый ведомый немного отстает, так чтобы видеть и небо вокруг, и самолет, который он защищает. В тактическом строю и во время учебного боя ответственность строго разделена: ведомый прикрывает ведущего, верхнее звено прикрывает нижнее, ведущие отыскивают цели. [147] Летать на высоте инверсионных следов - это легко. Все другие следы, кроме наших четырех - неопознанные самолеты. Во время войны, когда они обнаружены, то становятся либо неопознанными самолетами, за которыми надо следить, либо противниками, называемыми "бандитами", которых нужно оценить и, иногда, атаковать. "Иногда", потому что наши машины не рассчитаны на то, чтобы на высоте завязывать бой с вражескими самолетами и уничтожать их. Это работа "F-104", канадских "Марк Сикс" и французских "Мистер". Наш "Тандерстрик" - штурмовик, сделанный для того, чтобы нести бомбы, ракеты и напалм против наземного врага. Мы атакуем вражеские самолеты только в том случае, если они - легкая мишень: транспортные самолеты, низкоскоростные бомбардировщики и винтовые штурмовики. Не совсем честно и не очень спортивно нападать только на слабого противника, но мы не можем тягаться с новейшими вражескими самолетами, специально рассчитанными на уничтожение штурмовиков. Но мы отрабатываем воздушный бой на тот день, когда при подходе к цели на нас набросятся вражеские штурмовики. Если часов тренировок хватит хотя бы на то, чтобы успешно уклониться от более мощного штурмовика, то эти часы уже не пропадут даром. К тому же учения интересны. [148] Вот они. Два "F-84F" внизу, в 60 градусах слева по курсу, широкими кругами набирают высоту инверсионного следа, поднимаются, как аквариумные рыбки за кормом на поверхность. На высоте 30 000 футов ведущее звено начинает образовывать след. Верхнего звена нигде не видно. Я - "Динамит Четыре", и я наблюдаю за ними со своей высоты. Движение замедленно. Повороты на высоте широки, плавны, так как от слишком большого крена и ускорения силы тяжести самолет в разреженном воздухе потеряет скорость, а воздушная скорость - это самое ценное, что я имею. В бою воздушная скорость - золото. Целые книги исписаны правилами, но одно из самых важных - "не теряй "Махи"". Имея скорость, я могу обыграть противника маневром. Могу спикировать на него сверху, выстрелить, снова уйти вверх, приготовиться к следующей атаке. Без воздушной скорости я даже не смогу набрать высоту, я буду просто беспомощно болтаться на одной высоте, как утка в пруду. Я докладываю о неопознанных самолетах третьему, ведущему моего звена, и оглядываюсь, отыскивая других. Когда первые вражеские самолеты обнаружены, обязанность ведущего - следить за ними и спланировать атаку. А моя обязанность - искать другие самолеты и прикрывать ведущего. Когда я ведомый, сбивать вражеский самолет - не мое делр. Мое дело - [149] прикрывать того, кто сбивает. Я разворачиваюсь вместе с третьим, проходя у него за хвостом вначале в одну сторону, затем в другую, и все смотрю и смотрю. И вот они. Спустившись ниже уровня образования инверсионного следа, сверху со 150 градусов справа по курсу приближается пара обтекаемых точек. Они заходят нам в хвост. Я нажимаю кнопку микрофона. ""Динамит Третий", неопознанные самолеты наверху сто пятьдесят градусов справа". Третий продолжает поворот, прикрывая ведущего звена "Динамит", атакующего ведущего звена неопознанных самолетов, набирающих высоту. Приманки. "Следи за ними",- говорит он. Я слежу, вывернувшись в кресле так, что макушка шлема касается фонаря. Те двое рассчитывают на внезапность и только сейчас, имея в избытке воздушную скорость, начинают отбрасывать след. Я жду их, следя за тем, как они сближаются с нами, идут следом. Это "F-84". Мы летаем лучше. У них нет шансов. ""Динамит Третий", направо!" На этот раз ведомый дает команду ведущему, третий совершает крутой вираж, но так, чтобы не потерять воздушную скорость. Я следую за ним, стараясь быть на внутренней стороне разворота и наблюдая за атакующими. Они летят слишком быстро и не могут повернуть с нами. Их проносит дальше. Тем не менее они довольно сообразитель- [150] ны, поскольку тут же снова уходят вверх, преобразуя свою воздушную скорость в высоту для следующего захода. Но они потеряли внезапность, на которую рассчитывали, а мы на полном газу набираем воздушную скорость. Бой начался. Бой в воздухе походит на суетню мальков вокруг погружающейся крошки хлеба. Он начинается на большой высоте и, исчерчивая небо вдоль и поперек серыми следами, медленно опускается все ниже и ниже. Каждый поворот означает все новую потерю высоты. Уменьшение высоты означает, что самолеты могут разворачиваться круче, быстрее набирать скорость, не терять скорость при большем ускорении силы тяжести. Бой все кружит и кружит; тактические приемы и команды: ножницы, оборонительные вилки, горки и "Третий, отходи вправо!". Я даже не нажимаю на спусковой крючок. Я наблюдаю за другими самолетами, и, когда третий приковывает взгляд к вражескому самолету, я - единственный в звене, кто следит за опасностью. Третий полностью поглощен атакой, доверяя мне защиту от вражеских самолетов. Если бы я хотел, чтобы его убили в бою, я бы просто перестал смотреть по сторонам. Во время воздушного боя я больше чем когда-либо - думающий мозг живой машины. Нет времени вертеть головой в кабине, смотреть на приборы или тумблеры. Я бессознатель- [151] но двигаю рычагом газа, рычагом управления и рулевыми педалями. Я хочу быть там, и вот я там. Земли вообще не существует до последних минут боя, пока самолеты совсем не снизятся. Я летаю и дерусь в пространственном кубе. Идеальная доска трехмерных шахмат, ходы на которой делаются с безрассудной легкостью. В бою двух машин надо принимать во внимание только один фактор: вражеский самолет. Я просто пытаюсь зайти ему в хвост, навести мушку прицела и нажать на курок, который сделает крупные снимки хвостового сопла. Если он окажется у меня на хвосте, то запрещенных приемов нет. Я делаю все возможное, чтобы не дать ему поймать меня на мушку и самому начать его преследовать. В воздушном бою я могу совершать такие маневры, которые мне потом специально не повторить. Я видел, как самолет перевернулся кубарем. В какое-то мгновение штурмовик двигался буквально задним ходом, и дым шел с обоих концов самолета. Позже, на земле, мы пришли к заключению, что летчик заставил свой самолет сделать какой-то дикий вариант быстрого переворота, который просто не делают на тяжелых штурмовиках. Но этим маневром он оторвался от противника. Когда в бой включаются несколько самолетов, он становится сложнее. Я должен принимать во внимание то, что этот самолет - друг, а тот самолет - враг. Я должен смотреть, что- [152] бы не отклониться влево, так как там дерутся два других самолета, и я пролечу прямо между ними. Столкновения в воздухе - редкость, но они возможны, если слишком безрассудно управлять самолетом в бою, в котором участвуют несколько машин. В Джона Ларкина врезался в воздухе "Сэйбр", который слишком поздно его заметил и не успел свернуть. "Я не понял, что произошло,- рассказывал мне Джон.- Но мой самолет стал кувыркаться, и я догадался, что в меня врезались. Я поднял подлокотник кресла, нажал на курок, а дальше помню только, что нахожусь в середине облака кусков самолета, которое начало отделяться от кресла. У меня была неплохая высота, около тридцати пяти тысяч, так что я падал до тех пор, пока не начал различать на земле цвета. Когда я протянул руку к кольцу, автоматическая система сама раскрыла за меня парашют. Я видел, как мимо меня, крутясь, пролетел хвост моего самолета и как он упал среди холмов. Через несколько минут я сам приземлился и уже думал о том, какую кучу бумаг придется написать". Действительно, была огромная куча бумаг, и мысль об этом заставляет меня быть вдвойне осторожным каждый раз, когда я участвую в воздушном бою, даже сейчас. Во время войны, без кучи бумаг, в бою я буду чуть менее осторожен. [153] Когда бой опускается до высот, где в тактику вмешивается необходимость уворачиваться от холмов, бой по общему согласию прекращается, как у боксеров, которые сдерживают свои кулаки, когда один противник запутался в канатах. Во время настоящей войны, конечно, бой продолжается до самой земли, и я запоминаю все возможные способы заставить противника влететь в склон холма. Когда-нибудь все это может пригодиться. Широкая светящаяся стрелка TACAN спокойно разворачивается по мере того, как я прохожу над Шпангдалемом на высоте 2218, и вот еще один прямой отрезок пути завершен. Словно считая, что раз Шпангдалем - это контрольный пункт, то к этому времени следует приурочивать события, густая черная туча кладет конец своим играм, резко поднимается и поглощает самолет своей чернотой. Секунду это неприятно, и я вытягиваюсь в кресле, пытаясь смотреть выше облака. Но секунда быстро проходит, и вот я лечу по приборам. Всего лишь на мгновение, но все же я поднимаю глаза и смотрю сквозь фонарь вверх. Наверху затухает последняя яркая звезда, и небо надо мной становится темным и безликим, как и вокруг меня. Звезды исчезли, теперь я действительно лечу по приборам. [154] Глава четвертая "Диспетчерская вышка Рейн. Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, Шпангдалем, прием". С такой капризной радиостанцией я не знаю, ждать мне ответа или нет. Это слово "прием", которое я редко употребляю, выражает тоскливую надежду. Я не уверен. "Реактивный самолет четыре ноль пять, вышка Рейн, продолжайте полет". Когда-нибудь я перестану пытаться предсказывать работу ультравысокочастотной радиостанции. "Принял, Рейн, ноль пятый был над Шпангдалемом в два девять, горизонтальный полет три три ноль, согласно правилам полета по приборам. Висбаден в три семь, далее на Фальбур. Последнюю метеосводку с базы Шомон, пожалуйста". Долгая пауза, заполненная слабыми плавающими помехами. Большой палец на кнопке микрофона уже начинает уставать. "Ваше местонахождение принял, ноль пятый. Последняя метеосводка из Шомона: одна [155] тысяча сплошная облачность, видимость пять миль, дождь, ветер западный один ноль мили". "Благодарю, Рейн. Что с погодой в Фальбуре?" Помехи вдруг усиливаются, и на лобовом стекле появляется голубоватое свечение. Огни святого Эльма. Безобидные и приятные для глаз, но превращающие радионавигацию в цепь догадок и предположений. Стрелка радиокомпаса покачивается без всякой системы. Хорошо иметь прибор TACAN. "Ноль пятый, метеосводка из Фальбура на нашей машине спутана. Страсбург сообщает: восемьсот сплошная облачность, видимость полмили, проливной дождь, ветер переменный два ноль, порывы три ноль мили, местами грозы". Страсбург слева по курсу, но я могу зацепить край гроз. Плохо, что из Фальбура нет сводки. Всегда так, когда очень нужно. "Какая последняя сводка, полученная из Фальбура, Рейн?" Спутанная метеосводка на телетайпе действительно спутана. Это либо бессмысленная куча согласных, либо черное месиво, где одна метеосводка напечатана поверх другой. "Самая последняя получена два часа назад. Сообщили: пятьсот сплошная облачность, видимость четверть мили..." - пауза, и его палец убирается с кнопки микрофона. Снова нажимает на кнопку: "град - это может быть опечатка, - местами грозы". Видимость четверть [156] мили и град. Я знаю, что ночные грозы могут быть сильными, но сейчас я впервые слышу прямое сообщение об этом, находясь в полете по приборам. Но метеосводке уже два часа, и грозы лишь местами. Грозы редко долго сохраняют свою силу, к тому же я могу поймать луч радара от какой-нибудь наземной станции рядом с грозовой областью. "Благодарю, Рейн". В слоистых облаках воздух очень спокоен, и нет труда держать новое направление в 093 градуса. Но я начинаю подозревать, что мой обходной маршрут не поможет обойти область с тяжелыми метеоусловиями. Сейчас я уже начал привычную бесконечную сверку приборов и иногда бросаю взгляд вперед, на жидкий голубой огонь на лобовом стекле. Он ярко-кобальтовый, озарен внутренним светом, который немного необычно видеть на большой высоте. И он такой же жидкий, как вода: он вьется по стеклу ручейками голубого дождя на черном фоне ненастной ночи. В его свете, смешивающемся с красной подсветкой кабины, приборная панель - уже не панель, а сюрреалистическое представление о панели в тяжелых масляных красках. В постоянном красном свете и мерцающем синем свечении электрических разрядов на стекле единственное различие между моими стрелками и написанными художником в том, что некоторые мои движутся. [157] Поворачивай назад. Воздух спокоен. Стрелки, если не считать покачивания стрелки радиокомпаса и вращения барабанов с цифрами указателя расстояния, смещаются лишь на доли дюйма, когда я делаю незначительную коррекцию курса, поддерживая высоту в 33 000 футов. Самолет летит хорошо, и ультравысокочастотная радиостанция снова работает. Впереди грозы, а этот самолет такой маленький. Сверка приборов проходит так гладко, что мне не приходится спешить, чтобы успеть посмотреть на топливомер, на тусклую зеленую лампочку указателя кислорода, подмигивающую мне в такт с моим дыханием, на указатели давления вспомогательной и основной систем управления, на вольтметр, на температуру сопла. Это все мои друзья, все их показания в зеленом цвете. Эту грозу я не переживу. Что это? Страх? Тоненькие, почти незаметные голоса, мелькающие среди мыслей, словно мечущиеся светлячки, можно было бы назвать страхом, но только если я расширю определение так, что оно будет подходить и к мыслям, проскакивающим у меня перед тем, как я собираюсь перейти оживленную улицу. Если бы я реагировал на полумысли, я бы ушел из авиации еще до своего первого полета на легком [158] учебном самолете, впервые оторвавшем меня от взлетной полосы. Небо Флориды веселое и голубое, полное высоких кучевых облаков, преобладающих летом на юге. Металл моего учебного самолета нагрелся на солнце, но перед первым полетом в составе Военно-воздушных сил Соединенных Штатов жара меня не беспокоит. Человек, устраивающийся в задней кабине самолета, небольшого роста, но у него спокойная уверенность того, кто обладает абсолютной властью и знает все. "Заводи мотор и пошли отсюда",- это первые слова, которые я слышу от летного инструктора. Я не так уверен, как он, но начинаю двигать рычаги и выключатели так, как выучил по учебнику, и докладываю "Есть!" как положено. Затем перевожу ключ стартера в положение "пуск" и впервые вдруг начинаю сознавать свою способность делать все как следует. И я начинаю учиться. Я обнаруживаю, по мере того как проходят месяцы, что в самолете мне страшно только тогда, когда я не знаю, что делать дальше. При отрыве от земли останавливается двигатель. Внизу со свистом проносится болото с корягами, обросшими мхом, аллигаторами, водяными щитомордниками и ни пятачка сухого ме- [159] ста для колес. Когда-то я мог бы испугаться, потому что когда-то не знал, что делать с отказавшим двигателем, болотом и аллигаторами. Я успел бы лишь подумать: "Вот, значит, как я умру",- и врезался бы в коряги, и мой самолет закрутился бы, перекувырнулся и утонул в мутной темной воде. Но, научившись летать самостоятельно, я уже знаю. Вместо того чтобы умирать, я опускаю нос, переключаю топливные баки, проверяю насос топливной смеси и саму смесь, убираю шасси и закрылки, покачиваю рычаг газа, направляю самолет так, чтобы фюзеляж и кабина прошли между пнями, тяну за желтый рычаг, сбрасывающий фонарь, затягиваю привязные ремни, выключаю магнето и батареи и сосредотачиваюсь на том, чтобы помягче сесть на мутную воду. Я доверяюсь привязным ремням, доверяюсь своему умению и забываю об аллигаторах. Через два часа я уже веду другой самолет над тем же болотом. Я понимаю, что боюсь того, чего не знаю, и стараюсь, внешне из гордости, внутренне от знания того, что неизвестное в конце концов убьет меня, узнать все возможное о своем самолете. Я никогда не погибну. Мой лучший друг - это "Руководство для пилота", свое для каждого типа самолета. "Распоряжение по технической части" ("F-84F") описывает мой самолет, каждый тумблер, каж- [160] дую кнопку. Оно описывает нормальные операции, а на страницах, очерченных красным,- аварийные операции практически при любой критической ситуации, которая может возникнуть, когда я сижу в кабине. "Руководство для пилота" сообщает мне, каков этот самолет в полете, что он станет делать, а чего не станет, чего ожидать от него, когда он превысит звуковой барьер, какие операции совершать, если я вдруг окажусь в самолете, который, когда от него слишком многого потребовали, сорвался в штопор. В "Руководстве" есть графики технических характеристик моего самолета, сообщение, сколько миль он пролетит, как быстро он их пролетит и сколько потребуется топлива. Я изучаю "Руководство для пилота", как студент-богослов изучает Библию. И как он время от времени возвращается к псалмам, так и я возвращаюсь время от времени к очерченным красным страницам Секции номер 3. Возгорание двигателя при отрыве от земли, на высоте. Падение давления масла. Сильная вибрация двигателя. Дым в кабине. Падение давления в гидравлической системе. Неполадки в электросистеме. Так лучше всего поступать, а так не рекомендуется. Когда я был курсантом, я учил аварийные действия в классе и в свободное время, выкрикивал их, когда бежал в казарму и из нее. Когда я буду знать, что смогу их дословно выкрики- [161] вать, когда бегу по дорожке перед стоящими по бокам и критически слушающими старшекурсниками, то можно будет сказать, что я хорошо знаю написанное. Начищенный ботинок ступает на дорожку. Бегом! "Планирующий спуск при девяноста узлах переключить топливные баки выключить топливные насосы проверить давление топлива шаг винта увеличить на полную шасси убрать закрылки убрать фонарь открыть..." Я помню сегодня процедуру вынужденной посадки для своего первого учебного самолета так же хорошо, как и тогда. И я не боялся первого самолета. Но не каждую аварийную ситуацию можно внести в книгу, даже в "Руководство для пилота". Пограничные ситуации, такие как продолжение полета в аэропорт, который, как мне известно, затянут плотными низкими облаками, такие как потеря из виду ведущего при снижении звена в плохих метеоусловиях, такие как продолжение полета в зону грозы, оставлены на так называемое усмотрение пилота. В этих случаях решать мне. Задействовать весь свой опыт и знание самолета, оценить переменные: топливо, погода, другие самолеты, летящие вместе со мной, состояние полосы, важность задания относительно силы шторма. Затем, как ровно гудящий компьютер, я выбираю один способ действия и следую ему. Отменить полет и пока отдыхать. Описать круг и пойти на снижение, [162] когда ведущий уже приземлился. Продолжить путь в сторону грозы. Повернуть назад. Когда решение принято, я выполняю его без страха, потому что лучший способ - это тот, которому я решил следовать. Любой другой способ был бы рискован. Причины для страха я вижу только в часы неуверенности, до того, как я притронусь к ключу стартера, когда я не принуждаю себя к бдительности. На земле, если бы я сосредоточился на этом, я мог бы испытать страх, но как бы отстранение, теоретически. Но пока я не встречал летчика, который бы на этом сосредотачивался. Я люблю летать на самолетах, так что я их изучаю и летаю на них. Я смотрю на свою работу так же, как и строитель моста, стоящий на высокой стальной конструкции: в ней есть свои опасности, но все же это неплохой способ зарабатывать себе на жизнь. Опасность - интересный фактор, поскольку я не знаю, пройдет ли мой следующий полет без происшествий или нет. Изредка меня вызывают на сцену, под свет прожекторов, и заставляют справляться с необычным положением или, еще реже, с аварийной ситуацией. Необычные положения бывают разных масштабов, от ложных тревог до самых настоящих аварий, ставящих под вопрос продолжение моего существования как живого члена военной эскадрильи. [163] Я выпускаю шасси перед заходом на посадку. Зелененькие лампочки, показывающие, что колеса встали на замки в выпущенном положении, не горят дольше, чем следует. Вот правая основная стойка встала на замок. Левая основная стойка. А лампочка носового колеса не горит. Я жду мгновение, затем вздыхаю. Носовое колесо - неприятность, но ни в коем случае не авария. Как только я вижу, что оно не собирается фиксироваться в выпущенном положении, часть меня, занятая самосохранением, начинает думать о самом плохом, что это только может означать. Самое худшее, что это может означать, это то, что носовая стойка по-прежнему зафиксирована в убранном положении, что я не смогу выпустить носовое колесо, что придется садиться только на два колеса. Опасности никакой нет (да, однажды, очень давно, один "F-84F" садился без носового колеса, и летчик погиб), даже если случится это, самое худшее. Если нормальная система выпуска шасси после нескольких попыток не заработает; если аварийная система выпуска шасси, которая выстреливает носовую стойку зарядом сжатого воздуха, откажет; если я не смогу вытрясти это колесо, ударяясь основным шасси о полосу... если все это не удастся, у меня по-прежнему нет повода для беспокойства (если только самолет не перекувырнется). Если топливо позволяет, я несколько минут покружу [164] над полем, за это время пожарные машины проложат вдоль посадочной полосы длинную линию белой пены, чтобы скользил нос самолета. И я сяду. Заход на посадку такой же, как всегда. Внизу под колесами проходит заграждение, как всегда, только сейчас оно проходит под двумя стойками шасси вместо трех, и в кабине воет аварийная сирена, в прозрачной пластмассовой рукоятке горит яркая красная аварийная лампочка, третья, зеленая лампочка не горит, и диспетчерская сообщает, что носовое колесо по-прежнему не выходит. Самое большое отличие этого захода - в глазах зрителей, а их множество. Каждый раз, когда угловатые пожарные машины с красными мигалками спешат к взлетно-посадочной полосе, аэродромные команды и возвращающиеся летчики забираются на крылья стоящих самолетов, чтобы посмотреть, что будет. (Смотри, Джонни, заходит без носового. Говорят, что один восемьдесят четвертый перекувырнулся, когда делал то же самое. Надеюсь, ему повезет, главное, не забыть держать как можно дольше нос кверху.) Им интересно, а меня все это немного раздражает, ощущение такое, словно вытолкали на сцену, а представить нечего. Нет ни пламени, ни жуткой тишины заглохших двигателей, вероятность живописного взрыва практически отсутствует, и не показать никакого особенного умения. [165] Я просто сажусь, и от колес основного шасси отлетают два шлейфа голубого дыма резины, как только они касаются твердого бетонного покрытия. Скорость пробега уже ниже 100 узлов, я даю право руля, чтобы узкая полоска пены была точно между колес. Затем, медленно и мягко, начинает опускаться нос без колеса. В этот момент, до того как металл носа коснулся полосы, а я неестественно наклоняюсь в кабине вперед и сквозь лобовое стекло вижу лишь быстро проносящуюся полосу белой пены, я вдруг начинаю бояться. Здесь кончается моя власть и начинается власть случая. Порыв ветра в задранный хвост, и я точно перекувырнусь и покачусь облаком яркого оранжевого пламени и искореженного металла; самолет перевернется и придавит меня; холодная пена попадет в заборное отверстие, и горячий двигатель взорвется. Земля твердая, быстро движется, и она совсем рядом. Рычаг газа в положение "О", и нос начинает опускаться в пену. Все белое. Все вдруг белое и внешний мир отрезан и громко воет от боли металл трущийся о бетон и я скрежещу зубами и зажмуриваю глаза скрытые затемненным стеклом и я поражен и думаю о том что моей машине больно а она этого не заслужила что она хорошая и верная и она принимает на себя цементную плиту при скорости 90 узлов а я никак не могу облег- [166] чить ее боль и я не кувыркаюсь и вой никогда не кончится и я должно быть уже прокатился тысячу футов и меня все еще сильно прижимает вперед к привязным ремням и весь мир белый от того что пена забрызгала фонарь и надо сейчас открыть колпак пока я качусь. Я тяну за рычаг замка, и покрытый пеной плексиглас поднимается, так плавно, словно ничего необычного не случилось, и вот мир снова: синее небо и медленно останавливающаяся взлетно-посадочная полоса, трава у края бетона, стекло шлема поднято, кислородная маска снята, и очень тихо. Воздух свеж, спокоен и зелен, и я жив. Батареи - "выкл.", топливо - "выкл.". Такой тишины никогда не слышал. Моя машина изранена, но я ее очень люблю. Она не сделала сальто, не перекувырнулась, не перевалилась на спину и не загорелась, и я обязан ей жизнью. Приближается рев пожарных машин, и скоро вокруг нас будут угловатые монстры и говорящие люди, и "Слушай, почему ты не мог выпустить носовое колесо?", и "Неплохая посадка", и "Жаль, ты не видел брызг, когда нос врезался". Но пока люди не подошли, я спокойно сижу в кабине еще секунду, которая кажется очень долгой, и говорю своей машине, что люблю ее и что не забуду то, что она не придавила меня под собой, не взорвалась на полосе, [167] что приняла на себя все раны, когда я отделался, не получив ни единой царапины, и что это наш секрет, что я люблю ее так, что не смогу описать словами. Однажды я поведаю этот секрет другому летчику, когда он и я будем идти пешком после ночного полета в строю, и ветерок будет прохладным, а звезды такими яркими, какими только можно их видеть с земли. Я скажу в тишине: "Наш самолет - ничего". Он помолчит на секунду больше, чем надо, и скажет: "Ну так". Он поймет, что я сказал. Он поймет, что я люблю нашу машину не потому, что она как живая, а потому, что она и есть живая, а так много людей думает, что она - груда алюминия, стекла, болтов и проводов. Но я знаю, что мой друг поймет и что больше ничего говорить не надо. Хотя здесь и были мгновения страха, и дверь понимания приоткрылась чуть шире, отказ носовой стойки шасси - лишь происшествие, а не авария. У меня было несколько происшествий в те часы, что я провел в тесной кабине, но пока не было настоящей аварии, я не был вынужден принять решение поднять подлокотник желтого кресла-катапульты, нажать на курок и быстро попрощаться с умирающим самолетом. Но газеты упорно пытаются убедить меня в том, что такие события происходят в ВВС каждый день. [168] Вначале я был готов к этому. Когда в первые часы самостоятельных полетов в двигателе появлялись шумы, я думал о катапульте. Когда впервые в моей летной практике загорелась лампочка перегрева сопла, я подумал о катапульте. Когда у меня почти кончилось топливо, а я потерял курс при плохих метеоусловиях, я подумал о ней. Но часть моего рассудка, занятая самосохранением, не может больше кричать "волк", я вижу ее игру и понимаю, что вполне могу летать всю жизнь, и мне не придется выстреливаться из самолета в холодное небо. Но все же приятно сознавать, что прямо за креслом ждет 37-миллиметровый орудийный патрон, ждет, когда я нажму спусковой крючок. Если я когда-нибудь столкнусь в воздухе с другим самолетом, кресло ждет, чтобы отбросить меня. Если полностью исчезнет гидравлическое давление в системе управления, кресло ждет. Если я в штопоре и никак не могу из него выйти, а земля приближается, кресло ждет. Это преимущество, которым обычные самолеты и транспортные пилоты не обладают, и мне немного жаль их от того, что у них такая опасная работа. Даже пилоты грузовых самолетов, которым не надо думать о пассажирах, при столкновении в воздухе с другими самолетами не имеют возможности подползти к люку в палубе кабины и выброситься. Они могут лишь сидеть в кресле и [169] бороться с бесполезной системой управления крыла, которого уже нет, и падать штопором, пока самолет не воткнется в землю. Но у пилота одномоторного самолета все не так. Самолет может набирать высоту, пикировать, лететь вверх колесами, падать штопором или разваливаться на куски, самолет редко оказывается тем местом, где погибает летчик. Существует узкий промежуток у самой земли, где даже катапульта - рискованная и