-----------------------------------------------------------------------
   "Сочинения в двух томах. Том первый".
   М., "Художественная литература", 1985.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 17 May 2001
   -----------------------------------------------------------------------





   Мне запомнился Узелков именно таким, каким увидели мы его впервые у нас
в дежурке.
   Маленький, щуплый, в серой заячьей папахе, в пестрой собачьей  дохе,  с
брезентовым портфелем под мышкой, он неожиданно пришел к нам  в  уголовный
розыск в середине дня, предъявил удостоверение собственного корреспондента
губернской  газеты  и  не  попросил,  а,  похоже,  потребовал   интересных
сведений. Он так и сказал - интересных.
   Происшествия, предложенные его вниманию, не понравились ему.
   - Ну что это - кражи! Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое...
   И он щелкнул языком, чтобы нам сразу стало ясно, какие происшествия ему
требуются.
   Я подумал тогда, что ему интересно  будет  узнать  про  аферистов,  про
разных фармазонщиков, шулеров и трилистников, и сейчас же достал из  шкафа
альбом со снимками. Но он на снимки даже не взглянул, сказал небрежно:
   - Я,  было  бы  вам  известно,  не  Цезарь  Ломброзо.  Меня  физиономии
абсолютно не интересуют.
   И как-то смешно пошевелил ушами.
   А надо сказать - у него  были  большие,  оттопыренные,  так  называемые
музыкальные уши. И потом мы заметили: всякий раз, когда он  нервничал  или
обижался, они шевелились сами собой, будто случайно приспособленные к  его
узкой, птичьей голове, оснащенной мясистым носом.
   Нос такой мог бы украсить лицо мыслителя или полководца. Но Узелкова он
только унижал. И, может быть, Узелков это чувствовал. Он чувствовал, может
быть, что нос его, и  уши,  и  вся  тщедушная  фигурка  смешат  людей  или
настраивают на этакий насмешливый лад. И  поэтому  сам  старался  показать
людям свое насмешливое к ним отношение.
   Я давно заметил, что излишне важничают, задаются и без видимой  причины
ведут себя вызывающе и дерзко  чаще  всего  люди,  огорченные  собственной
неполноценностью.
   Не берусь, однако, утверждать, что Узелков принадлежал  именно  к  этой
категории людей.
   Не хочу также сгущать краски в его изображении, чтобы никто не подумал,
будто я стремлюсь теперь, по прошествии многих лет, свести  с  ним  давние
личные счеты. Нет, я хотел бы в меру  своих  способностей  все  изобразить
точно так, как было на самом деле. И если я начал эту историю с  Узелкова,
со дня его появления в нашей дежурке, то единственно потому, что  главное,
о чем я хочу рассказать, произошло именно после его приезда.
   Хотя, конечно, в первый день никто ничего не мог предугадать.
   Узелков, нервически подергивая плечами, ходил по нашей дежурке,  трубно
сморкался в широко раскрытый на ладонях носовой платок и говорил:
   - Вы мне дайте, пожалуйста,  что-нибудь  такое  фундаментальное.  А  уж
дальше  я  сам  разовью.  Мне  хотелось  бы  успеть  сделать  еще  сегодня
что-нибудь незаурядно  оригинальное  для  воскресного  номера.  Что-нибудь
такое, понимаете, экстравагантное!..
   - Хотите, я  вам  про  знахарок  подберу  материал?  -  предложил  Коля
Соловьев. - Знахарки тут шибко уродуют народ. Надо бы их осветить пошире и
как следует продернуть в газетке...
   - О знахарках я уже писал из Куломинского уезда, - сказал Узелков. -  И
это, собственно говоря, не мой жанр. Я, к вашему сведению, не рабкор и  не
селькор и  никого  не  продергиваю.  Я  осмысливаю  исключительно  крупные
события и факты. В этом и состоит цель моего приезда...
   - Ага, - догадался Венька Малышев. - Я знаю, чего вам  надо.  Я  сейчас
принесу...
   Всем нам хотелось  угодить  представителю  губернской  газеты,  впервые
заехавшему в эти места, в этот уездный город  Дудари,  расположенный,  как
было  сказано  в  старом  путеводителе,  среди  живописной   природы,   но
малодоступный  для  туризма  из-за  сложности  передвижения  по  сибирским
дорогам.
   Из губернского центра в Дудари надо было или  плыть  на  пароходе,  или
ехать поездом да еще пробираться по тракту на лошадях - в общей  сложности
не меньше пяти суток.
   Не всякий без крайней нужды мог решиться  на  этакую  дальнюю  поездку,
зная к тому же наверное, что в пути на него  в  любой  час  могут  напасть
бандиты.
   Бандитов в начале двадцатых годов было еще очень много в этих местах.
   Даже генералы действовали среди бандитов - белые генералы,  потерпевшие
полное крушение в гражданской войне.
   Впрочем, в бандах Дударинского уезда генералов  и  полковников  уже  не
осталось. Их сильно потрепал  особый  отряд  ОГПУ,  продвинувшийся  теперь
дальше - в сторону побережья Великого, или Тихого океана.
   А вокруг Дударей действовали, как  считалось  после  крупных  операций,
ослабленные банды. Но ослаблены они были не настолько,  чтобы  можно  было
писать в сводках: "Ночь прошла спокойно". Нет, спокойных ночей еще не было
в Дударинском уезде. И спокойные дни выпадали редко.
   Бандами еще кишмя кишела вся тайга вокруг Дударей. Они убивали сельских
активистов, нападали  на  кооперативы,  грабили  на  дорогах  и  старались
использовать любой случай, чтобы возбудить в населении недовольство  новой
властью, посеять смуту среди крестьян и завербовать таким способом в  свои
полчища побольше соучастников.
   Продвигаться по дорогам было крайне опасно.
   Поэтому  всякий  рискнувший  приехать  сюда  был  немножко  и   героем.
Встречали мы приезжих с неизменным радушием.
   А собственный  корреспондент  мог  рассчитывать  на  особенно  радушный
прием.
   Правда, он приехал к нам в пору некоторого временного, что ли, затишья.
   Была зима. Даже один из самых отчаянных бандитских атаманов, знаменитый
Костя Воронцов, кулацкий сын и  бывший  колчаковский  поручик,  объявивший
себя "императором всея тайги", зимой уводил свои банды  в  глубину  лесов,
зарывался в снега, прекращая на время, до весны, все убийства,  грабежи  и
поджоги.
   Зимой ему опаснее было действовать, чем весной и летом, когда в  густой
траве среди бурелома пропадают не только человечьи, но и конские следы.
   Зимой уходили подальше от городов и сел и такие атаманы, как Злотников,
Клочков, Векшегонов.
   В городах в это зимнее время озоровали чаще мелкие  шайки  и  одиночки,
так называемые  щипачи,  а  также  разные  домушники,  скокари,  очкарики,
фармазоны, прихватчики и тому подобная шпана.
   Зимой нам работать было нелегко, но все-таки немного легче, чем  весной
и летом. Зимой мы готовились к весне, устанавливали новые агентурные связи
и между делом составляли подробную опись наиболее выдающихся происшествий,
представляющих, как любил цветисто  выражаться  наш  начальник,  известный
интерес для криминалистической науки.
   Вениамин Малышев как помощник начальника по секретно-оперативной  части
правильно сообразил, что корреспонденту будет интересно  заглянуть  в  эту
опись. Малышев принес и разложил перед ним два рукописных журнала,  полных
снимков и схем. Но тот даже перелистывать их  не  стал,  хмыкнул  носом  и
усмехнулся:
   - Вы учтите, пожалуйста, что я не историк.  Вы  мне  постарайтесь  дать
что-нибудь посвежее, что-нибудь, понимаете, такое...
   И опять он щелкнул языком.
   Это щелканье нам сразу не понравилось. Но в первый раз мы промолчали. А
во второй Венька Малышев сказал:
   - Слушайте. Вы что думаете, тут каждый день людей убивают?  Мы-то,  как
вы считаете, для чего здесь находимся?
   - Я не знаю, зачем вы здесь находитесь,  -  опять  усмехнулся,  хмыкнув
носом, собственный корреспондент. - Но  я  лично  приехал  сюда,  чтобы  в
художественной  форме  осмысливать  наиболее  свежие  и   по   возможности
увлекательные факты. Я должен, к сожалению, заботиться в первую очередь  о
читателе. Читатель ждет главным образом свежих фактов...
   Эти слова нам тоже не понравились.
   Лет корреспонденту на взгляд  было  не  больше,  чем  нам,  -  примерно
семнадцать, от силы девятнадцать. И это показалось нам  особенно  обидным.
Чего он из себя выламывает?
   А он держался в своей собачьей дохе и в заячьей папахе так независимо и
с таким важным видом расстегивал и застегивал брезентовый портфель, что  в
первый день мы даже не решились поставить его на место.
   На следующий день он опять пришел. Опять придирчиво  рылся  в  сводках,
недовольно морщился, записывая что-то в блокнот, грыз карандаш и  тихонько
вздыхал.  И  во  вздохах  его  угадывалась  какая-то  давняя  печаль.  Она
отражалась и в его круглых, галочьих глазах, изредка слезившихся то ли  от
мороза, то ли от резкого света, то ли еще от чего.
   Некоторые происшествия ему все же понравились. Довольный, он извлек  из
портфеля десяток папирос, завернутых в  газетную  бумагу,  и  угостил  нас
всех.
   И даже вору, сидевшему тут, в дежурке, в ожидании  своей  участи,  тоже
дал папироску.
   Затем, поговорив с нами полчаса, он объяснил, между прочим,  что,  хотя
его фамилия Узелков и зовут его просто Яков,  в  газете  он  подписывается
"Якуз", спросил зачем-то, партийные ли мы, и стал ходить к нам в уголовный
розыск почти каждый день.
   В уголовном розыске у нас были строгие правила, по которым  полагалось,
например, встречать отменно вежливо всякого посетителя, будь  он  вор  или
свидетель, все равно. Но, несмотря  на  то  что  эти  правила  никогда  не
нарушались, посетители все-таки часто робели в нашем учреждении. И нам это
казалось  естественным.  Я  больше  скажу.  Мы  сами  побаивались   своего
учреждения, потому что здесь никто ни на какую  поблажку  рассчитывать  не
мог. Ошибся, превысил власть, нарушил дисциплину - и пожалуйста, садись за
решетку.
   Начальник наш, бывший цирковой артист, потерявший на гражданской  войне
два ребра, три пальца левой руки и  волей  случая  заброшенный  в  Сибирь,
безумно любил тишину и постоянно повторял по любому поводу:
   - Власть чего от нас требует? Власть требует от нас  внимания.  Мы  где
работаем? Мы работаем в органах. В  каких  органах?  В  органах  Советской
власти. Значит, что? Значит, должно быть все как следует...
   И еще он говорил нам:
   - Глупость, имейте в виду, самая дорогая  вещь  на  свете.  Это  каждый
пусть про себя подумает, почему я так говорю. Я всего вам  в  головы  ваши
молодые вложить не в силах. Каждый должен про  себя  думать.  Отдельно.  А
поэтому надо, чтобы было тихо. - И,  осмотрев  нас  сурово  и  внимательно
поверх выпуклых очков в роговой оправе, спрашивал:  -  Кажется,  всем  все
ясно?
   Большинство работников нашего учреждения  составляли  молодые  люди.  И
начальник, проживший длинную и пеструю  жизнь,  считал  своим  непременным
долгом по-учительски настойчиво и чуть сердито воспитывать нас.
   Полагая глупость тягчайшим пороком и предостерегая нас  от  страшных  и
губительных ее последствий, он не жалел и себя,  утверждая,  что  ребра  и
пальцы потерял на войне по причине этой самой глупости:
   - Заспешил я. Хотел, представьте себе, быть умнее всех. А это  тоже  не
очень-то требуется. Поспешность, представьте себе, не  всегда  нужна  даже
при поимке блох и тушении пожара. Во всяком деле и во всяком случае должен
быть свой обязательный порядок.
   Главным же признаком порядка - еще раз сказать - он  считал  тишину.  И
поэтому особенно тихо было в полутемном узком коридоре, который  уходил  в
глубину здания и заканчивался в кабинете начальника, в просторной комнате,
поделенной на две части - на приемную и кабинет.
   По коридору этому, по толстым дорожкам, поглощавшим шум шагов, мы  сами
ходили с опаской,  проникнутые  уважением  к  выдающейся  личности  нашего
начальника и к собственным немаловажным занятиям.
   А этот Якуз, или Яков Узелков, не проявлял никакой робости. Он приходил
в уголовный розыск как к себе домой,  раздевался  в  служебном  гардеробе,
вешал на крюк собачью  доху,  долго  и  удивительно  громко  сморкался  и,
оставив при себе только портфель и  заячью  папаху,  первым  делом  шел  в
дежурку, где топилась железная печка.
   В коридоре на зеленой садовой скамейке  с  выгнутыми  чугунными  лапами
сидели по утрам, пригорюнившись, как на приеме у зубного врача,  свидетели
и воры в ожидании вызова на допрос.
   Погревшись у печки, Узелков выходил в коридор  и  подолгу  беседовал  с
ворами и свидетелями, что правилами нашими строжайше запрещалось.  Но  что
для Узелкова наши правила!  Он  рассказывал,  что  в  губернском  розыске,
который, понятно, намного покрупнее нашего и где он часто  бывал,  правила
куда попроще.
   Он вообще любил подчеркнуть, что ему все доступно, и запросто  упоминал
фамилии таких работников губрозыска,  как,  например,  Жур  и  Воробейчик,
которых мы никогда не  видели,  но  о  которых  слышали  много  достойного
удивления. Он даже намекал на свою дружбу с ними, во что мы никак не могли
поверить. Вернее, не хотели поверить.
   Впрочем, Узелков и не старался убедить нас. Он  всегда  разговаривал  с
нами чуть небрежно, чуть иронически. И, разговаривая, смотрел в сторону.
   Увидев в дежурке  толстого  мешочника,  задержанного  по  подозрению  в
краже, он вдруг говорил задумчиво:
   - Этот румяный мужчина мне поразительно напоминает Гаргантюа.
   Я спрашивал:
   - Это кто - Гаргантюа?
   - Не знаешь? - удивлялся он и притворно вздыхал.  -  Хотя  откуда  тебе
знать... У Франсуа Рабле есть такая книга...
   Мы, конечно, не знали тогда, кто такой Франсуа Рабле. Спрашивать  же  у
Якова Узелкова после его притворных вздохов считали неудобным.  А  он  все
чаще и чаще  унижал  нас  своим  удивительным,  как  нам  казалось  тогда,
образованием.
   Иногда он приходил очень рано, когда сводка не была еще  отпечатана  на
пишущей машинке, и Венька Малышев сам выискивал для него происшествия.
   Венька брал у дежурного по уезду тяжелую, как Библия, книгу  и  говорил
Узелкову:
   - Ну, пиши: "Банда вооруженных налетчиков в количестве восьми  человек,
уходя от преследования, совершила налет на общество потребителей в деревне
Веселая Подорвиха около девяти часов вечера..."
   Узелков нервически вздергивал плечами:
   - Ты не диктуй мне. Я не в школе. Ты говори мне самую суть. Я без  тебя
запишу.
   Венька говорил ему самую суть. Узелков записывал очень  быстро.  И  нам
казалось, что самую суть-то он как раз и не успеет записать.
   Впоследствии  наши  опасения  неоднократно  подтверждались.  В   газете
обыкновенный факт из дежурной книги часто искажался до такой степени,  что
узнать его не было никакой возможности.
   Узелков писал в газете примерно так: "Среди  ночи  сторож  потребиловки
услышал подозрительный шорох. Ночь была мглистая, небо заволакивали черные
тучи, и силуэты всадников причудливо рисовались на фоне бархатисто-темного
неба..."
   Я скрывать не стану - мне нравилось в те времена, как писал Якуз. Слова
его нравились. Но мне неприятно было, что он пишет неправду. Всадников  не
было, туч тоже не было. Были пешие бандиты и сторож, но он спал.
   Венька Малышев,  Коля  Соловьев  и  другие  ребята  тоже  сердились  на
Узелкова.
   Узелков, однако,  держался  невозмутимо.  По-прежнему  требовал  свежих
происшествий.
   И вскоре ему сильно повезло.





   В полдень, в страшную метель, или, лучше сказать, в  пургу,  начавшуюся
еще с вечера, к нам приехал весь  облепленный  снегом  старший  милиционер
Семен Воробьев и сообщил новость:
   - Из тайги на тракт вышла банда Клочкова.
   Вот уж чего никто не ожидал в зимнее время!
   У Маревой заимки, между Буером и Ревякой, где раздваивается  Утуликский
тракт, банда вечером устроила засаду, убила  трех  кооператоров,  обобрала
несколько крестьянских подвод и, несмотря на пургу, продвинулась дальше  -
в Золотую Падь.
   - Тут уж  я  сразу  к  вам  поехал,  -  докладывал  старший  милиционер
Воробьев, спокойно расчесывая крупным гребнем мокрые редкие и длинные, как
у священника, волосы. - Прямо немедленно поехал.
   - А где же ты раньше-то был? - исподлобья  взглянул  на  Воробьева  наш
начальник, словно стараясь боднуть его лобастой  головой,  поросшей  серым
жестким волосом, подстриженным "под бобрик".
   - Где я раньше-то был? -  переспросил  Воробьев,  глядясь  в  настенное
зеркало в кабинете начальника.  -  Ну  как  где?  Обыкновенно,  по  своему
участку ездил. Участок-то какой! Лектор на днях говорил, две этих самых...
две Швейцарии вроде того что могут разместиться. И на каждом шагу или  эти
бандиты, или опять же самогонщики. А я один на весь  участок.  И  я  ведь,
между прочим, не стоголовый...
   - Все ясно, - определил начальник, заправляя за уши  оглобельки  очков.
И, уже не слушая Воробьева, снял со стены оперативную  карту.  -  Клочков,
значит, надеется на метель:  она,  мол,  заметет  все  следы.  Но  это  же
глупость... Малышев, слушай... Я через сорок минут буду здесь,  -  показал
он пальцем на карте. - Ты с группой должен подъехать сюда. - Он  стал  как
бы ввинчивать палец в карту. - И без моих указаний  никого  ни  при  каких
обстоятельствах не трогай. Отсюда, - он  передвинул  палец,  -  я  попрошу
курсантов с повторкурсов поддержать нас. Главное  сейчас  -  не  выпустить
Клочкова из Золотой Пади. Реально?
   - По-моему...
   - Я тебя не спрашиваю, как по-твоему, - оборвал Веньку начальник. - Как
по делу, будет реально?
   - Реально, - кивнул Венька.
   - Ну, действуй! - приказал начальник. - И держи  в  уме  одно:  никаких
самоуправств! Если банда будет отходить, проследишь путь  ее  отхода.  Вот
так будет правильно...


   Эта операция закончилась в тот же день к вечеру.
   Я вступил в ночное дежурство по уезду, когда из Золотой  Пади  привезли
семь арестованных и восемь убитых бандитов.
   В числе убитых были атаман  банды,  бывший  колчаковский  штабс-капитан
Евлампий Клочков и его пятнадцатилетний адъютант Зубок, которого  Клочков,
говорят, еще совсем  маленьким  подобрал  где-то  на  дорогах  гражданской
войны.
   Убитых свалили до выяснения личности прямо в снег во  дворе  уголовного
розыска, и  они  лежали  в  темноте,  как  бревна,  у  каменного  сарая  с
решетчатыми окнами.
   Я вышел во двор с фонарем "летучая мышь".
   Венька Малышев долго рассматривал убитых. В большом, накинутом на плечи
тулупе, в монгольской шапке на лисьем меху, он походил в  этот  момент  на
ночного сторожа и, как ночной  сторож,  медленно  передвигался  по  двору,
будто у него зазябли ноги.
   Я спросил, как прошла операция.
   - Глупо, - сказал Венька и кивнул на убитых. - Ты смотри,  что  наделал
этот наш припадочный - Иосиф Голубчик...
   Я знал, что Венька не любит Голубчика.  Но  сейчас  мне  было  все-таки
непонятно, почему он сердится. Я еще спросил удивленно,  приподняв  фонарь
над убитыми:
   - Это что, разве Голубчик их наколотил?
   - Да нет, - сказал Венька. - Клочкова, вот этого, Коля Соловьев срезал.
Этого вот, - он тронул труп ногой, - кажется,  я.  А  этих  -  курсанты  с
повторкурсов...
   - А Голубчик?
   Венька ничего не ответил, наклонившись над трупом Зубка.
   Зубок лежал на  снегу  в  красивой  черной  бекеше,  отороченной  серым
каракулем, в расшитых унтах, без шапки, беловолосый, аккуратно причесанный
на пробор.
   Видно  было,  что  шапка,  теперь  потерянная,  приминала  прическу  до
последней минуты жизни, и  поэтому  прическа  осталась  нерастрепанной  на
застывшей навсегда голове.
   - Ты смотри, куда он ему попал, - расстегнул на мертвом бекешу  Венька.
- Прямо в самое сердце. Вот  свинья  худая!  Ну  кто  его  просил  убивать
мальчишку? Только бы ему порисоваться  перед  начальником,  показать  свое
геройство. Он, припадочный, кого  угодно  из-за  этого  убьет.  Хоть  отца
родного. Лишь бы начальник похвалил его за храбрость. Все время на глаза к
начальнику лезет. Глядите, мол, какой я герой!..
   Я понял, что это Голубчик убил Зубка. Но я не мог разделить  возмущения
Веньки.
   - Тут же не разберешь, в такой горячке, кого убить,  кого  оставить,  -
сказал я. - Если ты не убьешь, тебя убьют...
   - Ерунда, - взял у меня фонарь Венька. - Зубка мы свободно могли живьем
захватить. Ты помнишь, как осенью на лесозаводе было? Я же его тогда почти
поймал на крыше. Даже карабин у него из рук  выбил.  Деваться  ему  просто
некуда было. Никто бы не поверил,  что  он  спрыгнет  с  крыши,  прямо  со
второго этажа. А он даже не задумался - спрыгнул. Очень храбрый мальчишка.
Если б не опилки внизу, он бы насмерть разбился. А он ничего,  побежал.  Я
его тогда хорошо видел с крыши, как он бежал по двору. Только прихрамывать
стал...
   - Все-таки он был уже конченый, если связался с бандитами, - сказал  я,
чтобы Венька не горевал об убитом. - Клочков же,  понятно,  имел  на  него
большое влияние...
   - Клочков - это дерьмо, - покосился Венька на труп Клочкова. -  Клочков
мог из него только бандита сделать, а мы бы сделали хорошего парня. Просто
мирового парня сделали бы...
   - Не думаю, - сказал я.
   - Ты что, глупый; что ли? - вдруг как бы удивился Венька,  поглядев  на
меня. И еще что-то хотел сказать, но из  здания  на  крыльцо  вышел  Иосиф
Голубчик.
   Длинный, худой, чуть сутулый, в кожаной не по росту короткой тужурке, с
короткими рукавами, он шел по снегу в нашу сторону и похлопывал плеткой по
сапогам.
   За ним продвигался, распахнув, как крылья, собачью доху, маленький Яков
Узелков с блокнотом и карандашом, почему-то зажатым в зубах.
   - Любуетесь? - спросил нас Голубчик, и даже в темноте было заметно, что
он ухмыльнулся.
   Мы промолчали.
   Узелков вынул изо рта карандаш.
   - Покажите мне, который Клочков.
   Иосиф Голубчик взял у Веньки фонарь  и  осветил  необыкновенно  грузный
труп Клочкова.
   - Говорят, не все лошади его выдерживали, -  засмеялся  Голубчик.  -  У
него особая лошадь была. Здоровенная! Как битюг. Жалко, ее убили. Она  там
и осталась, в Золотой Пади...
   - А который его адъютант? - спросил Узелков.
   - Вот он, - осветил Зубка Голубчик.
   - Это, значит, твоя работа? - оглянулся на него Узелков  и  снова  взял
карандаш в зубы.
   - Моя. - Голубчик опять засмеялся.
   А Венька Малышев стоял в стороне, как замерзший.
   Я подумал: вот сейчас что-нибудь случится.  Вот  сейчас  Венька  скажет
что-нибудь Голубчику, и между ними вспыхнет ссора. Но подле нас неожиданно
появился из темноты наш фельдшер Поляков.
   - А я тебя ищу, - потянул он Веньку за тулуп. - Пойдем, я тебе переменю
повязку...
   Только тут я узнал, что Венька ранен. Вот, оказывается, почему он надел
тулуп внакидку.
   - И сильно тебя стукнули? В какое место?
   - Да ерунда! - поморщился Венька. - Плечо немножко ободрало около шеи.
   - Хорошенькое немножко! - сказал Поляков. - Крови сколько вытекло, пока
сделали перевязку.
   Венька пошел за Поляковым в нашу крошечную, рядом с баней, амбулаторию,
которую мы называли "предбанником".
   - Вениамин! - закричал Узелков. - Я потом должен  с  тобой  поговорить.
Мне очень важно выяснить некоторые подробности. Ты  мне  должен  объяснить
подробно...
   - Ты и сам хорошо придумаешь, - слабо улыбнулся Венька. - Тебя учить не
надо.
   В коридоре на зеленой садовой скамейке под охраной милиционеров  сидели
семь арестованных - семь косматых, давно не бритых и не стриженных мужиков
в нагольных полушубках и огромных, еще обледеневших броднях, какие  носили
в старое время водовозы.
   Я  стал  вызывать  их  в   дежурку   по   очереди,   чтобы   произвести
предварительный допрос. На специальных бланках  я  записывал  их  фамилии,
имена и отчества, возраст,  национальность,  место  рождения  и  все,  что
положено записывать в таких случаях.
   Они охотно отвечали на вопросы, просили закурить и, закурив, благодатно
почесывались, распространяя по всей дежурке  и  коридору  удушливый  запах
плохо дубленной и мокрой от снега овчины.
   Еще несколько часов назад представлявшие отупело грозную и  беспощадную
силу, они походили сейчас, пожалуй,  на  усталых  ямщиков,  готовящихся  к
ночлегу где-нибудь на близком к  тракту  постоялом  дворе.  Поэтому  я  не
испытывал к ним никакой враждебности.
   Только один раз я вышел из себя - когда в дежурку ввели пожилого, но  с
виду все еще могучего мужика, буйно заросшего рыжей  щетиной,  из  которой
высовывался вздернутый нос  с  нервно  трепещущими  ноздрями  и  светились
яростью небольшие, прищуренные, медвежьи глаза.
   - Фамилия?
   - Чего?
   - Фамилия как твоя?
   - Это для чего?
   - Ты мне не задавай тут вопросов! - строго сказал я.  -  Теперь  уж  мы
тебе будем задавать вопросы. Садись.
   - Сяду.
   Он уселся так, что венский стул заскрипел под ним.
   - Так как твоя фамилия?
   - Моя-то?
   - Твоя. Ты дурака тут не разыгрывай, - предупредил я. -  Мы  быстро  из
тебя всю твою бандитскую дурь вытрясем.
   - Гляди-кось, какой герой! - хрипло, простуженно засмеялся и закашлялся
рыжий. Потом сплюнул на пол и прикрыл плевок броднем. - Материно молоко  у
тебя на губах еще не обсохло, губошлеп ушастый, а ты туда же -  грозишься.
А вдруг я, - он кивнул на чугунную пепельницу, стоявшую на столе, -  вдруг
я возьму энту вот вещь да шаркну тебя по башке?  Что  тогда?  Какой  будет
разговор?
   Я отодвинул пепельницу к себе под локоть.
   - Оберегаешься? - опять хрипло засмеялся рыжий.  -  Ну,  это  не  худо.
Береженого сам бог бережет.
   Я встал из-за стола.
   - Ты будешь говорить фамилию?
   - А ты что, вроде испугать меня хочешь? - насмешливо  спросил  рыжий  и
тоже встал. - Ну-ка, испугай! Я погляжу, как ты умеешь...
   Из соседней комнаты вышел  Коля  Соловьев.  У  него  после  операции  в
Золотой Пади разболелись зубы и чуть вспухла щека. Но он не уходил  домой,
потому что начальник хотел еще сегодня провести подробный разбор  операции
и всем велел остаться.
   - Ты чего, рыжий, шеперишься? - заговорил Коля тихим, домашним голосом.
- Тебя, как путного, развязали, а ты шеперишься.
   - Он завидует своему атаману, - кивнул я на окна. -  Торопится  на  тот
свет, на Хрустяковское кладбище, поближе к богу...
   - Щенки! - обвел нас ненавидящим  взором  рыжий.  -  Платит  вам  казна
жалованье, а вы ну в точности щенки!
   И, опять усевшись на стул, закрыл глаза: не желаю,  мол,  я  не  только
разговаривать с вами, но и смотреть на вас не желаю.
   Венька Малышев заглянул в дежурку, спросил меня:
   - Начальник не звонил?
   - Нет еще.
   - Ты этих где размещаешь?
   - В восьмой.
   - Она пустая?
   - Пустая.
   Венька вошел в дежурку и сел недалеко от рыжего на лавку.
   - Ну что, кум, о чем вдруг опять заскучал, задумался?
   Рыжий поднял на него глаза:  посмотрел  с  хмурым  любопытством,  будто
стараясь узнать знакомого, и снова опустил голову.
   В дежурку вошел начальник. Обутый в толстые, мохнатые унты выше  колен,
он неслышно прошагал по комнате, снял с гвоздя в застекленном  ящике  ключ
от своего кабинета и сказал Малышеву и Соловьеву:
   - Вы давайте заканчивайте это и пожалуйста ко мне. Будет разговор. Надо
вызвать еще Голубчика и Бегунка...
   На арестованного он даже не взглянул,  и  было  непонятно,  что  значит
"заканчивайте это".
   У дверей начальник задержался.
   - Малышев, как у тебя с плечом?
   - Все хорошо, товарищ начальник, - чуть привстал со стула Венька.
   Но я, поглядев на него, понял, что все не так уж хорошо. Лицо у  Веньки
как-то вытянулось, посинело, и особенно сгустилась синева под глазами.
   - А ты что за скулу держишься? - повернулся начальник к Соловьеву.
   - Зубы маленько заныли, - попробовал улыбнуться Коля.
   - Просто лазарет какой-то. - Начальник сделал недовольное лицо и только
теперь взглянул на арестованного. - А этот зачем тут?
   - Да вот не хочет отвечать на вопросы, - доложил я. - Даже  фамилию  не
говорит...
   - Забыл, выходит, с испугу? - Начальник шагнул к арестованному и  вдруг
как рявкнул: - Встать!
   Арестованный не пошевелился.
   - Кому говорят? Встать! - повторил начальник. - Ну!
   Арестованный поднял голову, и глаза его снова засверкали бешенством.
   - Гляди-кось, какой боров. Ты меня сперва накорми, потом запряги, а  уж
опосля понукай. Ну! - передразнил рыжий начальника.
   - В угловую его, отдельно, - приказал мне начальник. -  И  не  кормить,
пока не вспомнит фамилию и все прочее...
   Начальник ушел и хлопнул дверью так, что она заныла на пружине.
   - Ты бы правда встал, - как бы посоветовал арестованному Венька.  -  Ты
же не дурак, а это начальник.
   - Это он вам, легавым, начальник, - пошевелил бородой рыжий. - А мне на
него...
   - Ты, потише, потише, тут все-таки учреждение, - напомнил Венька.  -  А
насчет фамилии не беспокойся. Можешь не говорить. Я сейчас приду и  скажу,
как твоя фамилия...
   И Венька надел свою монгольскую шапку. И вот когда он надел  эту  шапку
на лисьем меху, арестованный забеспокоился.
   - Погоди, - остановил он Веньку. - Ты в Золотой Пади был?
   - Был.
   - Нынешний день?
   - Нынешний. А что?
   - Ты гляди, какая нечисть, а? - будто огорчился рыжий. - Я ж в  упор  в
тебя, в дьявола, стрелял. Точно в точности в башку твою дырявую  целил,  в
эту шапку. Неужели ж я промазал? Или уже у вас у кого, комиссары, еще есть
такая шапка?
   Получилось странно: не мы допрашивали арестованного, а он нас.
   Шапки такой, как у Веньки, ни  у  кого  в  нашем  учреждении  не  было.
Значит, этот бандит ранил Веньку. И сам признался. А фамилию свою все-таки
не хочет говорить.
   - Ух, паразит! - сказал Коля Соловьев, оторвав руку от горячей щеки.  -
Это верно, что тебя надо к атаману отправить. Вон он валяется на снегу...
   - Все там будем вот этак же  валяться,  -  почти  спокойно  откликнулся
арестованный. - И  вам  этого  дела  не  избежать.  За  Клочкова  Евлампия
Григорьевича Воронцов из вас еще добрых лент нарежет.  Вот  попомните  мои
слова. Воронцов вам это  дело  не  простит.  Ни  за  что  не  простит.  Не
надейтесь. И за душу мою грешную сполна ответите. И начальник ваш ответит,
седой боров. Не отвертится. Вы еще поплачете, сучьи дети. Вся контора ваша
поплачет горючими слезьми...
   Такого никогда не было в нашей дежурке, чтобы вот  так  развязно  сидел
арестованный  бандит  и  еще  грозился.  Попадались  всякие  -   бушевали,
матерились, бросались на дежурного, даже зашибли одного нашего  сотрудника
в коридоре чугунной подставкой, но грозить  всему  нашему  учреждению  еще
никто не отваживался. Значит, он считает, этот  бандит,  что  Воронцов  со
своей бандой сильнее нас. Или он это только храбрится?
   В дверь просунулся Яков Узелков:
   - Можно?
   - Нельзя, -  сказал  Венька  и,  выглянув  в  коридор,  строго  отчитал
постовых: зачем они пропускают разных граждан с улицы?
   - Я не с улицы! - закричал  Узелков.  -  Я  представитель  прессы...  Я
представляю здесь губернскую  газету,  орган  губкома  и  губисполкома.  Я
представитель, так сказать...
   - Представители пусть приходят утром, - сказал Венька.
   Он вышел во двор, побывал в арестном помещении и, вернувшись в дежурку,
сообщил рыжему его фамилию.
   - Мне самому теперь интересна твоя фамилия, - слабо улыбнулся Венька. -
Ты, получается, мой крестный. В голову ты мне, спасибо, не попал, а  плечо
попортил. Я теперь должен навсегда запомнить твою фамилию - Баукин Лазарь.
   - Так точно. Не скрываю:  Баукин  Лазарь.  Даже  сверх  того  -  Лазарь
Евтихьевич Баукин. Ну что  ж,  ежели  хочешь,  дело  твое,  -  запомни,  -
усмехнулся рыжий. И заметно как бы повеселел.  Но  от  показаний  все-таки
уклонился.
   Я направил его, как приказал начальник, в угловую одиночную камеру.





   Венька ушел домой после совещания у начальника. Было это во втором часу
ночи.
   А рано утром, когда я сдавал дежурство, он уже явился  в  розыск.  И  в
этот же час в дежурку пришел Яков Узелков.
   Венька со многими подробностями рассказал  ему  о  вчерашней  операции,
посоветовал поговорить еще с Колей Соловьевым и в заключение попросил:
   - Когда напишешь, покажи, пожалуйста, кому-нибудь из нас. Чтобы не было
ошибки. Это дело очень серьезное. Тут, в этом деле, врать ни в коем случае
нельзя...
   Яков Узелков сказал, что напишет, как ему  диктует  его  художественная
совесть. И, поговорив недолго еще с  двумя  сотрудниками,  пошел  домой  -
писать.
   Через несколько дней в губернской газете "Знамя  труда"  был  напечатан
его очерк, в котором отважно действовали и наш начальник, и Коля Соловьев,
и Иосиф Голубчик, и Вениамин Малышев.
   О Малышеве в очерке было сказано:  "Этот  юноша-комсомолец  с  пылающим
взором совершал буквально чудеса храбрости".
   И дальше описывались в самом деле несусветные Чудеса.
   Венька Малышев будто бы первым  выступил  против  банды,  а  затем  уже
подоспели  Николай  Соловьев,  застреливший  атамана  Клочкова,  и   Иосиф
Голубчик, смертельно ранивший в самое сердце отчаянного адъютанта атамана.
   О том, что адъютанту всего пятнадцать лет, в очерке сказано не было.
   - Поймаю Якуза и обязательно задавлю,  -  пообещал  Венька.  -  Все  же
думают теперь, что я сам ему такое набрехал. И меня  он  каким-то  идиотом
выставляет. С пылающим взором...
   Якуз, однако, как  нарочно,  несколько  дней  не  показывался  в  нашей
дежурке. Он поехал в Березовку на  восстановление,  как  он  потом  писал,
самого крупного в Сибири лесозавода. Он любил описывать все самое крупное,
небывалое, выдающееся. Вернее, у него так получалось  в  корреспонденциях,
что все, о чем он пишет, необыкновенно, впервые появилось, мир об этом еще
не слыхивал.
   Мы не сильно тосковали о том, что он не приходит. В эти дни у нас  было
много работы. Почти непрерывно шли допросы арестованных из банды Клочкова.
Нам хотелось с их помощью подобрать верные ключи и к  банде  самого  Кости
Воронцова, зарывшейся сейчас в снегах где-то в глубине Воеводского угла.
   Банда Воронцова была на длительный  период  времени  основным  объектом
нашей деятельности, как любил витиевато, не хуже Узелкова, выражаться  наш
начальник.
   Венька Малышев отобрал себе четырех бандитов и день и  ночь  возился  с
ними. Он только что не водил их к себе домой, а так со стороны можно  было
подумать, что это лучшие его приятели. Он называл их по именам  -  Степан,
Никифор, Кирюха, Лазарь Евтихьевич, кормил их своими пайковыми консервами.
А Лазаря Баукина  угостил  даже  два  раза  самогонкой,  что  уж  никакими
инструкциями не было предусмотрено.
   Бочонок с самогонкой, отобранной у смолокуров на Белом Камне,  стоял  у
нас в коридоре, в особой нише, под замком,  рядом  с  большим  несгораемым
шкафом,  и  был  предназначен  для  химического  анализа.  Но  анализ  все
почему-то  задерживался.  И  этим  воспользовались  уже  несколько   наших
сотрудников.
   И Венька воспользовался, чтобы угостить бандита, хотя до этого  осуждал
того, кто прикоснулся к бочонку первым.
   - Мне же это для  дела  надо,  для  служебных  надобностей,  -  как  бы
оправдывался он передо мной. - Лазарь сильно охрип, и его все  время  бьет
кашель. А эти порошки, которые давал Поляков,  нисколько  не  помогают.  И
Лазарь вообще не верит докторам. Он их не признает...
   В том, что Лазарь Баукин не признает докторов, не было, пожалуй, ничего
удивительного.  Но  то,  что  Венька  так  заботливо  относится  к   нему,
показалось мне странным. Не лазарет же у нас для простудившихся бандитов и
не трактир с подачей горячительных напитков.
   Я даже возмутился про себя.
   А затем не только мне, но и многим у нас показалось странным, что такой
навеки обозленный, угрюмый и всех и вся  презирающий  бандит,  как  Лазарь
Баукин, вдруг дня три спустя после  ареста  стал  давать  показания,  хотя
приказ начальника - "не кормить" - не был по-настоящему выполнен.  Правда,
Баукин давал уклончивые показания. Я прочел первый протокол его допроса  и
сказал Веньке, что этот зверюга чего-то такое темнит.
   - А что же ты хотел? Чтобы он пришел к тебе и сразу покаялся? - спросил
Венька. - Нет, это ерунда. Так не получится. Не такой это мужик...
   И мне показалось, что Венька  как  бы  восхищается  этим  мужиком.  Мне
захотелось посмотреть, как Лазарь Баукин  ведет  себя  на  допросах,  и  я
однажды во время допроса зашел в секретно-оперативную часть.
   Венька посмотрел на меня удивленно:
   - Тебе что-нибудь надо?
   - Нет, я хотел посидеть...
   - Посиди тогда где-нибудь в другом месте.  У  нас  тут  вот  с  Лазарем
Евтихьевичем серьезный разговор. Без свидетелей.
   Я ушел в свою комнату.
   Через час Венька зашел ко  мне  и,  должно  быть  желая  смягчить  свою
грубость, предложил:
   - Хочешь, почитай сегодняшний протокол допроса Баукина. Занятный мужик.
Удивительно занятный...
   Я сказал:
   - А зачем? Я не такой уж любопытный. Ты  ведешь  допрос,  меня  это  не
касается.
   - Ну, это ты ерунду говоришь, - заметил Венька. - Нас все  касается.  И
мы за все отвечаем, кто бы что ни делал. А Лазарь в  самом  деле  занятный
мужик...
   - А что в нем занятного?
   - Все. Он сам смолокур и промысловый охотник. И отец у него, и дед тоже
смолокурничали и выслеживали зверя. Он тайгу знает - будь здоров.
   - Но сейчас-то он бандит...
   - Ну, это уж известно. Но вообще-то он мужик занятный.  Голова  у  него
забита  всякой  ерундой,  а  сам  неглупый.  Сегодня  мне  говорит,  ежели
сибирские мужики эту власть не полюбят, она тут  ни  за  что,  однако,  не
удержится. Хоть пять лет простоит, хотя десять, но все равно не удержится.
Колчака Александра Васильевича сибирские  мужики  не  полюбили,  и  он  не
удержался. Не смог, не сумел. Штыком, однако, да силком мало что сделаешь,
как ни вертись.
   - Что же тут хорошего? - сказал я. - Значит, он настоящий контрик, если
сравнивает Советскую власть с Колчаком...
   - Вообще-то, конечно, - согласился Венька. - Вообще-то, конечно, это не
пряник. Но надо еще как следует разобраться. Человек - все-таки смолокур и
охотник, можно сказать, потомственный. И вдруг - ерунда какая - связался с
бандитами...
   - Да мало ли смолокуров и охотников в разных бандах! - рассердился я. -
Что он, маленький? Связался! Ему, слова богу, не пятнадцать  лет.  Он  сам
мог сообразить.
   - Ну, знаешь! - сказал Венька. -  Другой  раз  и  старику  так  задурят
голову, что он не сразу может разобраться.
   Венька жил искренним убеждением, что все умные мастеровые люди, где  бы
они ни находились, должны стоять за Советскую власть. И если они почему-то
против Советской власти - значит, в их  мозгу  есть  какая-то  ошибка.  Он
считал, что и Лазаря Баукина запутали, задурили ему  голову  разные  белые
офицеры.
   Даже дома, поздно вечером, когда мы пили чай, Венька вдруг  вспомнил  о
нем:
   - А Лазарь, наверно, сидит сейчас впотьмах в угловой камере  и  думает,
думает...
   - Да он, наверно, спит давно. Чего ему еще думать?
   - Нет, он все время думает. Я это каждый день замечаю. Ох и здорово  он
не любит нас!..
   - Нам его тоже не за что любить, - говорил я. - Бандит как бандит...
   - Ну, это верно, - соглашался Венька. - Но все-таки он мужик  занятный.
Вчера мне говорит: "Начальник у  вас  для  этого  дела  очень  слабый".  Я
спрашиваю: "Почему?" -  "Я,  говорит,  вижу.  Нервный  он  шибко.  Кричит.
Прошлый раз вон рявкнул на меня, ажно  у  самого  уши  покраснели.  Против
бандитских атаманов он никуда не годится. Слабый шибко, жирный". Я говорю:
"А начальнику нашему и не надо быть атаманом. Тут учреждение, а не банда".
А Лазарь  говорит:  "Рассказывай!  На  всяком  деле  должен  быть  крепкий
мужчина, чтобы его слушались без крику и визгу и понимали, что он на своем
месте".
   Меня удивило.
   - Неужели ты с ним так разговариваешь на  допросах?  И  он  еще  ругает
начальника...
   -  Он  не  ругает,  он  просто  приглядывается  ко  всему.   Он   очень
приметливый. А что, я ему рот должен заткнуть? Он говорит, я  его  слушаю.
Это хорошо, что он разговорился...
   - Все-таки я не стал бы говорить с ним про начальника, -  сказал  я.  -
Кто он такой, чтобы еще рассуждать и тем более критиковать?
   - Вот это и хочу понять, кто он такой. Мне это  интересно.  Мне  вообще
интересно, какие бывают люди. Не все же одинаковые.
   Хлопотливая  должность  помощника  начальника  по  секретно-оперативной
части обязывала Веньку Малышева заниматься многими делами. И он занимался:
выезжал на мелкие и крупные происшествия, собирал агентурные сведения, вел
допросы, составлял сводки. Но самым интересным делом для него теперь  было
продолжение допросов Лазаря Баукина. Да едва  ли  то  можно  было  назвать
допросами.
   Почти каждый день  Венька  что-нибудь  рассказывал  мне  о  нем,  точно
совершал открытия. Оказывается, Баукин хорошо знаком с Костей  Воронцовым,
хотя никогда не был в его банде.  Еще  при  царе  Лазарь  работал  у  отца
Воронцова на смолокуренном заводе.
   Венька подробно расспрашивал Баукина о его жене,  о  ребятишках,  вслух
жалел ребятишек, у которых родитель ни с того  ни  с  сего  вдруг  занялся
бандитским делом.
   Вот так и проходили допросы. На допросе же Лазарь Баукин вдруг  спросил
Малышева, хорошо ли заживает у него рана на плече.
   - Плохо, - ответил Венька. - Попортил ты мне, Лазарь Евтихьевич, плечо.
   - Это еще ничего, - сказал Лазарь. - Это благодаря господа я  только  в
плечо тебе угодил. Я ведь тебя насмерть  мог  ухлопать.  У  меня  глаз  ты
знаешь какой? Как у ястреба. Почти что без промаха...
   - Хвастается он, - заметил я, когда Венька рассказывал мне об этом.
   - Это верно - немножечко хвастается, - улыбнулся Венька. - Но  ему  уже
больше обороняться нечем. Вчера мне опять говорит: "Ты не  верь  докторам.
От раны, ежли не шибко загнила, есть одно хорошее  средство  -  брусничный
лист. Только не сушеный, а живой, который сейчас в тайге под снегом.  -  И
вздохнул: - Не попасть  уж,  видно,  мне  обратно  в  тайгу.  Ни  за  что,
однако..."
   - Да, уж в тайгу ему, пожалуй, больше не попасть,  -  подтвердил  я.  -
Если на суде станет известно,  что  он  тебе,  как  представителю  власти,
прострелил плечо, ему могут наверняка вышку дать...
   - Могут, - огорчился Венька. - Но я нигде это в протоколах не пишу, что
он в меня стрелял. И у нас об этом знают только ты и Коля Соловьев. А Коля
не трепач...
   - А я трепач?
   - И ты не трепач, - успокоил меня Венька. - А Лазарь еще про многое  не
говорит. Если его по-настоящему расколоть, можно большое дело сделать...
   Допрашивая Лазаря Баукина,  Венька  все  время  составлял  историю  его
жизни. Он составлял ее, конечно, не столько  из  крайне  скупых  показаний
самого Баукина, сколько из допросов  других  арестованных,  сличал  разные
показания, сверял их с нашими агентурными  сведениями  и  устраивал  очные
ставки.
   Выяснилось, что Баукин - бывший солдат царской армии. За  геройство  на
фронтах империалистической войны был представлен  к  четырем  Георгиевским
крестам.  Три  получил,  а  четвертый  где-то  завяз  в  бумагах  воинских
канцелярий. Пока хлопотал о четвертом кресте, лежа в госпитале  по  случаю
тяжелого ранения,  началась  Октябрьская  революция,  и  все  награды  его
потеряли значение.
   Потеряла значение, как казалось ему, вся его боевая жизнь.
   Выходило, что и ранили его трижды зазря, без всякого смысла, если он не
может гордиться даже теми крестами, что выданы ему. Ни  к  чему  оказались
эти кресты.
   На родной  заимке  Шумилове,  в  глухой  тайге,  куда  вернулся  он  из
госпиталя, хозяйство его за время войны пришло в полное  расстройство.  Ни
коровы, ни коня. Жена с тремя малыми детьми живет из последнего,  батрачит
у богатых мужиков.
   Мужики богатые  и  бедные  одинаково  проклинают  бестолковую  войну  с
немцем. Их не удивишь тут  ни  крестами,  ни  медалями.  И  геройством  не
удивишь.
   Лазарь Баукин оказался в родных  местах  почти  единственным,  кого  не
только не утомила, но даже разгорячила изнурительная  война,  несмотря  на
ранения. Он все еще жил войной, не зная, за что приняться  в  крестьянском
деле, от которого отвык за годы войны.
   На его счастье или, скорее, несчастье, глубокой  осенью  восемнадцатого
года прибыл  на  побывку  в  родные  места  его  старший  брат,  Митрофан,
выслужившийся в войну до унтер-офицерского чина.
   Братья выпили на радостях, душевно разговорились. И Лазарь  впервые  за
все это смутное, тяжелое время узрел единомышленника.
   Пьяный Митрофан, сильно хвастаясь своими успехами, рассказал, что  есть
верные люди, которые опять собирают армию,  такую  же,  как  была,  только
более крепкую. И если сейчас вступить в нее, можно  многого  добиться  без
особого труда.
   В этой армии будут высоко ценить три "Георгия", полученных  Лазарем,  и
будет выдан четвертый, еще не полученный, поскольку все справки у Лазаря в
полном порядке.
   Лазарь уехал с заимки в начале зимы  и  вступил  добровольцем  в  белую
армию.
   Дело было, конечно, не в том, чтобы выхлопотать четвертый  Георгиевский
крест. Дело было в великом соблазне поправить пошатнувшееся  хозяйство  за
счет тех льгот и наград, которые были  обещаны  добровольцам  белой  армии
после победы в гражданской войне.
   Победу, однако, одержали не белые, а красные.
   После разгрома белой армии Лазарю пришлось скрываться,  опасаясь  особо
сурового наказания за то, что он был не только белым  солдатом,  а  еще  и
помощником командира взвода и, главное, добровольцем.
   В скитаниях он набрел на бывшего колчаковского штабс-капитана Клочкова,
находившегося одно время в подчинении у "императора всея тайги",  а  затем
отделившегося от него с небольшой бандой.
   Вступив в эту банду, Лазарь Баукин долгое время не ладил  с  Клочковым.
Лазарь считал, что надо грабить только кооперативы и базы, но не тревожить
крестьян, с чем не соглашался Евлампий  Клочков,  вышедший  из  городского
купечества и стремившийся наказывать все  население  за  свою  собственную
неудачливую судьбу, стремившийся сеять ужас.
   Лазарь хотел устранить Клочкова, чтобы самому стать главарем банды.  Но
Клочков был не так прост  и  старался  обезопасить  себя  от  Баукина,  не
доверяя ему во многом, остерегаясь его...
   Все это выяснил Венька Малышев путем перекрестных  допросов.  Он  сразу
заметил,  что  Лазарь  Баукин  резко  отличается  от  других  арестованных
бандитов. И даже здесь, в угрозыске, в арестном помещении, бандиты говорят
о Лазаре как о своем  главаре,  как  о  человеке,  который  мог  бы  стать
главарем, если б не превратности судьбы.
   Веньку больше всего интересовали  связи  Баукина  в  других  бандитских
соединениях. Ведь не так уж отдельно действовала  банда  Клочкова,  у  нее
были связи, наверно, и с Воронцовым и с другими.
   И  еще  интересовало  Веньку,  если  можно  так  выразиться,   истинное
самочувствие Баукина.
   - Интересно, - говорил мне Венька, - что бы Лазарь сейчас стал  делать,
если бы ему, допустим, удалось уйти от нас?
   - Опять пошел бы в банду.
   - Нет, не думаю. У него  башка  все-таки  работает.  Я  ему  все  время
встряхиваю башку разными вопросами.
   - Да для чего это? - спросил я.
   - Для дела, - улыбнулся Венька.
   У Веньки появилась идея - побывать еще  зимой  в  Воеводском  углу,  на
родине Лазаря Баукина, навестить его жену, его ближайших  родственников  и
добыть как можно больше сведений о его связях.
   Из трофейных фондов гражданской войны нам достались, кажется, японские,
аэросани. Изломанные, они все лето и осень валялись у нас  на  пустыре.  И
только теперь, зимой, нашелся механик, согласившийся отремонтировать их  и
пустить в дело.
   В свободные часы мы с Венькой и с  Колей  Соловьевым  часто  ходили  на
пустырь и помогали механику отвинчивать и отмывать в керосине ржавые болты
и гайки, хотя надежды на восстановление саней у нас почти не было.
   Механик, видимо, сам не мог разобраться как следует в механизме  и  все
говорил:
   - Кабы мне ихнюю схему достать. Я бы их разобрал в два счета...
   Мы с Колей Соловьевым постоянно смеялись над механиком,  говорили,  что
он, наверно, большой специалист: может любую, какую угодно, сложную машину
разобрать на все части и собрать очень быстро и прямо... в мешок.
   А  Венька  называл  нас  чистоплюями   и   уверял,   что   сани   будут
восстановлены. Он еще года два назад работал  слесарем  в  железнодорожных
мастерских, и этот механик разговаривал с ним подле  саней  как  со  своим
человеком, как с  человеком,  причастным  к  благородному  делу  обработки
металлов.
   - Вот погодите, - говорил нам Венька, - вот погодите, мы на этих  санях
прокатимся скоро в Воеводский угол...
   Эта идея понравилась и нашему начальнику. Он теперь все чаще выходил из
кабинета, чтобы посмотреть, как подвигается работа на пустыре.
   Механику  был  выдан  из  трофейного  фонда  полный  комплект  кожаного
обмундирования: пальто, штаны, сапоги и шлем.  Он,  кроме  того,  требовал
кожаные перчатки с длинными отворотами, какие носят авиаторы. Но начальник
сказал, что о перчатках похлопочет, когда будут восстановлены сани.
   У саней, все еще лежавших на  снегу  в  перевернутом  виде,  собирались
многие наши сотрудники, давали советы, спорили, смеялись.