---------------------------------------------------------------
     © Copyright Светлана Алексиевич
     WWW: http://www.alexievich.org/
     Email: svett_al@hotmail.com
     Date: 20 Jan 2006

     Литературный агент: Галина Дюрстгофф (galina@dursthoff.de)
     По всем вопросам об издании и переиздании обращаться:
     Литературное агентство "Eggers Landwehr" (mascha.tietze@t-online.de)
---------------------------------------------------------------





     - Когда впервые в истории женщины появились в армии?
     - Уже  в IV веке  до нашей  эры в Афинах и  Спарте в  греческих войсках
воевали женщины. Позже они участвовали в походах Александра Македонского.
     Русский историк  Николай  Карамзин  писал  о  наших  предках: "Славянки
ходили иногда на войну с  отцами и супругами, не боясь смерти: так при осаде
Константинополя  в  626  году греки  нашли  между убитыми  славянами  многие
женские трупы. Мать, воспитывая детей, готовила их быть воинами".
     - А в новое время?
     - Впервые  - в Англии в  1560-1650 годы  стали формировать госпитали, в
которых служили женщины-солдаты.
     - Что произошло в ХХ веке?
     -  Начало века... В Первую мировую  войну  в Англии женщин уже  брали в
Королевские    военно-воздушные   силы,    был    сформирован    Королевский
вспомогательный корпус  и женский легион автотранспорта  - в количестве  100
тысяч человек.
     В России, Германии, Франции многие женщины тоже стали служить в военных
госпиталях и санитарных поездах.
     А во время Второй мировой войны мир стал свидетелем женского  феномена.
Женщины служили во всех родах войск уже во многих странах мира: в английской
армии - 225  тысяч,  в американской -  450-500  тысяч,  в  германской -  500
тысяч...
     В Советской  армии  воевало  около миллиона  женщин. Они овладели всеми
военными  специальностями,  в  том числе и самыми  "мужскими". Даже возникла
языковая  проблема: у  слов  "танкист",  "пехотинец", "автоматчик"  до  того
времени не существовало женского рода, потому что эту работу еще  никогда не
делала женщина. Женские слова родились там, на войне...

     Из разговора с историком.





     Миллионы убитых задешево
     Протоптали тропу в темноте...
     Осип Мандельштам




     Пишу книгу о войне...
     Я, которая не любила читать военные книги, хотя в моем детстве и юности
у всех это было любимое чтение. У всех моих сверстников. И это неудивительно
- мы были дети Победы.  Дети  победителей. Первое, что я помню о войне? Свою
детскую тоску среди непонятных и пугающих слов. О войне вспоминали всегда: в
школе и  дома, на свадьбах и  крестинах, в  праздники и на  поминках. Даже в
детских  разговорах. Соседский мальчик однажды спросил  меня: "А  что делают
под  землей эти  люди?  После войны  их там больше, чем на  земле". Нам тоже
хотелось разгадать тайну войны.
     Тогда  и задумалась о  смерти... И  уже  никогда  не  переставала о ней
думать, для меня она стала главной тайной жизни.
     Все для нас вело начало из того страшного и таинственного мира. В нашей
семье украинский дедушка, мамин отец, погиб на фронте,  похоронен  где-то  в
венгерской  земле,  а белорусская бабушка,  папина  мама,  умерла от тифа  в
партизанах, двое  ее  сыновей служили в армии и пропали  без  вести в первые
месяцы войны, из троих вернулся один. Мой отец.  Так было в каждом  доме.  У
всех. Нельзя было не думать о смерти. Везде ходили тени...
     Деревенские мальчишки долго еще играли в "немцев" и  "русских". Кричали
немецкие слова: "Хенде хох!" "Цурюк", "Гитлер капут!"
     Мы не  знали  мира  без войны,  мир войны был  единственно знакомым нам
миром,  а люди войны - единственно знакомыми нам людьми. Я и  сейчас не знаю
другого мира и других людей. А были ли они когда-нибудь?
     * * *

     Деревня моего детства после войны была женская. Бабья.  Мужских голосов
не помню.  Так у меня это и  осталось:  о войне  рассказывают  бабы. Плачут.
Поют, как плачут.
     В  школьной  библиотеке  - половина  книг о  войне. И в  сельской, и  в
райцентре,  куда  отец часто ездил  за  книгами. Теперь у меня есть  ответ -
почему.  Разве  случайно?  Мы все  время воевали  или  готовились  к  войне.
Вспоминали о том, как воевали.  Никогда  не жили иначе, наверное, и не умем.
Не представляем,  как жить по-другому,  этому нам  надо  будет  когда-нибудь
долго учиться.
     В школе нас  учили любить смерть. Мы писали сочинения о том, как хотели
бы умереть во имя... Мечтали...
     А голоса на улице кричали о другом, манили больше.
     Я  долго  была   книжным  человеком,   которого  реальность   пугала  и
притягивала. От незнания жизни  появилось  бесстрашие. Теперь  думаю: будь я
более  реальным  человеком, могла ли бы кинуться в такую бездну? От чего все
это было - от незнания? Или от чувства пути? Ведь чувство пути есть...
     Долго искала... Какими словами  можно  передать то, что я слышу? Искала
жанр, который бы отвечал тому, как вижу мир, как устроен мой глаз, мое ухо.
     Однажды  попала в руки книга "Я - из огненной деревни" А. Адамовича, Я.
Брыля,  В.  Колесника.  Такое   потрясение  испытала  лишь  однажды,   читая
Достоевского. А тут - необычная  форма: роман собран из голосов самой жизни.
из того, что я слышала в детстве, из того, что сейчас звучит на улице, дома,
в  кафе,  в  троллейбусе.  Так! Круг  замкнулся.  Я  нашла  то, что  искала.
Предчувствовала.
     Алесь Адамович стал моим учителем...

     * * *

     Два года не столько встречалась и записывала, сколько думала. Читала. О
чем будет моя книга?  Ну,  еще одна книга о войне... Зачем? Уже были  тысячи
войн - маленькие и  большие, известные  и неизвестные. А написано о  них еще
больше. Но... Писали мужчины и о  мужчинах -  это стало понятно  сразу. Все,
что  нам известно о войне,  известно  с  "мужского  голоса".  Мы все в плену
"мужских"  представлений  и  "мужских"  ощущений войны.  "Мужских"  слов.  А
женщины молчат. Никто же, кроме меня, не расспрашивал мою бабушку. Мою маму.
Молчат  даже  те,  кто  был на  фронте.  Если  вдруг начинают  говорить,  то
рассказывают не  свою  войну, а чужую. Другую.  Подстраиваются  под  мужской
канон.  И только дома  или  когда  всплакнут в кругу  фронтовых подруг,  они
вспоминают войну (в  своих  журналистских поездках не раз слышала),  которая
мне  совершенно незнакома. Как  и в  детстве,  я потрясена.  В  их рассказах
проглядывает чудовищный оскал таинственного... Когда женщины говорят, у  них
нет или почти нет того,  о чем мы привыкли читать  и  слышать: как одни люди
героически  убивали  других и победили.  Или проиграли. Какая была техника -
какие генералы.  Женские рассказы другие и о другом. У "женской" войны  свои
краски, свои запахи, свое освещение и свое пространство чувств.  Свои слова.
Там нет героев и невероятных  подвигов, там есть просто люди, которые заняты
нечеловеческим человеческим делом. И страдают там не только они  (люди!), но
и земля, и птицы, и деревья. Все, кто живут вместе с нами на земле. Страдают
они без слов, что еще страшнее...
     Но - почему? - не  раз спрашивала я  у  себя. - Почему, отстояв и заняв
свое  место  в когда-то  абсолютно  мужском  мире, женщины не  отстояли свою
историю? Свои слова  и свои  чувства? Не  поверили  сами себе. От  нас скрыт
целый мир. Их война осталась неизвестной...
     Хочу написать историю этой войны. Женскую историю.

     * * *

     С первых записей...
     Удивление:  военные  профессии у этих женщин - санинструктор,  снайпер,
пулеметчица,  командир зенитного  орудия, сапер,  а сейчас они - бухгалтеры,
лаборантки, экскурсоводы, учительницы... Несовпадение ролей  - там  и здесь.
Рассказывают,  как будто не о себе, а о  каких-то  других девчонках. Сегодня
сами себе удивляются. И на моих глазах "очеловечивается" история, становится
похожей на обычную жизнь. Появляется другое освещение.
     Встречаются  потрясающие  рассказчицы,  у них  в  жизни  есть страницы,
которые могут  соперничать с лучшими  страницами классики. Чтобы человек так
ясно увидел  себя сверху - с неба, и  снизу -  с земли.  Прошел путь вверх и
путь  вниз  -  от  ангела  к зверю. Воспоминания  -  это  не  страстный  или
бесстрастный  пересказ  исчезнувшей  реальности, а новое  рождение прошлого,
когда время поворачивает вспять. Прежде всего это - творчество. Рассказывая,
люди  творят,   "пишут"  свою   жизнь.   Бывает,   что   и   "дописывают"  и
"переписывают". Тут надо быть начеку. На страже. В то же время любая  фальшь
постепенно  самоуничтожается,  не  выдерживает  соседства  столь  обнаженной
истины. Вирус этот тут не живуч. Слишком высокая температура! Искреннее, как
я  уже успела  заметить,  ведут  себя  простые  люди  -  медсестры,  повара,
прачки... Они, как бы это точнее определить, из себя достают  слова, а не из
газет и прочитанных книг. Из чужого. А только из своих собственных страданий
и переживаний. Чувства  и язык образованных людей, как это ни странно, часто
больше  подвержены обработке  временем. Его общей  шифровке. Заражены  чужим
знанием. Общим духом. Часто  приходится долго  идти, разными  кругами, чтобы
услышать  рассказ о  "женской"  войне,  а не  о  "мужской":  как  отступали,
наступали, на каком участке фронта...  Требуется  не одна  встреча, а  много
сеансов. Как настойчивому портретисту.
     Долго сижу в незнакомом доме или квартире, иногда целый день. Пьем чай,
примеряем  недавно  купленные  кофточки,  обсуждаем  прически  и  кулинарные
рецепты.  Рассматриваем  вместе  фотографии  внуков. И  вот  тогда...  Через
какое-то время,  никогда не  узнаешь, через  какое и почему, вдруг наступает
тот  долгожданный  момент, когда  человек отходит  от канона  - гипсового  и
железобетонного - как  наши  памятники, и  идет  к  себе.  В себя.  Начинает
вспоминать  не  войну,  а свою молодость. Кусок своей жизни... Надо  поймать
этот  момент.  Не пропустить! Но  часто  после  длинного  дня,  заполненного
словами и фактами, остается в памяти только одна фраза (но какая!): "Я такая
маленькая  пошла  на  фронт,  что  за войну даже  подросла". Ее и оставляю в
записной книжке, хотя на  магнитофоне накручены десятки  метров. Четыре-пять
кассет...
     Что мне  помогает?  Помогает  то, что мы привыкли жить  вместе. Сообща.
Соборные люди. Все у  нас  на миру -  и  счастье,  и слезы. Умеем страдать и
рассказывать  о страдании.  Страдание оправдывает нашу  тяжелую и нескладную
жизнь.  Для нас  боль  -  это  искусство.  Должна  признать,  женщины  смело
отправляются в этот путь...

     * * *

     Как они встречают меня?
     Зовут:  "девочка",  "доченька",  "деточка",  наверное,  будь  я  из  их
поколения,  они  держались бы  со мной  иначе. Спокойно  и  равноправно. Без
радости и  изумления, которые дарит встреча молодости и старости. Это  очень
важный момент, что тогда они были молодые, а сейчас вспоминают старые. Через
жизнь вспоминают - через сорок лет. Осторожно открывают мне свой мир, щадят:
"Мне  жаль, что я там была...  Что я это видела... После войны вышла  замуж.
Спряталась  за мужа.  Сама спряталась.  И мама просила: "Молчи!  Молчи!!  Не
признавайся".  Я выполнила свой долг перед  Родиной, но мне печально,  что я
там была. Что я это знаю... А  ты - совсем девочка. Тебя мне жалко..." Часто
вижу, как они сидят и прислушиваются к себе. К звуку своей души. Сверяют его
со словами. С долгими годами человек понимает, что вот была жизнь,  а теперь
надо смириться и приготовиться к уходу. Не хочется и обидно исчезнуть просто
так.  Небрежно. На ходу. И когда он оглядывается назад,  в нем  присутствует
желание не только рассказать о своем, но и дойти до тайны жизни. Самому себе
ответить  на  вопрос:  зачем  это  с  ним  было? Он  смотрит на все  немного
прощальным  и печальным взглядом... Почти оттуда... Незачем уже обманывать и
обманываться.  Ему  уже  понятно, что без  мысли о смерти  в человеке ничего
нельзя разглядеть. Тайна ее существует поверх всего.
     Война  слишком  интимное переживание.  И  такое же  бесконечное,  как и
человеческая жизнь...
     Один раз женщина (летчица) отказалась со мной встретиться. Объяснила по
телефону: "Не могу...  Не хочу вспоминать. Я была три года на войне... И три
года  я не чувствовала себя женщиной. Мой организм  омертвел. Менструации не
было, почти никаких женских желаний. А я была красивая...  Когда мой будущий
муж  сделал мне предложение... Это уже в Берлине, у рейхстага... Он  сказал:
"Война кончилась.  Мы остались живы. Нам повезло. Выходи за  меня  замуж". Я
хотела заплакать. Закричать. Ударить его! Как это замуж? Сейчас? Среди всего
этого - замуж? Среди черной сажи и черных кирпичей... Ты посмотри на меня...
Посмотри " какая я! Ты сначала сделай из меня женщину: дари цветы, ухаживай,
говори красивые слова.  Я так этого хочу! Так жду! Я  чуть его не ударила...
Хотела ударить... А у него была обожженная, багровая одна щека, и я вижу: он
все понял,  у него  текут слезы по этой щеке. По еще свежим рубцам... И сама
не верю тому, что говорю: "Да, я выйду за тебя замуж".
     Но  рассказывать  не  могу.  Нет  сил...  Это  надо  еще  раз  все  это
прожить..."
     Я ее  поняла. Но это тоже  страничка  или полстранички книги, которую я
пишу.
     Тексты, тексты.  Повсюду - тексты.  В квартирах и деревенских домах, на
улице и  в поезде... Я слушаю... Все  больше превращаюсь в одно большое ухо,
все время повернутое к другому человеку. Я "читаю" голос...

     * * *

     Человек больше войны...
     Запоминается именно то, где  он больше. Им  руководит там что-то такое,
что сильнее  истории.  Мне надо брать шире - писать правду о  жизни и смерти
вообще,  а не  только правду  о войне.  Задать вопрос Достоевского:  сколько
человека в человеке, и как этого человека в себе  защитить? Несомненно,  что
зло  соблазнительно.  Оно  многообразнее добра.  Притягательнее.  Все глубже
погружаюсь  в бесконечный  мир войны, все остальное слегка потускнело, стало
обычнее,  чем обычно.  Грандиозный и хищный мир. Понимаю  теперь одиночество
человека, вернувшегося оттуда. Как с иной  планеты или с того света.  У него
есть знание,  которого у других нет,  и  добыть его можно только там, вблизи
смерти.  Когда  он  пробует  что-то  передать   словами,  у  него   ощущение
катастрофы. Человек немеет. Он хочет рассказать, остальные хотели бы понять,
но все бессильны.
     Они всегда в другом пространстве, чем я, с кем они делятся. Их окружает
невидимый мир. По  меньшей мере три человека участвуют в разговоре: тот, кто
рассказывает сейчас, и тот, кто был этим  человеком тогда, в момент события,
и я. Моя  цель - прежде всего добыть правду  тех лет. Тех  дней. Без подлога
чувств.  Наверное, сразу после войны человек рассказал бы одну  войну, через
десятки лет другую, потому что он складывает  в  воспоминания  уже  всю свою
жизнь. Всего себя. То, как он жил эти годы, что читал, видел, кого встретил.
Наконец, счастлив он или несчастлив. Разговариваем с ним  наедине, или рядом
еще кто-то есть. Важно - кто? Семья? Друзья -  какие? Фронтовые  - это одно,
все  остальные  -  другое.  Документы  -  живые  существа,  они  меняются  и
колеблются вместе с нами, из них без конца можно что-то доставать. Без конца
новое и  необходимое именно сейчас. В эту  минуту.  Мы  ищем в  книгах (чаще
всего) знакомое - маленькое и  человеческое, оно  на  самом деле  нам  самое
интересное и близкое. Ну, что больше всего хотелось бы мне узнать, например,
из жизни Древней Греции...  Истории Спарты... Я хотела бы прочитать, как и о
чем  тогда  люди  разговаривали  дома.  Как  уходили на войну.  Какие  слова
говорили в  последний день  и  в  последнюю  ночь перед  расставанием  своим
любимым.  Как  провожали  воинов.  Как  ждали их  с  войны...  Не  героев  и
полководцев, а обычных юношей...
     История -  через рассказ  ее  незамеченного свидетеля  и участника. Да,
меня это интересует, это  я хотела бы сделать литературой. Но рассказчики  -
не только свидетели,  меньше всего свидетели, а актеры и  творцы. Невозможно
приблизиться к  реальности вплотную, лоб в лоб. Между  реальностью и  нами -
наши  чувства. Понимаю, что имею дело  с версиями, у  каждого своя версия, а
уже из них, из их количества и пересечений, рождается образ времени и людей,
живущих в  нем.  Но я  бы не хотела, чтобы о  моей книге  сказали: ее  герои
реальны, и не более того. Это, мол, история. Всего лишь история.
     Пишу  не  о  войне, а  о человеке на войне.  Пишу не  историю  войны, а
историю  чувств.  Я -  историк души.  С  одной стороны, исследую конкретного
человека,  живущего  в  конкретное   время  и  участвовавшего  в  конкретных
событиях,  а с другой стороны, мне надо  разглядеть в нем вечного  человека.
Дрожание вечности. То, что есть в человеке всегда.
     Мне говорят: ну,  воспоминания - это и не история, и не литература. Это
просто жизнь, замусоренная и  не  очищенная рукой  художника. Сырой материал
говорения. В каждом дне ее полно. Всюду валяются эти кирпичи. Но кирпичи еще
не храм?! Но для меня все иначе... Именно там, в теплом человеческом голосе,
в  живом  отражении   прошлого  скрыта  первозданная   радость,   и  обнажен
неустранимый  трагизм   жизни.   Ее  хаос   и   страсть.  Единственность   и
непостижимость. Там они еще не подвергнуты никакой обработке. Подлинники.
     Я строю храмы из наших  чувств... Из  наших желаний, разочарований.  Из
наших мечтаний.

     * * *

     Еще раз  о том же...  Мне интересно не само событие, а  событие чувств.
Скажем так - душа события. Для меня чувства - реальность.
     А история? Она  - на улице... В толпе... Я верю, что в  каждом из нас -
кусочек истории.  У  одного  - полстранички, у другого - две-три. Мы  вместе
пишем книгу времени. Каждый кричит свою правду. И надо все это расслышать, и
раствориться во всем этом, и стать этим всем. И в то же время быть собой. Не
исчезнуть.

     * * *

     С утра телефонный  звонок: "Мы  с вами не  знакомы... Но  я приехала из
Крыма, звоню  с  железнодорожного  вокзала.  Далеко  ли  это  от  вас?  Хочу
рассказать вам свою войну..."
     Так?!
     А мы собрались с моей девочкой поехать в  парк. Покататься на карусели.
Как  объяснить  шестилетнему человечку, чем я  занимаюсь. Она недавно у меня
спросила:  "Что такое - война?" Как ответить... Я  хочу отпустить ее в  этот
мир с ласковым сердцем и учу, что нельзя зря  цветок сорвать, когда он  тебе
не нужен. Жалко божью коровку раздавить, оторвать у стрекозы крылышко. А как
объяснить ребенку  войну? Объяснить смерть?  Ответить на вопрос:  почему там
убивают?  Убили  одного моего дедушку? И  еще -  одиннадцать  человек  наших
дальних родственников, среди них  две маленькие девочки, не сохранились даже
их фотографии. Все сгорело - дома и люди. Остались только имена. После войны
мне как-то родители это объяснили, а я своему ребенку уже не могу объяснить.
Найти слова. Никак не хочет понять - куда делись эти люди, особенно удивляет
ее исчезновение двух маленьких девочек. Вопрос: "А они - почему? Они же были
маленькие? Они не стреляли..."
     Написать бы такую книгу о войне, чтобы от войны тошнило, и сама мысль о
ней была бы противна. Безумна. Самих генералов бы тошнило...
     Мои  друзья-мужчины (в  отличие от  подруг) ошарашены  такой  "женской"
логикой. И я опять слышу "мужской" аргумент: "Ты не была на войне". А. может
быть,  это  и  хорошо: мне  неведома страсть  ненависти, у  меня  нормальное
зрение. "Невоенное" зрение...
     В оптике есть  понятие  "светосила"  - способность объектива хуже-лучше
зафиксировать уловленное изображение. Так вот, женская  память о войне самая
"светосильная"  по  напряжению  чувств,  по  боли.  Я бы  даже  сказала, что
"женская"  война страшнее "мужской". Мужчины прячутся  за историю, за факты,
война  их  захватывает,  как  действие   и  противостояние  идей,  различных
интересов, а  женщины встают из  чувства.  Они  способны увидеть для  мужчин
закрытое.  Это  другой  мир.  С   запахом,  с  цветом,  с  подробным   миром
сущестования:  "дали  нам  вещмешки,  мы пошили  из  них  себе  юбочки";  "в
военкомате  в  одну  дверь  зашла  в платье, а  в  другую вышла  в  брюках и
гимнастерке,  косу  отрезали,  на  голове остался  один  чубчик...";  "немцы
расстреляли  деревню и уехали...  Мы  пришли на то место: утоптанный  желтый
песок, а  поверху - один  детский ботиночек...".  Не  раз меня настораживали
(особенно  мужчины-писатели): "Женщины тебе напридумывают.  Насочиняют".  Но
можно ли такое  придумать? У кого-то  списать? Если  это  можно списать,  то
только у жизни, у нее одной такая фантазия.
     О чем бы женщины ни говорили, у них постоянно присутствует мысль: война
"это  прежде всего убийство, а потом -  тяжелая работа. А потом  " и  просто
обычная жизнь: пели, влюблялись, накручивали бигуди...
     В  центре всегда  то,  как  невыносимо  и не  хочется  умирать.  А  еще
невыносимее и более неохота убивать, потому что женщина  дает жизнь.  Дарит.
Долго  носит  ее  в  себе,  вынянчивает.  Я  поняла,  что  женщинам  труднее
убивать...

     * * *

     Мужчины...  Они   неохотно  впускают  женщин   в  свой  мир,  на   свою
территорию...
     На  Минском  тракторном  заводе  искала женщину, она служила снайпером.
Была знаменитым снайпером. О ней писали не раз во фронтовых  газетах.  Номер
домашнего  телефона мне дали в Москве ее подруги,  но старый. Фамилия тоже у
меня была  записана  девичья.  Я  пошла на завод, где она  работала, в отдел
кадров,  и услышала от мужчин (директора завода и начальника отдела кадров):
"Разве  мужчин  не хватает?  Зачем вам слушать  эти женские истории. Женские
фантазии..."
     Пришла в одну семью... Воевали муж и жена. Встретились на  фронте и там
же  поженились:  "Свадьбу  свою отпраздновали в  окопе. Перед боем. А  белое
платье я себе пошила из немецкого парашюта". Он " пулеметчик, она " связная.
Мужчина сразу отправил женщину на кухню: "Ты нам что-нибудь  приготовь". Уже
и чайник вскипел,  и бутерброды нарезаны, она присела  с нами рядом, муж тут
же  ее поднял:  "А  где  клубника?  Где  наш  дачный  гостинец?"  После моей
настойчивой просьбы неохотно уступил свое  место  со словами:  "Рассказывай,
как  я  тебя  учил.  Без слез  и  женских  мелочей:  хотелось быть красивой,
плакала, когда  косу отрезали". Позже  она мне шепотом призналась: "Всю ночь
со  мной штудировал  том  "Истории Великой  Отечественной войны". Боялся  за
меня. И сейчас переживает, что не то вспомню. Не так, как надо, расскажу".
     Так было не один раз, не в одном доме.
     Да, они  много  плачут.  Кричат. После  моего  ухода глотают  сердечные
таблетки. Вызывают  "Скорую". Но все равно просят:  "Ты приходи. Обязательно
приходи. Мы так долго молчали. Сорок лет молчали..."
     Понимаю, что плач и крик  нельзя подвергать  обработке,  иначе  главным
будет  не  плач и не крик, а обработка. Вместо  жизни останется  литература.
Таков материал, температура  этого материала. Постоянно зашкаливает. Человек
больше  всего виден и  открывается  на войне и еще,  может быть, в любви. До
самых глубин,  до подкожных слоев.  Перед лицом смерти все идеи бледнеют,  и
открывается непостижимая  вечность,  к чему они сами  бывают не готовы. Хотя
это было с ними,  они это  пережили. Несколько  раз я получала отосланный на
читку текст  с  припиской:  "О мелочах  не  надо...  Пиши  о  нашей  великой
Победе..." А "мелочи"  - это  то, что  для меня главное  - теплота и ясность
жизни:  оставленный  чубчик вместо кос, горячие котлы  каши и  супа, которые
некому есть- из ста человек вернулось после боя семь;  или то,  как не могли
ходить после войны на  базар и  смотреть  на красные мясные ряды... Даже  на
красный ситец... "Ах, моя ты хорошая, уже сорок лет прошло, а в моем доме ты
не найдешь ничего красного. Я ненавижу после войны красный цвет!"

     * * *

     Вслушиваюсь  в боль... Боль, как доказательство прошедшей жизни. Других
доказательств нет, другим доказательствам я не доверяю. Слова  не  один  раз
уводили нас от истины.
     Думаю о страдании как высшей  форме информации, имеющей прямую связь  с
тайной.  С таинством жизни. Вся русская литература об этом. О страдании  она
писала больше, чем о любви.
     И мне об этом рассказывают больше...

     * * *

     Кто они - русские или советские? Нет, они были советские - и русские, и
беларусы, и украинцы, и таджики...
     Все-таки  был он,  советский  человек.  Таких  людей,  я  думаю, больше
никогда не будет, они сами это уже понимают. Даже мы, их дети, другие. А что
говорить о внуках...
     Но  я люблю их.  Восхищаюсь ими.  У них был Сталин и ГуЛАГ,  но была  и
Победа. И они это знают.
     Получила недавно письмо:
     "Моя дочь меня очень любит,  я для нее - героиня, если она прочтет вашу
книгу,  у нее появится сильное разочароваие. Грязь, вши, бесконечная кровь -
все это правда. Я не  отрицаю. Но разве воспоминания об этом способны родить
благородные чувства? Подготовить к подвигу..."
     Еще раз убедилась, что наша  память -  далеко не идеальный  инструмент.
Она не только произвольна и капризна, она еще на цепи у времени, как собака.
Они влюблены в  то, что с ними было, потому что это не только война, но и их
молодость тоже.

     * * *

     Слушаю, когда они говорят... Слушаю, когда они молчат...
     Все у них: и слова, и молчание - для меня текст:
     - Это - не для  печати, для тебя... Те,  кто был старше... Они сидели в
поезде задумчивые... Печальные. Я помню,  как  один майор заговорил  со мной
ночью, когда все спали, о Сталине.  Он крепко выпил и осмелел, он признался,
что его отец уже десять лет в лагере, без права переписки. Жив он или нет  -
неизвестно. Этот майор произнес страшные слова:  "Я хочу защищать Родину, но
я  не хочу  защищать  этого  предателя  революции - Сталина".  Я никогда  не
слышала таких слов... Я испугалась... К счастью, он  утром исчез.  Наверное,
вышел...
     - Ты  нигде  не  проговорись...  Скажу тебе  по секрету... Я дружила  с
Оксаной, она была с  Украины. Впервые от нее  услышала  о страшном голоде на
Украине. Голодоморе. В их селе умерла половина людей.  Умерли все ее меньшие
братья и папа с мамой, а она спаслась  тем,  что ночью воровала на колхозной
конюшне конский навоз и ела.  Никто  не мог  его есть, а она ела: "Теплый не
лезет  в  рот,  а  холодный  можно.  Лучше  замерзший, он  сеном пахнет".  Я
говорила:  "Оксана, товарищ Сталин сражается... Он уничтожает вредителей, но
их много".  -  "Нет,  -  отвечала она,  -  ты  глупая.  Мой папа был учитель
истории,  он  мне  говорил: "Когда-нибудь  товарищ Сталин  ответит  за  свои
преступления..."
     Я хотела пойти к комиссару... Все  рассказать... А вдруг Оксана - враг?
Шпионка? Через два дня  в  бою  она погибла... У нее не  осталось никого  из
родных, некому было послать похоронку...
     Затрагивают эту тему осторожно и редко. Всегда с растерянностью. Они до
сих пор парализованы не только сталинским гипнозом  и страхом, но  и прежней
своей верой. Не погасшим до конца ее пламенем. Если я задаю вопросы впрямую,
отвечают мне: "Может, наши внуки узнают всю правду".
     А когда  они сами  заговорят? Через лет десять-двадцать?! Для этого  им
надо будет многое в своей жизни разлюбить...

     * * *

     Рукопись давно лежит на столе...
     Уже два года я получаю отказы из издательств. Молчат журналы. В отказах
приговор всегда одинаков - слишком страшная война. Много ужаса. Натурализма.
Нет ведущей и направляющей  роли коммунистической партии... Одним словом, не
та война... Какая же она - та? С генералами  и мудрым генералиссимусом?  Без
крови  и вшей? С героями и подвигами.  А я помню с детства: идем  с бабушкой
вдоль  большого  поля, она  рассказывает:  "После войны на  этом поле  долго
ничего не родило. Немцы отступали... И был тут бой, два дня бились... Убитые
лежали  один возле одного, как шпалы на путях. Немцы и  наши.  После дождя у
них у всех были заплаканные лица. Мы их месяц всей деревней хоронили..."
     Как забыть мне про это поле?
     Я не просто записываю... Я  собираю, выслеживаю человеческий  дух  там,
где  страдание творит из маленького человека  большого человека. Для меня он
не немой и бесследный пролетариат истории, а я открыла его  душу. Слушаю его
язык. Его  текст. Так  в чем же мой  конфликт с  властью? Я поняла - большой
идее нужен  маленький  человек, ей не нужен он большой. Для нее он  лишний и
неудобный. Трудоемкий в обработке. А  я его ищу...  Ищу маленького  большого
человека. Униженный, растоптанный,  оскорбленный -  пройдя  через сталинские
лагеря и предательства, он все-таки победил. Совершил чудо.
     Никому не забрать у него эту Победу...



     2002-2004 гг.
     Читаю свой старый дневник...
     Пытаюсь вспомнить  человека,  каким  я  была, когда  писала книгу. Того
человека  уже  нет, и  даже нет страны, в которой мы тогда жили.  А  это  ее
защищали и во имя ее умирали в сорок первом -  сорок пятом. За окном уже все
другое:  новое  тысячелетие,  новые  войны,  новые  идеи,   новое  оружие  и
совершенно    неожиданным   образом   изменившийся    русский    (точнее   -
русско-советский) человек.
     Началась горбачевская перестройка...  Мою книгу сходу напечатали, у нее
был удивительный  тираж  -  два миллиона экземпляров.  То было время,  когда
происходило много потрясающих вещей, мы опять куда-то яростно рванули. Опять
-  в  будущее. Мы еще не  знали (или  забыли), что революция  -  это  всегда
иллюзия, особенно  в  нашей  истории.  Но это будет потом, а  тогда я  стала
получать  ежедневно  десятки  писем,  мои  папки  разбухали.  Люди  захотели
говорить...  Договорить...  Он  стал  и свободнее и  откровеннее. У  меня не
оставалось  сомнений, что  я обречена бесконечно дописывать  свои  книги. Не
переписывать,  а дописывать. Поставишь точку, а  она  тут  же превращается в
многоточие...

     * * *

     Я  думаю о  том, что, наверное,  сегодня  задавала  бы другие вопросы и
услышала бы другие ответы. И написала бы другую книгу,  не совсем другую, но
все-таки другую. Документы (с которыми я имею дело) - живые свидетельства не
застывают, как охладевшая  глина. Не немеют.  Они движутся вместе  с нами. О
чем бы я больше расспрашивала  сейчас? Что хотела бы добавить? Меня бы очень
интересовал...  подыскиваю  слово...  биологический  человек,  а  не  только
человек времени и  идеи. Я  попыталась  бы заглянуть глубже  в  человеческую
природу, во тьму, в подсознание.
     Я  написала бы о том, как пришла к бывшей партизанке... Грузная, но еще
красивая женщина - и она мне рассказывала, как их группа (она старшая и двое
подростков) вышли в  разведку  и случайно захватили в плен  четверых немцев.
Долго с ними кружили  по  лесу. Но к вечеру третьего дня  их окружили. Ясно,
что  с  пленными  они уже не  прорвутся, не уйдут, и тут решение  -  их надо
убить. Подростки убить не  смогут: уже три дня  они  ходят по лесу вместе, а
если три дня ты рядом  с человеком, даже чужим, все равно к нему привыкаешь,
он приближается - уже знаешь, как он ест, как он спит,  какие у  него глаза,
руки. Нет, подростки не смогут. Это ей  понятно. Значит, убить должна она. И
вот она вспоминала, как  их убивала. Пришлось  обманывать и тех, и других. С
одним немцем пошла якобы за водой и  выстрелила сзади. В затылок. Другого за
хворостом повела... Меня потрясло, как спокойно она об этом рассказывала.
     Те,  кто был на войне, вспоминают, что гражданский человек превращается
в военного за три дня.  Почему достаточно всего трех дней? Или это тоже миф?
Скорее всего. Человек там - куда незнакомее и непонятнее.
     Во всех письмах я  читала: "Я вам не  все  рассказала тогда, потому что
другое было время. Мы привыкли о многом  молчать...";  "Не все вам доверила.
Еще недавно об этом стыдно было говорить...", "Знаю приговор врачей:  у меня
страшный диагноз... Хочу рассказать всю правду..."
     А недавно пришло  такое письмо: "Нам,  старикам, трудно  жить...  Но не
из-за маленьких и унизительных  пенсий  мы страдаем.  Больше всего ранит то,
что мы изгнаны из  большого прошлого  в невыносимо  маленькое настоящее. Уже
никто нас не зовет выступать в школы, в музеи, уже мы не нужны. Нас уже нет,
а мы еще живы. Страшно пережить свое время..."
     Я по-прежнему их люблю. Не люблю их время, а их люблю.

     * * *

     Все может стать литературой...
     Больше  всего   меня  заинтересовал  в  моих  архивах  блокнот,  где  я
записывала те эпизоды, которые вычеркнула цензура. А также - мои разговоры с
цензором. Там же я нашла страницы, которые выбросила  сама. Моя самоцензура,
мой собственный запрет. И мое объяснение - почему я это выбросила? Многое из
того и другого уже восстановлено в книге, но эти несколько страниц хочу дать
отдельно - это уже тоже документ. Мой путь...



     "Я ночью сейчас проснусь...  Как будто кто-то ну... плачет рядом... Я -
на войне...
     Мы отступаем... За Смоленском какая-то женщина выносит мне свое платье,
я успеваю переодеться. Иду  одна... Одна среди мужчин... То я была в брюках,
а то  иду  в летнем платье. У  меня  вдруг начались  эти дела...  Женские...
Раньше начались, наверное, от волнений. От переживаний, от обиды. Где ты тут
что найдешь? Под кустами, в канавах, в лесу на пнях спали. Столько нас было,
что  места в лесу всем не хватало. Шли мы растерянные, обманутые, никому уже
не  верящие...  Где наша авиация, где наши  танки? То, что летает,  ползает,
гремит - все немецкое.
     Такая я попала в плен... В последний день перед пленом перебило еще обе
ноги... Лежала  и под себя мочилась... Не знаю, какими силами уползла ночью.
Уползла к партизанам...
     Мне жалко тех, кто эту книгу прочитает, и кто ее не прочитает..."

     "У меня было ночное  дежурство... Зашла в палату  тяжелораненых.  Лежит
капитан... Врачи предупредили меня перед дежурством, что  ночью он  умрет...
Не дотянет до утра... Спрашиваю его: "Ну,  как? Чем тебе помочь?" Никогда не
забуду... Он  вдруг улыбнулся,  такая  светлая  улыбка  на измученном  лице:
"Расстегни халат... Покажи мне свою  грудь... Я давно не  видел жену..." Мне
стало стыдно, я что-то там ему отвечала. Ушла и вернулась через час.
     Он лежит мертвый. И та улыбка у него на лице..."

     "Под Керчью... Ночью под обстрелом шли  мы на барже. Загорелась носовая
часть... И от огня...  Огонь  полез  по  палубе... Взорвались  боеприпасы...
Мощный взрыв! Взрыв такой силы, что баржа накренилась на правый бок и начала
тонуть. А берег уже недалеко, мы понимаем, что берег где-то рядом, и солдаты
кинулись  в воду. С  берега застучали  минометы...  Крики,  стоны,  мат... Я
хорошо плавала, я хотела хотя бы одного спасти... Хотя бы одного раненого...
Это  же вода,  а  не земля - человек погибнет сразу. Вода...  Слышу - кто-то
рядом то  вынырнет наверх,  то  опять под воду  уйдет. Наверх  - под воду. Я
улучила момент, схватила  его... Что-то холодное, скользкое... Я решила, что
это раненый, а одежду с него сорвало взрывом. Потому, что  я сама голая... В
белье осталась...  Темнотища. Глаз выколи. Вокруг: "Э-эх! Ай-я-я!"  И мат...
Добралась  я с ним как-то до берега... В  небе как раз в  этот миг вспыхнула
ракета, и  я увидела, что  притянула  на себе  большую  раненую  рыбу.  Рыба
большая, с  человеческий рост. Белуга... Она умирает... Я упала возле  нее и
заломила такой  трехэтажный мат.  Заплакала  от обиды...  И от того, что все
страдают..."

     "Выходили из окружения...  Куда ни кинемся - везде немцы. Решаем: утром
будем прорываться с боем. Все равно погибнем, так лучше погибнем достойно. В
бою. У нас было три девушки. Они приходили ночью  к каждому,  кто  мог... Не
все,  конечно, были способны.  Нервы, сами  понимаете.  Такое дело... Каждый
готовился умереть...
     Вырвались утром  единицы... Мало... Ну, человек семь, а было пятьдесят.
Посекли  немцы  пулеметами... Я вспоминаю  тех девчонок с благодарностью. Ни
одной утром не нашел среди живых... Никогда не встретил..."

     Из разговора с цензором:
     " Кто пойдет после таких  книг воевать? Вы унижаете женщину примитивным
натурализмом.  Женщину-героиню.  Развенчиваете.   Делаете   ее  обыкновенной
женщиной. Самкой. А они у нас - святые.
     " Наш героизм стерильный, он не хочет  считаться ни с физиологией, ни с
биологией.  Ему  не  веришь.  А  испытывался  не  только  дух,  но  и  тело.
Материальная оболочка.
     "  Откуда у  вас эти мысли? Чужие мысли. Не советские. Вы  смеетесь над
теми,  кто в  братских  могилах. Ремарка начитались...  У нас  ремаркизм  не
пройдет. Советская женщина " не животное...

     * * *

     "Кто-то нас  выдал... Немцы  узнали, где  стоянка партизанского отряда.
Оцепили лес и подходы к нему со всех сторон. Прятались мы в диких чащах, нас
спасали болота, куда каратели не заходили. Трясина.  И технику,  и людей она
затягивала намертво.  По несколько дней, неделями мы стояли по горло в воде.
С  нами была  радистка,  она  недавно  родила.  Ребенок  голодный...  Просит
грудь...  Но  мама сама голодная,  молока  нет,  и ребенок  плачет. Каратели
рядом... С собаками... Собаки  услышат, все погибнем. Вся  группа -  человек
тридцать... Вам понятно?
     Принимаем решение...
     Никто не решается передать приказ командира, но мать сама догадывается.
Опускает сверток с ребенком в воду и  долго там держит... Ребенок больше  не
кричит... Ни звука... А мы не можем поднять  глаза. Ни  на мать,  ни друг на
друга..."

     "Когда  мы  брали  пленных, приводили  в отряд... Их  не расстреливали,
слишком  легкая смерть  для них, мы  закалывали их,  как  свиней, шомполами,
резали  по кусочкам. Я  ходила на  это смотреть... Ждала!  Долго  ждала того
момента, когда от боли у них начнут лопаться глаза... Зрачки...
     Что вы  об  этом знаете?! Они мою  маму с сестричками сожгли  на костре
посреди деревни..."

     "Я не  запомнила в войну ни  кошек, ни собак, помню крыс. Большие...  С
желто-синими  глазами... Их  было видимо-невидимо. Когда я поправилась после
ранения,  из госпиталя  меня  направили  назад в  мою часть. Часть  стояла в
окопах  под  Сталинградом.  Командир  приказал:  "Отведите  ее   в   девичью
землянку". Я  вошла в землянку и первым делом удивилась, что там нет никаких
вещей. Пустые  постели из  хвойных  веток, и все. Меня не предупредили...  Я
оставила  в  землянке  свой рюкзак  и вышла, когда  вернулась через полчаса,
рюкзак свой  не  нашла.  Никаких  следов  вещей, ни  расчески, ни карандаша.
Оказалось, что все мигом сожрали крысы...
     А утром мне показали обгрызенные руки у тяжелораненых...
     Ни в каком самом  страшном фильме я не видела,  как крысы  уходят перед
артобстрелом  из  города.  Это не в  Сталинграде...  Уже было под Вязьмой...
Утром  по  городу  шли  стада крыс, они уходили в поля. Они чуяли смерть. Их
были  тысячи...  Черные, серые...  Люди  в ужасе смотрели  на  это  зловещее
зрелище и жались к домам.  И ровно  в  то время, когда они скрылись с  наших
глаз,  начался обстрел. Налетели самолеты. Вместо домов и  подвалось остался
каменный песок..."

     "Под Сталинградом  было  столько  убитых, что лошади их уже не боялись.
Обычно боятся. Лошадь никогда не наступит на мертвого человека. Своих убитых
мы  собрали, а  немцы валялись  всюду.  Замерзшие... Ледяные...  Я  " шофер,
возила  ящики с артиллерийскими  снарядами,  я  слышала,  как  под  колесами
трещали их черепа... Кости... И я была счастлива..."

     Из разговора с цензором:
     "  Да,  нам  тяжело  далась  Победа, но  вы должны  искать  героические
примеры.  Их сотни. А вы  показываете грязь войны. Нижнее  белье. У вас наша
Победа страшная... Чего вы добиваетесь?
     " Правды.
     " А вы думаете, что правда - это то, что в жизни. То, что на улице. Под
ногами. Для вас  она такая  низкая. Земная.  Нет, правда -  это то, о чем мы
мечтаем. Какими мы хотим быть!

     * * *

     "Наступаем... Первые немецкие  поселки... Мы " молодые. Сильные. Четыре
года без женщин. В погребах "  вино. Закуска. Ловили  немецких  девушек и...
Десять человек  насиловали  одну...  Женщин не хватало, население  бежало от
Советской армии, брали  юных. Девочек...  Двенадцать-тринадцать лет...  Если
она  плакала, били, что-нибудь заталкивали в рот. Ей больно, а нам смешно. Я
сейчас  не  понимаю, как  я мог... Мальчик из интеллигентной семьи... Но это
был я...
     Единственное, чего мы  боялись, чтобы наши  девушки об  этом не узнали.
Наши медсестры. Перед ними было стыдно..."

     "Попали в окружение... Скитались по лесам, по болотам.  Ели листья, ели
кору  деревьев.  Какие-то  корни.  Нас  было пятеро, один  совсем мальчишка,
только  призвали в  армию. Ночью мне сосед шепчет: "Мальчишка полуживой, все
равно умрет. Ты понимаешь..."  " "Ты о чем?" " "Человеческое мясо съедобное.
Мне  один  зэк рассказывал...  Они из  лагеря бежали  через  сибирский  лес.
Специально взяли с собой мальчишку... Так спаслись..."
     Ударить сил не хватило. Назавтра мы встретили партизан..."

     "Партизаны  днем приехали на конях в деревню. Вывели из дома старосту и
его сына.  Секли их по голове  железными палками,  пока  они не  упали. И на
земле добивали. Я сидела  у окна... Я  все видела... Среди  партизан был мой
старший брат...  Когда он вошел в наш дом и хотел меня обнять: "Сестренка!!"
- я  закричала: "Не  подходи! Ни подходи!  Ты - убийца!!" А  потом  онемела.
Месяц не разговаривала.
     Брат  погиб... А  что  было  бы,  останься он  жив?  И  если  бы  домой
вернулся..."

     "Утром  каратели  подожгли нашу  деревню...  Спаслись только  те  люди,
которые убежали в  лес. Убежали без  ничего, с пустыми руками,  даже хлеба с
собой не взяли. Ни яиц, ни сала. Ночью  тетя Настя,  наша соседка, била свою
девочку,  потому  что  та  все время плакала. С тетей Настей  было пятеро ее
детей.  Юлечка, моя подружка, сама слабенькая. Она всегда болела... И четыре
мальчика, все  маленькие, и все тоже просили есть. И тетя Настя сошла с ума:
"У-у-у... У-у-у..." А  ночью я услышала... Юлечка просила: "Мамочка, ты меня
не топи. Я не буду... Я больше есточки просить у тебя не буду. Не буду...".
     Утром Юлечки я уже не увидела... Никто ее не нашел...
     Тетя Настя...  Когда  мы  вернулись в  деревню  на  угольки...  Деревня
сгорела... Тетя  Настя  повесилась на черной  яблоне в  своем саду.  А  дети
стояли возле нее и просили есть..."

     Из разговора с цензором:
     " Это " ложь!  Это клевета на нашего солдата, освободившего пол-Европы.
На наших партизан. На наш народ-герой.  Нам не нужна ваша маленькая история,
нам нужна большая история. История Победы. Вы никого не любите! Вы не любите
наши великие идеи. Идеи Маркса и Ленина.
     " Да, я не люблю великие идеи. Я люблю маленького человека...


     "Нас  окружили...  С нами  политрук Лунин...  Он  зачитал  приказ,  что
советские  солдаты  врагу не  сдаются.  У  нас,  как  сказал товарищ Сталин,
пленных  нет,  а  есть  предатели.   Ребята  достали  пистолеты...  Политрук
приказал: "Не надо. Живите, хлопцы, вы " молодые". А сам застрелился...
     А когда мы вернулись. Мы уже наступали... Помню маленького мальчика. Он
выбежал  к  нам  откуда-то  из-под земли, из погреба,  и кричал: "Убейте мою
мамку... Убейте! Она немца  любила..." У него были  круглые от страха глаза.
За  ним  бежала  черная старуха. Вся в  черном.  Бежала  и  крестилась:  "Не
слушайте дитя. Дитя сбожеволило..."
     "Вызвали меня в школу... Со мной разговаривала учительница, вернувшаяся
из эвакуации:
     "  Я  хочу перевести вашего  сына в другой класс. В моем классе " самые
лучшие ученики.
     " Но у моего сына одни "пятерки".
     " Это не важно. Мальчик жил под немцами.
     " Да, нам было трудно.
     " Я не  об этом. Все, кто  был в оккупации... Эти люди под подозрением.
Вот и вы...
     " Что? Я не понимаю...
     " Мы не уверены в его правильном развитии. Вот он заикается...
     "  Я знаю. Это у него от страха. Его избил немецкий офицер, который жил
у нас на квартире.
     " Вот видите... Сами признаетесь... Вы жили рядом с врагом...
     "  А кто этого врага допустил до самой Москвы? Кто нас здесь  оставил с
нашими детьми?
     Со мной " истерика...
     Два дня боялась, что учительница донесет  на меня. Но она оставила сына
в своем классе..."

     "Днем мы боялись немцев и полицаев, а ночью партизан. У  меня последнюю
коровку партизаны забрали, остался у нас один кот. Партизаны голодные, злые.
Повели  мою коровку,  а  я  - за  ними... Километров  десять  шла.  Молила -
отдайте. Трое детей в хате ждали...
     Попробуй найди в войну хорошего человека...
     Свой  на своего  шел.  Дети  кулаков вернулись из  ссылки. Родители  их
погибли, и они  служили  немецкой  власти.  Мстили.  Один  застрелил в  хате
старого   учителя.  Нашего   соседа.   Тот  когда-то   донес  на  его  отца,
раскулачивал. Был ярый коммунист.
     Немцы  сначала распустили колхозы, дали  людям  землю.  Люди  вздохнули
после  Сталина.  Мы платили оброк... Аккуратно платили...  А потом стали нас
жечь. Нас и дома наши. Скотину угоняли, а людей жгли.
     Ой,  доченька,  я  слов боюсь. Слова  страшные... Я  добром  спасалась,
никому не хотела зла. Всех жалела..."

     "Я до Берлина с армией дошла...
     Вернулась в свою деревню с двумя орденами Славы и медалями.  Пожила три
дня,  а на четвертый мама  поднимает меня с  постели и говорит: "Доченька, я
тебе собрала узелок. Уходи... Уходи... У тебя еще две младших сестры растут.
Кто их  замуж  возьмет?  Все  знают,  что ты  четыре  года была на фронте, с
мужчинами... "
     Не трогайте мою душу. Напишите, как другие, о моих наградах..."

     "На войне, как на войне. Это вам не театр...
     Выстроили на поляне отряд,  мы стали кольцом.  А посередине - Миша К. и
Коля  М.  - наши ребята. Миша был смелый разведчик, на гармошке играл. Никто
лучше Коли не пел...
     Приговор  читали долго:  в такой-то  деревне  потребовали  две  бутылки
самогона,   а  ночью...  двух   девочек...   А   в   такой-то  деревне...  У
крестьянина... забрали пальто и швейную машинку, которую тут же пропили... У
соседей...
     Приговариваются к расстрелу...
     Кто  будет расстреливать?  Отряд молчит... Кто?  Молчим... Командир сам
привел приговор в исполнение..."

     "Я была пулеметчицей. Я столько убила...
     После войны боялась долго рожать. Родила, когда успокоилась. Через семь
лет...
     Но я до сих  пор ничего  не простила. И не прощу... Я радовалась, когда
видела  пленных немцев.  Я  радовалась, что на них жалко  было смотреть:  на
ногах портянки вместо сапогов, на голове портянки... Их ведут через деревню,
они  просят:  "Мать, дай хлэба...  Хлэба..."  Меня поражало,  что  крестьяне
выходили  из  хат и  давали  им, кто  кусок хлеба, кто картошину.  Мальчишки
бежали за колонной и бросали камни... А женщины плакали...
     Мне  кажется,  что я  прожила две  жизни:  одну  -  мужскую,  вторую  -
женскую..."

     "После войны...
     После войны человеческая жизни ничего не стоила. Дам один пример... Еду
после работы в автобусе, вдруг начались  крики: "Держите вора! Держите вора!
Моя  сумочка..."  Автобус  остановился...  Сразу - толкучка.  Молодой офицер
выводит на улицу мальчишку, кладет  его руку себе  на колено и - бах! ломает
ее пополам.  Вскакивает  назад...  И  мы  едем...  Никто  не  заступился  за
мальчишку, не позвал милиционера.  Не вызвали врача. А у офицера вся грудь в
боевых наградах... Я стала выходить на своей  остановке, он соскочил и подал
мне руку: "Проходите, девушка..." Такой галантный...
     Эх, да это еще война... Все - военные люди..."

     "Пришла Красная армия...
     Нам разрешили раскапывать  могилы, где наших людей постреляли. По нашим
обычаям надо  быть в белом -  в белом  платке,  в  белой сорочке. Люди шли с
деревень   все   в  белом  и   с  белыми  простынями...  С  белыми  вышитыми
полотенцами...
     Копали...  Кто  что  нашел  - признал, то и забрал. Кто руку  на  тачке
везет,  кто на  подводе голову... Человек долго целый в земле не лежит,  они
все перемешались друг с другом. С землей...
     Я  сестру не нашла, показалось мне, что один  кусочек  платья - это ее,
что-то  знакомое...  Дед тоже  сказал -  заберем ,  будет  что хоронить. Тот
кусочек платья мы в гробик и положили...
     На отца получили  бумажку "пропал без вести". Другие что-то получали за
тех, кто погиб, а нас с мамой в сельсовете напугали: "Вам  никакой помощи не
положено. А, может, он живет припеваючи с немецкой фрау. Враг народа".
     Я  стала искать  отца при  Хрущеве.  Через сорок  лет. Ответили мне при
Горбачеве: "В списках не  значится..." Но откликнулся его однополчанин, и  я
узнала,  что  погиб отец геройски.  Под  Могилевом  бросился  с гранатой под
танк...
     Жаль, что  моя  мама не дожила до этой вести. Она умерла с клеймом жены
врага народа. Предателя.  И таких, как она,  было много.  Не дожила она... Я
сходила к ней на могилку с письмом. Прочитала..."

     "Многие из нас верили...
     Мы  думали,  что  после войны  все изменится... Сталин  поверит  своему
народу.  Но еще война не кончилась, а эшелоны уже пошли в Магадан. Эшелоны с
победителями... Арестовали тех,  кто был в плену,  выжил в немецких лагерях,
кого  увезли немцы на  работу  - всех, кто видел Европу. Мог рассказать, как
там живет народ. Без коммунистов. Какие  там дома и какие дороги. О том, что
нигде нет колхозов...
     После Победы все замолчали. Молчали и боялись, как до войны..."

     "Мы уходим...
     А кто там следом? Я - учитель истории... На моей памяти учебник истории
переписывали три раза. Я учила по трем разным учебникам...
     Что  после нас останется? Спросите нас, пока  мы  живы. Не придумывайте
потом нас. Спросите...
     Знаете, как трудно убить человека. Я работала в подполье. Через полгода
получила задание  - устроиться официанткой в офицерскую столовую... Молодая,
красивая... Меня взяли. Я должна была насыпать  яд  в котел супа и в тот  же
день уйти к партизанам. А уже я к ним привыкла, они враги, но каждый день ты
их  видишь, они тебе говорят: "Данке шон...  Данке шон..." Это  -  трудно...
Убить трудно...
     Я  всю  жизнь  преподавала  историю,  но  я  знала,  что  ни  об  одном
историческом событии мы не  знаем всего, до  конца.  Всех пережитых  чувств.
Всей правды..."

     * * *

     Я тоже долго не верила, что у нашей Победы два лица - одно  прекрасное,
а другое страшное. Невыносимо смотреть. У меня была своя война...





     Старый трехэтажный дом  на окраине  Минска, из тех,  что  наспех и, как
тогда казалось,  ненадолго,  строились  сразу  после  войны,  давно  и уютно
обросший кустами жасмина.  С него  и начался поиск, который  продлится  семь
лет, удивительных и мучительных семь лет, когда я открою для себя мир войны,
мир  с  неразгаданным  до  конца  нами  смыслом.  Испытаю  боль,  ненависть,
искушение.  Нежность и недоумение... Попытаюсь понять, чем отличается смерть
от убийства, и где граница между человеческим и нечеловеческим?  Как человек
остается наедине  с  этой  безумной  мыслью,  что  он  может  убить  другого
человека? Даже обязан убить.  И  обнаружу, что на войне,  кроме смерти, есть
множество других вещей, там есть все, что есть в обычной нашей  жизни. Война
- это  тоже  жизнь.  Столкнусь с  бесчисленностью  человеческих правд. Тайн.
Задумаюсь  над  вопросами, о существовании которых  раньше  не догадывалась.
Например, о том,  почему мы  не удивляемся  злу, в нас отсутствует удивление
перед злом?
     Это  будет  долгая  дорога...  Десятки  поездок по всей  стране,  сотни
записанных  кассет, тысячи  метров магнитофонной пленки.  Пятьсот  встреч, а
дальше перестала считать, лица уходили  из памяти, оставались только голоса.
В моей  памяти звучит хор. Огромный хор, иногда слов почти не слышно, только
плач.  Признаюсь: не всегда верила, что этот  путь мне под силу, я смогу его
одолеть. Дойду  до конца. Были минуты  сомнений  и  страха,  когда  хотелось
остановиться  или отойти в сторону, но уже не могла.  Я стала пленницей зла,
заглянула в бездну, чтобы что-то  понять. Теперь,  мне кажется, я  приобрела
некоторые знания, но вопросов стало еще больше, а ответов - еще меньше.
     Но тогда, в самом начале пути, я об этом не подозревала...
     Привела меня в этот дом небольшая заметка в городской газете о том, что
недавно  на  Минском заводе дорожных  машин  "Ударник" провожали  на  пенсию
старшего  бухгалтера Марию Ивановну Морозову. А в войну, говорилось в той же
заметке,  она  была  снайпером,  имеет  одиннадцать  боевых  наград,  на  ее
снайперском счету  - семьдесят пять убитых. Трудно было соединить в сознании
военную профессию этой  женщины  с ее мирным занятием. С будничным  газетным
снимком. Со всеми этими признаками обыкновенности.

     ...Маленькая  женщина  с  девичьим  венцом  длинной  косы вокруг головы
сидела в большом кресле, закрыв лицо руками:
     " Нет-нет, не буду.  Опять возвращаться туда?  Не могу...  До  сих  пор
военные  фильмы не смотрю.  Я тогда  была совсем девочка.  Мечтала  и росла,
росла  и  мечтала. И  тут  - война. Мне даже жалко  тебя... Я  знаю,  о  чем
говорю... Зачем ты хочешь это знать? Страшно...
     Не обижаешься, что с ходу на "ты"? Как с дочкой разговариваю...
     Потом спросила:
     " А почему ко  мне?  Надо к  моему мужу, он любит вспоминать. Как звали
командиров, генералов, номера  частей - все помнит.  А я нет. Я помню только
то, что  со  мной было. Свою  войну. Вокруг много людей, но ты всегда  одна,
потому что человек всегда одинок перед смертью. Я помню жуткое одиночество.
     Попросила убрать магнитофон:
     " Мне нужны твои глаза, чтобы рассказывать, а он будет мешать.
     Но через несколько минут забыла о нем...

     Мария Ивановна Морозова (Иванушкина), ефрейтор, снайпер:
     "Это будет простой рассказ...  Рассказ  обыкновенной  русской  девушки,
каких тогда было много...
     Там,  где стояло  мое родное село Дьяковское, сейчас Пролетарский район
Москвы.  Война   началась,   мне  было   неполных   восемнадцать  лет.  Косы
длинные-длинные, до колен... Никто не верил, что война надолго, все  ждали -
вот-вот  кончится.  Отгоним  врага.   Я  ходила  в  колхоз,  потом  окончила
бухгалтерские курсы, стала работать.  Война продолжается... Мои  подружки...
Мои девчонки  говорят: "Надо  идти  на  фронт". Это  уже  в воздухе  висело.
Записались все на курсы  при военкомате. Может, кто и за компанию,  не знаю.
Нас там учили стрелять из боевой винтовки, бросать гранаты.  Первое время...
Я,  признаюсь,  боялась винтовку в  руки  брать, было неприятно. Представить
себе не могла, что пойду кого-то убивать, просто хотела на  фронт и все. Нас
в  кружке занималось  сорок человек. Из нашей  деревни " четыре девушки, ну,
все  мы,  подружки, из соседней "  пять, одним  словом,  из  каждой  деревни
кто-то.  И одни девушки. Мужчины-то  уже все пошли на войну, кто мог. Я даже
не помню  - были ли у нас танцы, если да,  то девушка  танцевала с девушкой,
парней не осталось. Деревни наши притихли.
     Скоро появился призыв ЦК комсомола и молодежи, поскольку немцы были уже
под Москвой, всем стать на защиту Родины. Как это Гитлер  возьмет Москву? Не
допустим! Не только я одна...  Все девочки изъявили желание идти на фронт. У
меня  уже отец воевал.  Мы думали,  что будем  одни  такие... Особенные... А
пришли в военкомат -  там  много  девушек. Я  ахнула! Мое сердце загорелось,
сильно так. А отбор был очень строгий. Первое, так это,  конечно, надо  было
иметь крепкое здоровье. Я боялась, что меня не возьмут, потому что в детстве
часто болела, и косточка, как моя мама  всегда  жалела, слабая.  Из-за этого
меня другие дети обижали маленькую. Потом, если в доме,  кроме той девчонки,
которая уходила на фронт, никого больше  из детей нет, тоже  отказывали, так
как  нельзя было  оставлять одну мать.  Ой,  наши  мамочки! От слез  они  не
просыхали... Они ругали нас, они просили... Но у меня еще были  две сестры и
два брата, правда, все намного меньше меня, но все равно считалось. Тут  еще
одно " из колхоза все ушли, на поле некому работать, и председатель не хотел
нас отпускать. Одним словом, нам  отказали. Пошли  мы в райком комсомола,  и
там " отказ. Тогда мы делегацией из нашего района поехали в обком комсомола.
У всех был большой порыв, сердца горели. Нас опять отправили там домой. И мы
решили, коль мы в Москве, то пойти  в ЦК комсомола, на самый верх, к первому
секретарю. Добиваться до конца... Кто будет докладывать, кто  из нас смелый?
Думали,  что  тут-то  точно  одни окажемся,  а  там  в  коридор  нельзя было
втиснуться, не то что дойти до секретаря. Там со всей страны молодежь, много
таких, что побывали  в оккупации,  за гибель  близких  рвались отомстить. Со
всего Союза... Да-да... Короче - мы даже растерялись на какое-то время...
     Вечером все-таки  добились к  секретарю.  Нас  спрашивают: "Ну,  как вы
пойдете на фронт, если не  умеете стрелять?" Тут мы хором отвечаем, что  уже
научились... "Где? Как?  А  перевязывать  умеете?" А нас, знаете, в  этом же
кружке при  военкомате районный врач учил перевязывать. Они тогда молчат,  и
уже серьезнее на нас смотрят. Ну, и еще один козырь в наших руках, что мы не
одни, а нас  еще сорок человек,  и  все умеют  стрелять  и  оказывать первую
медицинскую помощь.  Решение  такое: "Идите и ждите. Ваш  вопрос будет решен
положительно". Какие мы возвращались счастливые! Не забыть... Да-да...
     И буквально через пару дней у нас были повестки на руках...
     Пришли в военкомат, нас тут же в одну дверь ввели, а в другую вывели: я
такую  красивую  косу  заплела,  оттуда  уже без нее  вышла...  Без  косы...
Постригли по-солдатски...  И  платье  забрали. Не успела маме ни  платье, ни
косу отдать. Она  очень просила,  чтобы  что-то  от меня, что-то  мое у  нее
осталось.  Тут  же  нас одели в  гимнастерки, пилотки,  дали  вещмешки  и  в
товарный состав погрузили- на солому. Но солома свежая, она еще полем пахла.
     Весело грузились. Лихо. С шуточками. Помню много смеха... Да-да...
     Куда едем? Не знали. В конце концов для нас было не так и важно, кем мы
будем. Только бы - на фронт. Все воюют - и мы.  Приехали на станцию Щелково,
недалеко  от нее была женская  снайперская  школа.  Оказывается, нас туда. В
снайперы. Все обрадовались. Это" настоящее. Будем стрелять.
     Стали  учиться.  Изучали  уставы " гарнизонной  службы, дисциплинарный,
маскировку  на  местности,  химзащиту.  Девчонки  все   очень  старались.  С
закрытыми глазами  научились  собирать и  разбирать  "снайперку", определять
скорость  ветра, движение цели,  расстояние  к  цели, ячейки копать, ползать
по-пластунски " все-все  это  мы уже умели. Только бы скорее  на фронт...  В
огонь... Да-да... По окончании курсов огневую и строевую  я сдала на "пять".
Самое трудное, помню, было подняться  по тревоге  и собраться за пять минут.
Сапоги  мы  брали по  размеру на  один-два  номера больше,  чтобы не  терять
времени, быстро собраться. За пять минут надо было одеться, обуться и встать
в строй. Были  случаи, что в сапогах  на босую  ногу  в строй выбегали. Одна
девчонка  чуть ноги себе не  отморозила. Старшина заметил, сделал замечание,
потом  учил  нас портянки  крутить.  Станет над  нами  и  гудит:  "Как  мне,
девоньки,  сделать  из вас  солдат,  а  не  мишени  для  фрицев?"  Девоньки,
девоньки...  Все нас  любили  и  все время жалели.  А  мы обижались, что нас
жалеют. Разве мы не такие солдаты, как все?
     Ну,  и  вот прибыли  мы  на  фронт.  Под  Оршу...  В шестьдесят  вторую
стрелковую  дивизию... Командир,  как сейчас  помню,  полковник Бородкин, он
увидел  нас, рассердился: девчонок мне навязали.  Мол, что  это  за  женский
хоровод. Кордебалет! Тут война, а не танцульки. Страшная  война... Но  потом
пригласил к себе,  угостил обедом. И, слышим, спрашивает у своего адъютанта:
"Нет ли у нас  чего-нибудь сладкого к чаю?"  Ну, мы, конечно, обиделись:  за
кого  он  нас принимает? Мы  воевать приехали...  А он  нас принимал  не как
солдат, а как девчонок. По возрасту  мы  ему годились в дочери.  "Что  ж я с
вами делать буду, милые вы мои?  Где вас таких  насобирали?" " Вот как он  к
нам  относился,  как он нас встретил.  А мы же воображали, что  уже вояки...
Да-да... На войне!
     Назавтра  заставил  показать,  как  умеем  стрелять,  маскироваться  на
местности.  Отстрелялись  хорошо,  даже   лучше  мужчин-снайперов,   которых
отозвали с передовой на двухдневные курсы, и которые  очень  удивлялись, что
мы делаем их работу. Они, наверное, впервые в жизни видели женщин-снайперов.
За   стрельбой  -  маскировка  на  местности...   Полковник   пришел,  ходит
осматривает  поляну,  потом  стал на одну кочку "  ничего  не  видно. И  тут
"кочка" под ним взмолилась: "Ой, товарищ полковник, не могу больше, тяжело".
Ну, и смеху было! Он поверить  не мог, что так хорошо можно замаскироваться.
"Теперь, " говорит, " свои слова насчет девчонок беру обратно". Но все равно
мучился... Долго не мог к нам привыкнуть...
     Вышли  мы первый день на  "охоту" (так у снайперов это называется), моя
напарница Маша Козлова. Замаскировались, лежим: я  веду наблюдения, Маша " с
винтовкой. И вдруг Маша мне:
     " Стреляй, стреляй! Видишь, немец...
     Я ей отвечаю:
     " Я наблюдаю. Ты стреляй!
     - Пока мы тут выяснять будем, " говорит она, " он уйдет.
     А я ей свое:
     " Сначала  надо  стрелковую  карту  составить, ориентиры  нанести:  где
сарай, березка...
     " Ты  будешь, как в школе,  разводить бумажную волокиту? Я приехала  не
бумажками заниматься, а стрелять!
     Вижу, что Маша уже злится на меня.
     - Ну, так стреляй, чего ты?
     Так мы пререкались. А в это время, действительно, немецкий офицер давал
солдатам указания. Подошла повозка, и солдаты по цепочке передавали какой-то
груз. Этот офицер постоял, что-то скомандовал, потом скрылся.  Мы  спорим. Я
вижу, что он уже  два раза показался,  и если  мы еще раз прохлопаем, то это
все. Его упустим. И когда он появился третий раз, это же одно мгновенье - то
появится, то  скроется, -  я решила стрелять. Решилась,  и вдруг такая мысль
мелькнула: это же человек, хоть  он враг, но человек, и у меня как-то начали
дрожать  руки, по  всему  телу пошла дрожь, озноб.  Какой-то страх... Ко мне
иногда во сне и сейчас возвращается  это ощущение... После фанерных  мишеней
стрелять  в  живого человека было трудно. Я же его вижу в оптический прицел,
хорошо  вижу. Как  будто  он  близко... И внутри у меня что-то противится...
Что-то не дает, не могу решиться. Но я взяла  себя в руки, нажала  спусковой
крючок... Он взмахнул  руками и  упал. Убит он был или нет, не знаю. Но меня
после  этого  еще  больше дрожь  взяла,  какой-то страх появился: я  " убила
человека?!  К самой этой мысли надо было привыкнуть. Да... Короче - ужас! Не
забыть...
     Когда  мы пришли,  стали  в своем  взводе  рассказывать,  что  со  мной
случилось, провели  собрание. У  нас комсорг была Клава  Иванова,  она  меня
убеждала: "Их не  жалеть надо,  а ненавидеть". У нее фашисты отца убили. Мы,
бывало, запоем,  а она просит: "Девчоночки, не надо, вот победим этих гадов,
тогда и петь будем".
     И  не  сразу...  Не  сразу у  нас  получилось.  Не женское  это дело  -
ненавидеть и убивать. Не наше... Надо было себя убеждать. Уговаривать..."
     Через  несколько дней Мария Ивановна позвонит мне  и пригласит  к своей
фронтовой подруге Клавдии Григорьевне Крохиной. И я еще раз услышу...
     Клавдия Григорьевна Крохина, старший сержант, снайпер:
     "Первый раз страшно... Очень страшно...
     Мы  залегли,  и  я  наблюдаю.  И  вот  замечаю:  один  немец  из  окопа
приподнялся. Я  щелкнула,  и  он  упал. И вот, знаете, меня  всю затрясло, я
слышала,  как стучали мои кости. Стала плакать. Когда  по мишеням стреляла -
ничего, а тут:  я " убила! Я! Убила  какого-то  незнакомого мне  человека. Я
ничего о нем не знаю, но я его убила.
     Потом  это прошло. И вот как.... Как это случилось... Мы уже наступали,
было это где-то  возле небольшого поселка. Кажется, на Украине. И там, когда
мы шли, около дороги стоял барак или дом, невозможно было уже разобрать, это
все  горело, сгорело  уже, одни угли  остались. Обгоревшие  камни...  Многие
девочки  не  подошли,  а  меня  как  потянуло...  В этих  углях  мы  увидели
человеческие  кости,  среди них звездочки обгоревшие,  это наши  раненые или
пленные  сгорели. После этого, сколько я ни убивала, мне уже не  было жалко.
Как увидела эти черные косточки...
     ...Вернулась с  войны седая. Двадцать  один год, а  я  вся беленькая. У
меня тяжелое ранение было, контузия, я плохо слышала на одно ухо.  Мама меня
встретила  словами: "Я  верила,  что ты придешь. Я  за  тебя молилась день и
ночь". Брат на фронте погиб. Она плакала:
     -  Одинаково теперь  - рожай девочек  или  мальчиков.  Но  он  все-таки
мужчина, он обязан был защищать  Родину, а ты же девчонка.  Об  одном я Бога
просила,  если  тебя  изуродуют, то пусть  лучше убьют. Все  время ходила на
станцию.  К  поездам.  Однажды  увидела  там военную  девушку  с  обгоревшим
лицом... Вздрогнула - ты! Я за нее тоже потом молилась.
     У нас недалеко от дома, а родом я из Челябинской области, так у нас там
велись какие-то  рудные  разработки.  Как только начинались  взрывы,  а  это
происходило всегда  почему-то ночью,  я моментально вскакивала  с кровати  и
первым делом хватала шинель - и бежать, мне надо было скорее куда-то бежать.
Мама  меня схватит,  прижмет  к себе и уговаривает...  "Проснись " проснись.
Война кончилась. Ты - дома". Я приходила  в сознание от  ее слов: "Я -  твоя
мама. Мама..." Говорила она тихо... Тихо... Громкие слова меня пугали..."
     В комнате тепло, но Мария Ивановна укутывается в тяжелый шерстяной плед
- ей холодно. Она продолжает:
     "Мы быстро стали солдатами... Знаете, не  было особенно времени думать.
Переживать свои чувства...
     Наши разведчики взяли в плен одного немецкого офицера, и он  был крайне
удивлен, что в его  расположении выбито много солдат  и все ранения только в
голову.  Почти в  одно  и  то  же  место. Простой, повторял  он,  стрелок не
способен  сделать столько  попаданий  в  голову.  Так  точно.  "Покажите,  -
попросил, - мне  этого стрелка, который столько  моих солдат убил. Я большое
пополнение  получал, и  каждый  день  до десяти  человек выбывало". Командир
полка отвечает: "К сожалению, не могу показать, это была девушка-снайпер, но
она погибла".  Это была Саша Шляхова.  Она погибла в снайперском поединке. И
что  ее подвело  - это красный шарф.  Она очень  любила этот шарф. А красный
шарф  на снегу заметен,  демаскировка. И вот когда  немецкий офицер услышал,
что это девушка, он был потрясен, не знал, как реагировать. Он долго молчал.
На последнем  допросе перед тем, как  его  отправили  в Москву (оказалось  -
важная птица!) не скрыл: "Мне никогда не приходилось воевать с женщинами. Вы
все красивые... А  наша пропаганда утверждает,  что в Красной армии воюют не
женщины, а гермафродиты..." Так ничего и не понял. Да... Не забыть...
     Мы ходили парами, одной  от темна до темна сидеть тяжело, глаза устают,
слезятся,  рук  не  чувствуешь,  тело от  напряжения немеет. Перед весной  и
весной особенно трудно. Снег, он под  тобой тает,  ты " в  воде целый  день.
Плаваешь,  а,  бывает,  что и примерзнешь к земле. Только забрезжит рассвет,
выходили и с наступлением темноты с передовой возвращались. Двенадцать, а то
и  больше  часов  лежали в снегу или забирались на верхушку дерева, на крышу
сарая или разрушенного дома и там маскировались, чтобы никто не заметил, где
мы,  откуда  ведем  наблюдение.  Старались  как  можно ближе найти  позицию:
семьсот-восемьсот, а  то и пятьсот метров нас отделяло от траншей, в которых
сидели немцы. Ранним утром даже их речь была слышна. Смех.
     Не знаю, почему мы не боялись... Сейчас не понимаю...
     Наступали, очень быстро  наступали...  И  выдохлись, обеспечение от нас
отстало: кончились боеприпасы, вышли продукты, кухню  и ту разбило снарядом.
Третьи  сутки сидели на сухарях, языки  все ободрали так,  что  не могли ими
ворочать. Мою  напарницу убили, я с  "новенькой"  шла  на передовую. И вдруг
видим, на  "нейтралке"  жеребенок.  Такой  красивый, хвост  у него пушистый.
Гуляет себе спокойно, как  будто ничего нет, никакой войны. И немцы, слышим,
зашумели, его увидели. Наши солдаты тоже переговариваются:
     - Уйдет. А супчик был бы...
     - Из автомата на таком расстоянии не достать.
     Увидели нас:
     - Снайперы идут. Они его сейчас... Давай, девчата!
     Я  и подумать  не  успела,  по  привычке  прицелилась и  выстрелила.  У
жеребенка ноги подогнулись, свалился  на бок. Мне показалось, может, это уже
галлюцинация, но мне показалось, что он тоненько-тоненько заржал.
     Это  потом до меня дошло: зачем я это сделала? Такой красивый, а я  его
убила,  я его в суп! За  спиной слышу, кто-то всхлипывает. Оглянулась, а это
"новенькая".
     - Чего ты? - спрашиваю.
     - Жеребеночка жалко... - Полные глаза слез.
     - Ах-ах, какая тонкая натура! А мы все три  дня голодные. Жалко потому,
что еще никого не хоронила. Попробуй прошагать за день тридцать километров с
полным снаряжением,  да еще голодной.  Сначала фрицев надо выгнать, а  потом
переживать будем. Жалеть будем. Потом... Понимаешь, потом...
     Смотрю  на  солдат,  они  же  вот только  меня подзадоривали,  кричали.
Просили. Вот  только... Несколько минут  назад... Никто на меня  не смотрит,
будто меня  не замечают,  каждый  уткнулся и своим  делом занимается. Курят,
копают... Кто-то что-то точит... А  мне  как хочешь,  так  и  будь. Садись и
плачь. Реви! Будто  я  живодерка какая-то, мне кого  хочешь  убить ничего не
стоит. А я с детства все  живое любила. У  нас, я уже в школу ходила, корова
заболела, и ее прирезали.  Я два дня плакала. Не утихала.  А тут - бац!  - и
пальнула по беззащитному  жеребенку. И можно  сказать... За два года первого
жеребенка увидела...
     Вечером несут ужин. Повара: "Ну, молодец снайпер! Сегодня  мясо в котле
есть".  Поставили нам котелки и пошли.  А девчонки  мои  сидят,  к  ужину не
притрагиваются. Я поняла,  в чем  дело, в слезы и из землянки... Девчонки за
мной,  стали  меня в  один  голос утешать. Быстро расхватали свои котелки  и
давай хлебать...
     Да, такой случай... Да... Не забыть...
     Ночью  у  нас,  конечно, разговоры. О чем мы говорили? Конечно, о доме,
каждый  о маме своей рассказывал, у кого отец  или братья  воевали. И о том,
кем  мы будем после войны.  Как выйдем замуж,  и  будут ли мужья нас любить.
Командир смеялся:
     - Эх, девки! Всем вы хороши,  но после  войны побоятся на вас жениться.
Рука меткая, тарелкой пустишь в лоб и убьешь.
     Я мужа на  войне встретила, в одном полку служили. У него  два ранения,
контузия. Он войну от начала до конца прошел, и потом всю жизнь был военным.
Ему не надо объяснять, что такое " война? Откуда я  вернулась? Какая? Если я
поговорю на  повышенных тонах, он или не заметит,  или  отмолчится.  А я ему
прощаю. Тоже  научилась. Двоих детей вырастили, они окончили институты. Мы с
ним счастливые...
     А что вам еще расскажу... Ну, демобилизовали меня, приехала я в Москву.
А от Москвы к нам еще ехать и несколько километров  идти  пешком. Это сейчас
там  метро, а тогда были старые  вишневые сады,  глубокие овраги. Один овраг
очень большой, мне через него надо перейти. А уже стемнело, пока я приехала,
добралась.  Конечно,  я через этот овраг боялась идти. Стою и не  знаю,  как
поступить:  то  ли  мне  возвращаться  и  ждать  рассвета,  то ли  набраться
храбрости и " рискнуть. Сейчас  вспомнить, так смешно  - фронт позади,  чего
только не повидала:  и трупов,  и разного, а тут овраг перейти страшно. Я до
сих пор помню запах трупов, смешанный с запахом  махорки... Но так девчонкой
и осталась. В вагоне, когда  ехали... Возвращались  уже из Германии домой...
Мышь у кого-то из рюкзака выскочила, так все наши девчонки как повскакивают,
те, что на верхних полках, кубарем оттуда, пищат. А был  с нами  капитан, он
удивлялся: "У каждой орден, а мышей боитесь".
     На мое счастье, показалась грузовая машина. Я думаю: проголосую.
     Машина остановилась.
     - Мне до Дьяковского, - кричу.
     - И мне до Дьяковского, - открывает дверцу молодой парень.
     Я - в  кабину, он  - мой чемодан в кузов, и поехали.  Видит, что на мне
форма, награды. Спрашивает:
     - Сколько немцев убила?
     Я ему отвечаю:
     - Семьдесят пять.
     Он немного со смешком:
     - Врешь, может, и в глаза ни одного не видела?
     А я тут его признала:
     - Колька Чижов? Ты ли это? Помнишь, я тебе красный галстук повязывала?
     Одно время до войны я работала в своей школе пионервожатой.
     - Маруська, ты?
     - Я...
     - Правда? - затормозил машину.
     - До дому-то  довези,  что же ты  посреди дороги тормозишь? - У меня на
глазах слезы. И вижу, что у него тоже. Такая встреча!
     К дому подъехали, он бежит с чемоданом к моей матери, танцует  по двору
с этим чемоданом:
     - Скорее, я вам дочку привез!
     Не забыть... Ну-у-у... Ну, как такое забыть?
     Вернулась, и  все надо было  начинать сначала. В туфлях училась ходить,
на  фронте  же три  года  в сапогах. Привыкли к  ремням,  всегда подтянутые,
казалось,  что  теперь  одежда  на  нас мешком висит,  неловко  как-то  себя
чувствуешь. С ужасом смотрела  на  юбку... На платье...  Мы же все время  на
фронте в брюках,  вечером их  постираешь, под себя положишь, ляжешь, считай,
выутюженные. Правда, не совсем сухие, и на морозе коркой  покрывались. Как в
юбке научиться ходить? Ноги как будто спутанные. Идешь в гражданском платье,
в туфлях,  встретишь офицера,  невольно рука  тянется,  чтобы  честь отдать.
Привыкли: паек, на всем  государственном, и  приходишь  в  хлебный  магазин,
берешь хлеб,  сколько тебе нужно, и забываешь расплатиться.  Продавщица, она
уже  тебя знает,  понимает,  в  чем дело, и  стесняется напомнить, а  ты  не
заплатила,  взяла  и  пошла.  Потом  тебе  уже  совестно,   на  другой  день
извиняешься,  берешь что-то другое и расплачиваешься за все сразу. Надо было
наново учиться всему обычному... Вспомнить обычную жизнь... Тогда  не было у
нас этих психотерапевтов. Психоаналитиков. Прибежишь к соседке... К маме...
     Я что еще  думаю...  Вот послушайте. Сколько  была война?  Четыре года.
Очень долго... Ни  птиц, ни цветов не помню. Они, конечно, были, но я  их не
помню.  Да-да... Странно, правда? Разве могут быть цветными фильмы о  войне?
Там все черное. Только у крови другой цвет... Одна кровь красная...
     Мы совсем  недавно,  всего  лет  восемь назад,  нашу Машеньку  Алхимову
нашли.  Ранило  командира  артдивизиона,  она  поползла его  спасти. Впереди
разорвался  снаряд... Прямо перед ней... Командир погиб, к нему она доползти
не  успела, и ей обе  ноги  искромсало, да так, что  мы не могли перевязать.
Намучились. И так,  и этак  пробовали. Несли на носилках в медсанбат, а  она
просила: "Девочки,  пристрелите... Я  не хочу  такая  жить..." Так просила и
молила... Так! Отправили ее в госпиталь, а сами дальше пошли, в наступление.
Когда  стали искать...  След  ее уже затерялся.  Мы не знали, где она, что с
ней? Много  лет... Куда  только  не писали, никто  положительного ответа  не
давал.  Помогли нам следопыты  73-й школы  города  Москвы. Эти мальчики, эти
девочки... Они  нашли  ее  через  тридцать  лет после войны,  нашли  в  Доме
инвалидов, где-то на Алтае. Очень далеко. Все эти годы она по интернатам для
инвалидов, по  госпиталям кочевала, ее десятки раз оперировали.  Она  матери
своей даже не призналась, что живая... От всех  спряталась... Мы ее привезли
на нашу встречу.  В слезах  все выкупались. Потом  свели  с матерью... Через
тридцать  с  лишним лет они  встретились... Мать чуть с ума не сошла: "Какое
счастье, что мое сердце  от горя раньше  не разорвалось. Какое  счастье!"  А
Машенька повторяла: "Теперь мне не страшно встретиться. Я уже старая". Да...
Короче... Это и есть война...
     Помню, лежу ночью в землянке. Не сплю. Где-то артиллерия работает. Наши
постреливают... И так не хочется умирать... Я клятву дала, воинскую  клятву,
если надо, отдам жизнь, но так  не  хочется умирать. Оттуда, даже если живой
вернешься,  душа болеть  будет. Теперь  думаю:  лучше  бы в  ногу или в руку
ранило, пусть  бы тело  болело. А то душа... Очень больно. Мы же молоденькие
совсем на  фронт  пошли. Девочки.  Я  за  войну  даже  подросла.  Мама  дома
померила... Я подросла на десять сантиметров..."
     На прощание неловко протянет ко мне горячие руки и обнимет: "Прости..."





     Голоса...   Десятки   голосов...  Они  обрушились   на  меня,  открывая
непривычную  правду,  и она,  эта  правда, уже  не  вмещалась  в короткую  и
знакомую  с детства формулу " мы  победили. Произошла мгновенная  химическая
реакция:  пафос  растворился в живой ткани  человеческих судеб, он  оказался
самым краткоживущим веществом. Летучим и бесследным.
     Что я хочу услышать через десятки лет? Как это было под Москвой или под
Сталинградом, описание военных  операций,  забытые  названия  взятых высот и
высоток? Мне нужны рассказы о движении участков и фронтов, об  отступлении и
наступлении, о количестве подорванных эшелонов и партизанских рейдах, -  обо
всем том, о чем уже написаны тысячи  томов? Нет, я ищу другое. Я собираю то,
что назвала бы знанием духа. Иду по следам душевной жизни, веду запись души.
Путь души для  меня важнее самого  события, не так важно или не столь важно,
не на первом месте, "как это было", а  волнует  и пугает  другое - что там с
человеком происходило? Что он там увидел и понял? О жизни и смерти вообще? О
самом себе, наконец? Пишу историю чувств... Историю души... Не историю войны
или  государства  и  не  житие  героев,  а   историю   маленького  человека,
выброшенного из  просто  жизни  в эпическую  глубину  громадного события.  В
большую Историю.
     Девчонки  сорок  первого... Первое, о  чем хочу  спросить:  откуда  они
такие?  Почему  их было  так много?  Как  решились наравне с мужчинами взять
оружие в руки? Стрелять, минировать, подрывать, бомбить - убивать?
     Этим же вопросом еще в  девятнадцатом веке  задался Пушкин, публикуя  в
журнале  "Современник" отрывок из записок кавалерист-девицы Надежды Дуровой,
участвовавшей в войне с Наполеоном: "Какие причины заставили молодую девушку
хорошей дворянской  фамилии оставить отеческий дом, отречься от своего пола,
принять на себя  труды и обязанности, которые пугают  и мужчин, и явиться на
поле  сражений  - и  каких  еще! Наполеоновских.  Что  побудило  ее?  Тайные
сердечные   огорчения?  Воспаленное   воображение?   Врожденная  неукротимая
склонность? Любовь?"
     Так все-таки - что?! Через сто с лишним лет тот же вопрос...




     "Я  хочу  говорить...  Говорить!  Выговориться!  Наконец-то и нас хотят
выслушать. Мы  столько  лет  молчали, даже дома молчали. Десятки лет. Первый
год, когда я вернулась с войны,  я говорила-говорила. Никто не слушал.  И  я
замолчала...  Хорошо, что ты пришла. Я все время кого-то  ждала, знала,  что
кто-то придет.  Должен прийти.  Я  была тогда юная.  Абсолютно  юная.  Жаль.
Знаешь, почему? Не умела это даже запомнить...
     За  несколько  дней  до войны мы говорили с подружкой  о войне, мы были
уверены -  никакой  войны  не будет.  Пошли  с  ней  в  кино,  перед фильмом
показывали журнал: Риббентроп и Молотов пожимали друг другу руки. В сознание
врезались слова диктора, что Германия - верный друг Советского Союза.
     Не прошло и месяца, как немецкие войска были уже под Москвой...
     У  нас  - восемь  детей  в семье,  первые четыре  все девочки, я  самая
старшая. Папа пришел один раз с работы и плачет:  "Я когда-то радовался, что
у меня первые девочки. Невесты. А теперь у каждого кто-то идет на фронт, а у
нас некому... Я старый, меня не берут, вы - девчонки, а мальчики маленькие".
Как-то в семье у нас это сильно переживали.
     Организовали  курсы медсестер, и отец отвел  нас с сестрой  туда. Мне -
пятнадцать лет, а сестре  -  четырнадцать. Он говорил: "Это все, что я  могу
отдать для победы. Моих девочек..." Другой мысли тогда не было.
     Через год я попала на фронт..."
     Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка

     "В  первые дни... В городе  неразбериха.  Хаос. Ледяной страх. Каких-то
шпионов   все   ловили.  Убеждали   друг  друга:  "Не  надо  поддаваться  на
провокацию". Никто даже в мыслях  не  соглашался,  что  наша армия потерпела
катастрофу,  ее разгромили  за несколько недель.  Нас учили, что  воевать мы
будем  на  чужой  территории. "Ни  пяди  своей  земли  не отдадим..." А  тут
отступаем...
     До войны ходили слухи, что  Гитлер готовится напасть на Советский Союз,
но   эти   разговоры   строго   пресекались.   Пресекались  соответствующими
органами... Вам  ясно,  какие  это  органы?  НКВД...  Чекисты...  Если  люди
шептались,  то дома,  на кухне, а в коммуналках - только в своей комнате, за
закрытыми  дверями  или в  ванной, открыв перед этим  кран с водой. Но когда
Сталин заговорил... Он обратился к нам: "Братья и сестры..." Тут все  забыли
свои обиды... У нас дядя сидел в лагере, мамин брат, он был железнодорожник,
старый коммунист. Его арестовали на работе... Вам ясно - кто? НКВД... Нашего
любимого  дядю,  а мы  знали, что  он ни в чем не  виноват.  Верили. Он имел
награды  еще с  гражданской  войны...  Но  после речи Сталина мама  сказала:
"Защитим Родину, а потом разберемся". Родину любили все.
     Я побежала сразу в военкомат.  С ангиной побежала,  у меня еще не спала
окончательно температура. Но я не могла ждать..."
     Елена Антоновна Кудина, рядовая, шофер

     "У  нашей  матери  не  было  сыновей...  Росло  пять дочерей. Объявили:
"Война!"   У  меня  был  отличный  музыкальный  слух.  Мечтала  поступать  в
консерваторию.  Я  решила,  что  слух  мой  пригодится  на  фронте,  я  буду
связисткой.
     Эвакуировались   в  Сталинград.   А  когда   Сталинград  был   осажден,
добровольно  пошли на фронт.  Все вместе. Вся семья:  мама и пять дочерей, а
отец к этому времени уже воевал..."
     Антонина Максимовна Князева, младший сержант, связистка

     "Одно желание у всех: попасть на фронт... Страшно? Конечно,  страшно...
Но все равно... Пошли в военкомат, а нам говорят: "Подрастите, девочки... Вы
еще зеленые..." Нам по шестнадцать - семнадцать лет.  Но я добилась  своего,
меня взяли. Мы хотели с подругой в снайперскую школу, а нам сказали: "Будете
регулировщицами. Некогда вас учить".
     Мама несколько дней  сторожила на станции, когда  нас повезут. Увидела,
как  мы шли  уже  к  составу,  передала мне пирог,  десяток яиц  и  упала  в
обморок..."
     Татьяна Ефимовна Семенова, сержант, регулировщица

     "Мир сразу переменился...  Я помню первые  дни... Мама стояла вечером у
окна и молилась.  Я  не знала,  что моя  мама верит  в Бога.  Она смотрела и
смотрела на небо...
     Меня мобилизовали, я была  врач. Я уехала  с чувством долга. А мой папа
был счастлив, что дочь на фронте. Защищает Родину. Папа шел в военкомат рано
утром. Он шел получать мой аттестат и шел рано утром специально, чтобы все в
деревне видели, что дочь у него на фронте..."
     Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач

     "Лето...  Последний  мирный  день...  Вечером  мы  на  танцах.  Нам  по
шестнадцать лет. Мы  ходили  еще  компанией,  проводим вместе  одного, потом
другого. У нас  не было, чтобы отделился кто-то парой. Идем, допустим, шесть
мальчиков и шесть девочек.
     И вот  уже через две  недели этих  ребят,  курсантов танкового училища,
которые нас  провожали с танцев, привозили калеками, в бинтах. Это был ужас!
Ужас! Если услышу: кто-нибудь смеется, я не могла этого простить.  Как можно
смеяться, как можно чему-то радоваться, когда такая война идет?
     Скоро  отец ушел  в ополчение. Дома остались  одни  малые  братья  и я.
Братья были  с тридцать четвертого и тридцать восьмого  года  рождения. И  я
сказала маме, что  пойду  на фронт. Она плакала, я и  сама ночью плакала. Но
удрала из дома... Написала маме из части. Оттуда  она вернуть меня уже никак
не могла..."
     Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра

     "Приказ: построиться... Стали мы по  росту, я самая маленькая. Командир
идет, смотрит. Подходит ко мне:
     - А это что за Дюймовочка? Что ты будешь тут делать? Может, вернешься к
маме и подрастешь?
     А мамы у меня уже не было... Мама погибла под бомбежкой...
     Самое сильное  впечатление...  На всю жизнь... Было это  в  первый год,
когда мы  отступали... Я  увидела, мы прятались  за кустами, как  наш солдат
бросился  с винтовкой на немецкий танк и бил прикладом по броне. Бил, кричал
и плакал, пока не упал. Пока его не расстреляли немецкие автоматчики. Первый
год воевали с винтовками против танков и "мессеров"..."
     Полина Семеновна Ноздрачева, санинструктор

     "Я  просила  маму...  Я  ее  умоляла:  только  не надо  плакать...  Это
происходило не ночью, но  было  темно, и стоял сплошной вой. Они не плакали,
наши  матери,  провожавшие  своих дочерей, они  выли.  Моя мама стояла,  как
каменная.  Она  держалась, она  боялась,  чтобы я  не  заревела. Я  же  была
маменькина дочка, меня дома баловали.  А тут  постригли под мальчика, только
маленький чубчик оставили.  Они с отцом меня  не пускали,  а я только  одним
жила: на фронт, на фронт! На фронт! Вот  эти плакаты, которые сейчас висят в
музее:  "Родина-мать  зовет!",  "Что  ты  сделал для  фронта?"  -  на  меня,
например,  очень  действовали.  Все  время  были  перед  глазами.  А  песни?
"Вставай, страна огромная... Вставай на смертный бой..."
     Когда мы ехали, нас поразило,  что прямо на перронах лежали убитые. Это
уже  была война... Но  молодость брала свое, и мы пели. Даже что-то веселое.
Какие-то частушки.
     К концу войны  у нас вся семья  воевала. Отец, мама, сестра - они стали
железнодорожниками.  Они  продвигались сразу  за фронтом  и  восстанавливали
дорогу. Медаль "За победу" у нас получили все: отец, мама, сестра и я..."
     Евгения Сергеевна Сапронова, гвардии сержант, авиамеханик

     "До войны  я работала в армии  телефонисткой... Наша часть находилась в
городе  Борисове, куда война докатилась в первые же недели.  Начальник связи
выстроил всех нас. Мы не служили, не солдаты, мы были вольнонаемные.
     Он нам говорит:
     - Началась война жестокая. Вам будет очень  трудно, девушкам. И пока не
поздно, если  кто хочет, можете вернуться к себе домой. А  те, кто  пожелает
остаться на фронте, шаг вперед...
     И все девушки, как одна,  шаг вперед сделали. Человек нас двадцать. Все
готовы  были защищать Родину. А до  войны  я даже военные книжки не  любила,
любила читать про любовь. А тут?!
     Сидели  за аппаратами  сутками,  целыми  сутками. Солдаты  принесут нам
котелки,  перекусим,  подремлем тут  же, возле аппаратов, и  снова  надеваем
наушники. Некогда было помыть голову, тогда  я попросила: "Девочки, отрежьте
мне косы...""
     Галина Дмитриевна Запольская, телефонистка

     "Мы ходили и ходили в военкомат...
     И когда снова пришли, в который уже раз, не  помню, военком чуть нас не
выставил: "Ну, если бы вы  хоть какую-нибудь специальность имели. Были бы вы
медсестры, шофера... Ну  что вы умеете? Что вы будете делать на войне?" А мы
не  понимали.  Перед нами  такого  вопроса  не стояло: что  мы будем делать?
Хотели воевать  - и  все. До нас не доходило, что воевать - это что-то уметь
делать. Что-то конкретное. И он нас как огорошил своим вопросом.
     Я и  еще несколько  девочек  пошли на курсы медсестер. Нам там сказали,
что надо учиться шесть  месяцев. Мы решили: нет, это долго, нам не подходит.
Были еще курсы, где  учились  три месяца. Правда, три месяца - это тоже, как
мы считали, долго.  Но  эти  курсы  как раз подходили к концу. Мы попросили,
чтобы  нас допустили  к экзаменам. Еще месяц шли  занятия.  Ночью мы были на
практике  в госпитале,  а днем учились. Получилось,  что  мы учились месяц с
небольшим...
     Направили нас  не на фронт,  а в  госпиталь. Это было  в конце  августа
сорок первого года... Школы, больницы, клубы были переполнены ранеными. Но в
феврале я ушла из госпиталя, можно сказать, убежала, дезертировала, иначе не
назовешь. Без документов,  без ничего  убежала на санитарный поезд. Написала
записочку: "На дежурство не приду. Уезжаю на фронт". И все..."
     Елена Павловна Яковлева, старшина, медсестра

     "У  меня в тот день  было свидание...  Я  летел  туда  на крыльях...  Я
думала, он мне в этот день признается: "Люблю", а он пришел грустный: "Вера,
война! Нас  прямо  с  занятий  отправляют на  фронт".  Он  учился в  военном
училище.  Ну, и  я,  конечно, тут же представила себя  в  роли  Жанны д'Арк.
Только на  фронт и  только винтовку в  руки.  Мы должны быть вместе.  Только
вместе! Побежала в военкомат, но там мне отрезали сурово: "Нужны пока только
медики. И учиться надо шесть  месяцев".  Шесть  месяцев - это же обалдеть! У
меня - любовь...
     Как-то меня убедили, что надо  учиться. Хорошо, буду учиться, но не  на
медсестру... Я хочу стрелять! Стрелять,  как и он. Как-то я уже была к этому
готова. В  нашей  школе  часто  выступали герои гражданской войны и те,  кто
воевал в  Испании.  Девушки чувствовали  себя  наравне с  мальчиками, нас не
разделяли. Наоборот,  с  детства,  со  школы мы слышали: "Девушки -  за руль
трактора!", "Девушки  - за  штурвал самолета!" Ну,  а тут еще любовь! Я даже
представляла, как мы с ним погибнем вместе. В одном бою...
     Училась я в театральном институте. Мечтала стать  актрисой. Мой идеал -
Лариса Рейснер. Женщина-комиссар в  кожаной куртке... Мне нравилось, что она
красивая..."
     Вера Даниловцева, сержант, снайпер

     "Моих  друзей,  все  они были  старше,  забрали на  фронт... Я  страшно
плакала,  что осталась одна, меня  не  взяли. Мне  сказали:  "Надо, девочка,
учиться".
     Но проучились мы немного. Декан наш скоро выступил и сказал:
     - Закончится война,  девочки, потом  будете  доучиваться. Надо защищать
Родину.
     На фронт нас провожали шефы  с завода. Этот было лето. Я помню, что все
вагоны были в зелени,  в  цветах.  Преподносили нам  подарки. Мне  досталось
вкуснейшее домашнее печенье и красивый свитерок. С каким азартом я танцевала
на перроне украинский гопак.
     Ехали много  суток... Вышли с девочками  на какой-то  станции с ведром,
чтобы  воды набрать. Оглянулись и ахнули: один за одним шли составы,  и  там
одни девушки. Поют. Машут нам - кто косынками, кто пилотками. Стало понятно:
мужиков не хватает, полегли они, в  земле. Или  в  плену.  Теперь мы  вместо
них...
     Мама написала мне молитву. Я положила ее в медальон. может, и помогло -
я вернулась домой. Я перед боем медальон целовала..."
     Анна Николаевна Хролович, медсестра

     "Я была летчица...
     Когда училась еще в  седьмом классе, к  нам прилетел самолет. Это  в те
годы, представляете, в тридцать шестом году.  Тогда  это  была диковинка.  И
тогда же появился призыв: "Девушки и  юноши  -  на самолет!" Я, конечно, как
комсомолка,  была  в  передовых  рядах. Сразу  записалась в  аэроклуб. Отец,
правда,  категорически выступал  против.  До этого  в семье  нашей  все были
металлурги, несколько поколений металлургов-доменщиков. И отец  считал,  что
металлургом быть - женская работа, а  летчиком  - нет.  Начальник  аэроклуба
узнал  об  этом и разрешил покатать отца  на  самолете. Я так и сделала.  Мы
поднялись с отцом  в  воздух,  и  с  того  дня он  молчал. Ему  понравилось.
Закончила аэроклуб с отличием, хорошо прыгала с парашютом.  До  войны успела
еще выйти замуж, родила девочку.
     С первых дней  войны в нашем  аэроклубе начались переустройства: мужчин
забирали, а заменяли их мы, женщины.  Учили курсантов. Работы  было много, с
утра до ночи. Муж мой ушел на фронт одним из  первых. Осталась у меня только
фотография: стоим  с ним вдвоем  у  самолета, в летчицких  шлемах... Жили мы
теперь  вдвоем с дочкой, жили все  время в лагерях.  А как жили? Я с утра ее
закрою, дам каши, и  с четырех  часов  утра  мы  уже  летаем.  Возвращаюсь к
вечеру, а она поест  или  не поест,  вся измазанная этой  кашей. Уже даже не
плачет, а только смотрит на меня. Глаза у нее большие, как у мужа...
     К концу сорок первого  мне прислали похоронную: муж  погиб под Москвой.
Он был  командир звена. Я любила свою дочку,  но  отвезла ее к его родным. И
стала проситься на фронт...
     В  последнюю  ночь...  Всю  ночь  простояла   у  детской   кроватки  на
коленях..."
     Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

     "Мне  исполнилось  восемнадцать лет... Я  такая  радостная,  у  меня  -
праздник. А  все вокруг  кричат:  "Война!!" Помню, как люди плакали. Сколько
встречала  людей  на улице,  все  плакали.  Некоторые  даже  молились.  Было
непривычно... Люди на улице молятся и крестятся. В школе нас учили, что Бога
нет. Но  где  наши танки и наши красивые  самолеты? Мы их всегда  видели  на
парадах.  Гордились! Где наши полководцы?  Буденный... Был, конечно,  момент
растерянности.  Короткий  момент... А  потом  стали  думать  о  другом:  как
победить?
     Училась  я  на  втором  курсе  фельдшерско-акушерской  школы  в  городе
Свердловске.  Сразу подумала: "Раз война,  значит,  нужно на фронт".  У меня
папа коммунист  с большим стажем, политкаторжанин. Он нам  с детства внушал,
что  Родина - это все, Родину надо защищать.  И я не колебалась:  если я  не
пойду, то кто пойдет? Я должна..."
     Серафима Ивановна Панасенко, младший лейтенант,
     фельдшер мотострелкового батальона

     "Мама прибежала к поезду... Моя мама  была строгая. Она  никогда нас не
целовала, не хвалила. Если что-то хорошее, то она только ласково  посмотрит,
и все. А тут она прибежала, схватила мою голову и целует меня, целует. И так
смотрит в глаза... Смотрит...  Долго... Я поняла, что больше  уже никогда не
увижу свою маму. Я почувствовала... Захотелось бросить  все, отдать вещмешок
и вернуться домой. Мне стало всех жалко... Бабушку... И братиков...
     Тут   заиграла   музыка...    Команда:   "Ра-зойдись!!   Са-дись!    По
ва-го-о-о-нам...!"
     Я долго махала и махала рукой..."
     Тамара Ульяновна Ладынина, рядовая, пехотинец

     "Зачислили  меня  в  полк связи... Никогда  бы  не  пошла в связь  и не
согласилась  бы,  потому что я  не понимала, что это тоже воевать. Приехал к
нам командир дивизии, все построились. Была у нас  Машенька Сунгурова. И вот
эта Машенька выходит из строя:
     - Товарищ генерал, разрешите обратиться.
     Он говорит:
     - Ну, обращайтесь, обращайтесь, боец Сунгурова!
     - Рядовая Сунгурова просит освободить ее от службы  в связи и направить
туда, где стреляют.
     Вы  понимаете, мы были все так настроены. У  нас представление, что то,
чем мы занимаемся  - связь, это очень мало, это даже  унижает нас, надо быть
только на переднем крае.
     У генерала сразу исчезла улыбка:
     - Девчоночки мои! (А вы  бы видели, какие  мы были тогда - не евшие, не
спавшие, одним словом, он уже не как командир, а как отец с нами заговорил).
Вы, наверное не понимаете своей роли на фронте, вы - наши глаза и уши, армия
без связи, как человек без крови.
     Машенька Сунгурова первая не выдержала:
     - Товарищ генерал! Рядовая Сунгурова, как штык, готова  выполнять любое
ваше задание!
     Мы ее потом так до конца войны и звали: "Штык".
     ...В июне сорок третьего на Курской дуге нам вручают знамя полка, а наш
полк, сто двадцать девятый отдельный полк связи шестьдесят  пятой армии, уже
был на восемьдесят  процентов женский.  И вот я  хочу рассказать,  чтобы  вы
получили  представление...  Поняли...  Что  в  наших душах творилось,  таких
людей, какими  мы были  тогда, наверное, больше никогда  не  будет. Никогда!
Таких наивных  и  таких  искренних. С такой верой! Когда знамя  получил  наш
командир  полка  и  дал  команду:  "Полк,  под  знамя!  На  колени!", все мы
почувствовали  себя счастливыми. Нам оказали  доверие, мы  теперь такой полк
как все - танковый, стрелковый. Стоим и плачем, у каждой слезы на глазах. Вы
сейчас не поверите, у меня от  этого потрясения весь мой организм  напрягся,
моя  болезнь, а я заболела  "куриной слепотой", это у меня от недоедания, от
нервного  переутомления  случилось,  так  вот, моя  куриная слепота  прошла.
Понимаете,  я  на другой день была здорова, я  выздоровела, вот через  такое
потрясение всей души..."
     Мария Семеновна Калиберда, старший сержант, связистка

     "Только  стала  взрослой...   Девятого  июня  сорок  первого  года  мне
исполнилось восемнадцать лет, я стала взрослая.  А через две недели началась
эта  проклятая  война,   даже  через  двенадцать   дней.   Нас   послали  на
строительство  железной  дороги Гагра  -  Сухуми. Собрали  одну молодежь.  Я
запомнила, какой мы ели  хлеб. Муки  там  почти  не было,  всего  всякого, а
больше всего  -  воды. Полежит  этот  хлеб  на  столе, и возле  него  лужица
собирается, мы слизывали ее языком.
     В   сорок  втором  году...   Я  добровольно  записалась   на  службу  в
эвакосортировочный госпиталь три тысячи двести первый. Это был очень большой
фронтовой    госпиталь,   который   входил    в   состав   Закавказского   и
Северо-Кавказского  фронтов  и отдельной  Приморской  армии.  Бои шли  очень
жестокие,  раненых  было  много. Меня  поставили  на раздачу  питания  - эта
должность круглосуточная, уже утро и надо подавать завтрак, а мы еще раздаем
ужин. Через  несколько месяцев ранило в  левую  ногу - скакала на правой, но
работала. Потом еще добавили должность сестры-хозяйки, это тоже надо быть на
месте круглосуточно. Жила на работе.
     Тридцатого мая сорок третьего года... Ровно в час дня был массированный
налет на Краснодар. Я выскочила из  здания посмотреть, как  успели отправить
раненых с железнодорожного вокзала. Две бомбы угодили в сарай, где хранились
боеприпасы.  На моих  глазах  ящики  взлетали  выше  шестиэтажного  здания и
рвались.  Меня  ураганной  волной  отбросило  к  кирпичной  стене.  Потеряла
сознание... Когда  пришла в себя, был уже вечер. Подняла голову, попробовала
сжать  пальцы -  вроде  двигаются,  еле-еле продрала  левый  глаз и  пошла в
отделение, вся  в  крови.  В коридоре  встречаю нашу старшую  сестру, она не
узнала  меня, спросила:  "Кто вы? Откуда?" Подошла ближе, ахнула и  говорит:
"Где тебя  так  долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а  тебя нет".  Быстро
перевязали голову,  левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах
темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели  в сознание,
и только слышится: "Скорей! Быстрей!" И опять - "Скорей! Быстрей!"
     Через  несколько дней у меня еще брали  для  тяжелораненых  кровь. Люди
умирали...
     ...За войну я так изменилась, что когда  приехала домой,  мама  меня не
узнала. Мне показали, где она жила, я подошла к двери, постучала. Ответили:
     - Да-да...
     Я вошла, поздоровалась и говорю:
     - Пустите переночевать.
     Мама растапливала печь, а  два моих младших  братика сидели на полу  на
куче соломы, голые, нечего было одеть. Мама меня не узнала и отвечает:
     -  Вы видите, гражданочка,  как  мы живем?  Пока не стемнело,  пройдите
дальше.
     Подхожу ближе, она опять:
     - Гражданочка, пройдите дальше, пока не стемнело.
     Наклоняюсь к ней, обнимаю и произношу:
     - Мама-мамочка!
     Тогда они все на меня как набросятся... Как заревут...
     Сейчас  я  живу в Крыму...  У нас все  утопает  в цветах, я каждый день
смотрю из окна на море, а вся изнываю от боли, у меня до сих  пор не женское
лицо. Я часто плачу, я ежедневно в стоне. В своих воспоминаниях..."
     Ксения Сергеевна Осадчева, рядовая, сестра-хозяйка



     "Я  уходила  на  фронт...  Стоял  прекрасный  день.  Светлый  воздух  и
мелкий-мелкий дождичек.  Так красиво! Вышла  утром,  стою: неужели я  больше
сюда не вернусь?  Не увижу  наш  сад... Нашу улицу... Мама плакала,  схватит
меня и не отпускает. Я уже пойду, она догонит, обнимет и не пускает..."
     Ольга Митрофановна Ружницкая, медсестра

     "Умирать...  Умирать  я  не  боялась.  Молодость,  наверное,  или   еще
что-то... Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о  ней не думала. Мы о ней
не  говорили.  Она кружила-кружила где-то  близко,  но  все - мимо. Один раз
ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету  она
отошла, а с  нейтральной полосы послышался стон. Остался  раненый. "Не ходи,
убьют, - не пускали меня бойцы, - видишь, уже светает".
     Не  послушалась, поползла.  Нашла  раненого, тащила его  восемь  часов,
привязав ремнем за  руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча
пять  суток  ареста  за самовольную  отлучку. А заместитель  командира полка
отреагировал по-другому: "Заслуживает награды".
     В девятнадцать лет у меня была медаль  "За отвагу".  В девятнадцать лет
поседела. В девятнадцать лет  в последнем  бою были  прострелены оба легких,
вторая  пуля прошла  между  двух  позвонков.  Парализовало  ноги...  И  меня
посчитали убитой...
     В девятнадцать лет... У меня внучка сейчас такая.  Смотрю на нее - и не
верю. Дите!
     Когда я приехала домой с фронта,  сестра показала мне похоронку... Меня
похоронили..."
     Надежда Васильевна Анисимова, санинструктор пулеметной роты

     "Маму  свою я  не  помню... В  памяти остались  только  смутные тени...
Очертания...  То  ли ее  лица, то ли  ее фигуры, когда она наклонялась  надо
мной. Была близко. Так мне потом казалось. Когда мамы не стало, мне было три
года. Отец служил на Дальнем Востоке, кадровый военный. Научил меня кататься
на лошади. Это было  самое сильное впечатление детства. Отец не хотел, чтобы
я выросла кисейной барышней. В Ленинграде, там я себя помню с пяти лет, жила
с тетей. А тетя  моя в русско-японскую  войну была сестрой милосердия. Я  ее
любила, как маму...
     Какая я была в детстве? На  спор прыгала со второго этажа школы. Любила
футбол, всегда  вратарем  у  мальчишек.  Началась  финская война,  без конца
убегала на финскую войну. А в сорок первом  как раз окончила семь классов  и
успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: "Война!", а я обрадовалась,
что пойду на фронт, буду воевать. Откуда я знала, что такое кровь?
     Сформировалась первая гвардейская  дивизия народного  ополчения, и нас,
несколько девчонок, взяли в медсанбат.
     Позвонила тете:
     - Ухожу на фронт.
     На другом конце провода мне ответили:
     - Марш домой! Обед уже простыл.
     Я повесила  трубку.  Потом мне ее было жалко, безумно  жалко.  Началась
блокада  города,  страшная ленинградская  блокада,  когда  город  наполовину
вымер, а она осталась одна. Старенькая.
     Помню,  отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в
магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:
     - Дайте мне конфет.
     Продавщица смотрит на  меня,  как на  сумасшедшую.  Я не  понимала: что
такое -  карточки, что  такое - блокада? Все  люди в очереди повернулись  ко
мне, а у меня винтовка больше,  чем я. Когда нам  их выдали,  я посмотрела и
думаю: "Когда  я дорасту до этой  винтовки?" И все вдруг  стали просить, вся
очередь:
     - Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.
     И мне дали.
     На  улице  собирали  помощь  фронту. Прямо на площади на  столах лежали
большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто  серьги. Часы
несли,  деньги... Никто ничего не записывал, никто не  расписывался. Женщины
снимали с рук кольца обручальные...
     Эти картины в моей памяти...
     И был  знаменитый сталинский  приказ  за номером двести двадцать семь -
"Ни шагу назад!" Повернешь назад "  расстрел! Расстрел - на месте. Или - под
трибунал и в специально созданные штрафные батальоны. Тех, кто туда попадал,
называли  смертниками. А вышедших  из  окружения  и бежавших  из  плена -  в
фильтрационные  лагеря. Сзади  за нами шли  заградотряды...  Свои стреляли в
своих...
     Эти картины в моей памяти...
     Обычная поляна... Мокро, грязно  после  дождя. Стоит на коленях молодой
солдат. В очках, они без конца у  него  падают почему-то,  он  их поднимает.
После дождя...  Интеллигентный ленинградский мальчик. Трехлинейку у него уже
забрали. Нас всех выстроили. Везде лужи... Мы... Слышим, как он просит... Он
клянется...  Умоляет,  чтобы  его не расстреливали, дома  у него одна  мама.
Начинает плакать.  И тут  же его - прямо в лоб.  Из пистолета. Показательный
расстрел - с любым  так будет, если дрогнет.  Пусть даже на одну  минуту! На
одну...
     Этот приказ сразу сделал из меня взрослую. Об этом нельзя было... Долго
не вспоминали... Да, мы победили, но какой ценой! Какой страшной ценой?!
     Не спали мы сутками, столько  было раненых. Однажды трое суток никто не
спал. Меня  послали  с машиной раненых  в  госпиталь. Сдала  раненых,  назад
машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног
падают.
     Встречаю комиссара:
     - Товарищ комиссар, мне стыдно.
     - Что такое?
     - Я спала.
     - Где?
     Рассказываю ему, как отвозила раненых, назад ехала пустая и выспалась.
     - Ну и что? Молодец! Пусть хоть один человек будет нормальный, а то все
засыпают на ходу.
     А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну.
     В медсанбате ко мне  хорошо относились,  но я хотела  быть разведчицей.
Сказала, что убегу на передовую, если меня не отпустят.  Хотели из комсомола
за  это исключить, за то, что не  подчиняюсь военному уставу. Но все равно я
удрала...
     Первая медаль "За отвагу"...
     Начался  бой.  Огонь шквальный.  Солдаты залегли. Команда:  "Вперед! За
Родину!", а они  лежат.  Опять  команда, опять лежат.  Я сняла шапку,  чтобы
видели: девчонка поднялась... И они все встали, и мы пошли в бой...
     Вручили  мне медаль,  и в тот же день мы  пошли  на задание.  И у  меня
впервые в жизни случилось... Наше... Женское... Увидела я у себя  кровь, как
заору:
     - Меня ранило...
     В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:
     - Куда ранило?
     - Не знаю куда... Но кровь...
     Мне он, как отец, все рассказал...
     Я ходила в разведку после  войны лет  пятнадцать.  Каждую ночь.  И  сны
такие:  то у  меня  автомат отказал, то  нас  окружили. Просыпаешься -  зубы
скрипят. Вспоминаешь - где ты? Там или здесь?
     Кончилась война, у меня было  три  желания: первое - наконец я не  буду
ползать на животе,  а стану ездить  на троллейбусе, второе - купить и съесть
целый  белый батон, третье -  выспаться  в  белой  постели  и чтобы простыни
хрустели. Белые простыни..."
     Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица

     "Жду  второго ребенка... У меня сыну - два года,  и я беременная. Тут -
война. И  муж  на фронте.  Я поехала  к своим родителям и сделала...  Ну, вы
понимаете?  Аборт...  Хотя  это  тогда  запрещалось...  Как  рожать?  Кругом
слезы... Война! Как рожать среди смерти?
     Окончила  курсы шифровальщиц, отправили  на  фронт. Хотела отомстить за
своего ребеночка,  за  то, что я его не родила. Мою девочку...  Должна  была
родиться девочка...
     Просилась на передовую. Оставили в штабе..."
     Любовь Аркадьевна Чарная, младший лейтенант, шифровальщица

     "Уходили из города... Все  уходили... В  полдень двадцать восьмого июня
сорок первого года мы, студенты Смоленского  пединститута, тоже собрались во
дворе типографии.  Сбор  был недолгим. Вышли из  города по старой Смоленской
дороге  в  направлении  города  Красное.  Соблюдая  осторожность,  двигались
отдельными  группами.  К концу дня  жара  спала,  идти  стало  легче,  пошли
быстрее, не оглядываясь.  Оглядываться боялись...  Остановились на привал, и
только  тогда  взглянули  на  восток.  Весь  горизонт  был  охвачен багровым
заревом, с расстояния сорока  километров казалось, что оно заняло все  небо.
Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск...
     Было у меня новое, такое воздушное платье  с оборочками.  Нравилось оно
Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его
ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень у нее был хороший.
     А тут вдруг  война.  Уходим  на  окопы.  Вещи  свои  в общежитии  сдаем
коменданту. А как же платье? "Возьми, Вера", - говорила я, когда  мы уходили
из города.
     Не взяла. Мол, как и обещала, подаришь на свадьбу. Сгорело в том зареве
платье.
     Все  время мы  теперь  шли и  оборачивались. Казалось, что нам  печет в
спину.  Всю ночь  не останавливались,  а с рассветом вышли на  работу.  Рыть
противотанковые  рвы. Семь метров  отвесная  стена  и три с  половиной метра
вглубь. Копаю,  а лопата огнем  горит, песок  кажется  красным. Стоит  перед
глазами наш дом с цветами и сиренью... Белой сиренью...
     Жили мы  в  шалашах  на  заливном лугу между двух рек. Жара  и сырость.
Комаров тьма. Перед сном  выкурим  их  из  шалашей, а с рассветом все  равно
просачиваются, спокойно не поспишь.
     Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу вповал мы лежали, Много  нас
тогда заболело. Температура  высокая. Озноб. Лежу - плачу. Открылась дверь в
палату,  доктор  с порога  (дальше и  пройти нельзя было,  матрацы  вплотную
лежали)  говорит: "Иванова, плазмодий в крови". Это у  меня, значит.  Она не
знала,  что  для меня страха большего  не было,  чем этот плазмодий, с  того
раза,  как  я  о  нем  в  учебнике  еще  в  шестом классе  прочитала.  А тут
репродуктор заиграл: "Вставай, страна огромная..." Впервые я тогда  услышала
эту песню. "Вот выздоровлю, - думаю, - и сразу уйду на фронт".
     Привезли  меня в Козловку - недалеко от  Рославля, выгрузили  на лавку,
сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:
     - Эта?
     - Да, - сказал фельдшер.
     - Ведите в столовую. Сначала накормите.
     И вот я в кровати.  Вы  можете  понять, что это  такое, не  на земле  у
костра, не в  плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле. На простыне.
Семь дней  я не просыпалась. Рассказывали: сестры будили и кормили меня, а я
не  помню. А когда  через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и
сказал:
     - Организм крепкий, справится.
     И я опять провалилась в сон.
     ... На фронте сразу попала со своей частью в окружение. Норма питания -
два сухаря  в день.  Хоронить  убитых не хватало времени, их просто засыпали
песком.  Лицо закрывали  пилоткой...  "Если  выживем,  -  сказал командир, -
отправлю тебя  в тыл.  Я раньше думал,  что  женщина  здесь и двух  дней  не
выдержит. Как представлю свою жену..." Я расплакалась от обиды, для меня это
было  хуже  смерти  -  сидеть  в  такое  время  в  тылу.  Умом  и  сердцем я
выдерживала, я не  выдерживала физически. Физические нагрузки...  Помню, как
таскали снаряды на себе, таскали орудия по грязи, особенно на Украине, такая
тяжелая  земля после  дождя или  весной, она, как тесто.  Даже вот  выкопать
братскую могилу и похоронить товарищей, когда  мы все трое суток не спали...
Даже это тяжело... Уже не плакали, чтобы плакать тоже нужны силы, а хотелось
спать. Спать и спать.
     На посту  я ходила  без  остановки  взад-вперед  и стихи вслух  читала.
Другие девчонки песни пели, чтобы не упасть и не заснуть..."
     Валентина Павловна Максимчук, зенитчица

     "Вывозили раненых  из Минска... Я  шла на высоких каблуках, стеснялась,
что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: "Десант!"  И я босиком
бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли.
     Когда нас окружили и видим, что не  вырвемся,  то мы с санитаркой Дашей
поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы
снарядом сорвет, чем они возьмут  нас в плен, будут издеваться. Раненые, кто
мог встать, тоже встали...
     Когда  я  увидела  первого  фашистского  солдата,  я  не  смогла  слово
выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И
где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку  или колодец, начинали
мыться. Рукава у них всегда закатаны. Моются, моются... Кровь вокруг, крики,
а они моются, моются...  И такая ненависть поднималась... Я пришла домой,  я
две блузки поменяла. Так все внутри протестовало против того, что они здесь.
Я  не  могла  спать   ночами.  Ка-а-а-ак?!  А  соседку  нашу,   тетю  Клаву,
парализовало, когда она  увидела, что они ходят по нашей земле. В ее доме...
Она скоро умерла, потому что не могла это перенести..."
     Мария Васильевна Жлоба, подпольщица

     "Немцы въехали в деревню...  На  больших черных мотоциклах... Я глядела
на  них во  все  глаза: они были молодые, веселые.  Все время  смеялись. Они
хохотали!  Сердце  останавливалось,  что они здесь,  на твоей  земле, и  еще
смеются.
     Я только мечтала, чтобы отомстить... Воображала, как погибну, и обо мне
напишут книгу. Останется мое имя. Это были мои мечты...
     В сорок третьем году родила дочку... Это уже мы с мужем пришли в  лес к
партизанам. На болоте родила, в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу
за  пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с
людьми.  В  школы сгоняли, в  церкви...  Обливали  керосином...  У меня  моя
пятилетняя  племянница,  она слушала наши  разговоры, спросила: "Тетя  Маня,
когда я сгорю, что от меня останется? Только ботики... " Вот о чем наши дети
нас спрашивали...
     Я сама огарки собирала... Собирала  своей подруге  семью...  Косточки в
золе  находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали,
кто  это.  Каждый  своего искал.  Подняла я  один  кусочек, подруга говорит:
"Мамина  кофта..."  И  упала. Кто  в  простынку,  кто  в наволочку  косточки
собирал. Что принесли. Мы с подругой - в сумочку, и полсумочки не набрали. В
могилку общую все складывали. Все черное, только косточки белые.  И  костная
зола... Я ее уже узнавала... Она - белая-белюсенькая...
     После этого  куда бы меня не посылали,  я  не боялась. Ребеночек у меня
был  маленький,  в  три месяца я  его уже на  задание  брала.  Комиссар меня
отправлял,  а  сам  плакал...   Медикаменты  из  города  приносила,   бинты,
сыворотку... Между ручек  и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу.
В  лесу раненые умирают. Надо идти. Надо! Никто другой не мог пройти, не мог
пробраться,  везде  немецкие  и  полицейские  посты,  одна  я  проходила.  С
ребеночком. Он у меня в пеленочках...
     Теперь  признаться  страшно...  Ох,  тяжело!  Чтобы  была  температура,
ребеночек  плакал, солью его натирала. Он тогда  красный весь, по  нем  сыпь
пойдет, он кричит,  из кожи лезет. Остановят у  поста: "Тиф, пан...  Тиф..."
Они  гонят,  чтобы скорее уходила: "Вэк! Вэк!" И солью  натирала, и чесночок
клала. А дитятко маленькое, я его еще грудью кормила.
     Как пройдем посты, войду в лес,  плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко.
А через день-два опять иду..."
     Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкевич, партизанская связная

     "Узнала ненависть... Впервые узнала это чувство... Как они могут ходить
по нашей земле! Кто они  такие? У меня поднималась температура от этих сцен.
Почему они тут?
     Пройдет колонна военнопленных, и сотни трупов оставались  на  дороге...
Сотни...  Тех, кто падал без  сил,  их  тут  же пристреливали. Их гнали, как
скот. По мертвым уже не голосили. Не  успевали  хоронить - столько  их было.
Они долго лежали на земле... Живые жили с мертвыми...
     Встретила сводную сестру. Их деревню сожгли.
     У нее было трое сыновей,  всех уже нет.  И  дом сожгли, и детей сожгли.
Она сядет на  землю и качается  из  стороны  в  сторону,  качает свою  беду.
Поднимется - и не знает, куда идти. К кому?
     Мы  ушли  в  лес  все:  папа, братья и я. Никто нас не  агитировал,  не
заставлял, мы - сами. Мама осталась только с коровой..."
     Елена Федоровна Ковалевская, партизанка

     "Я даже не задумывалась... У меня была специальность,  нужная фронту. И
я ни секунды не размышляла  и не колебалась.  Вообще  я мало тогда встречала
людей, которые хотели пересидеть это время. Переждать. Одну помню... Молодую
женщину, нашу соседку...  Она мне честно призналась: "Я люблю жизнь. Я  хочу
пудриться  и краситься, я не хочу  умирать".  Больше таких  не видела. Может
быть, они молчали, таились. Не знаю, что вам ответить...
     Помню, что вынесла цветы из своей комнаты и попросила соседей:
     - Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь.
     А вернулась через четыре года...
     Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали,  а  женщины плакали.
Одна из девушек, которая ехала со  мной, стоит, все плачут, а она нет. Потом
взяла и помочила водой себе глаза. Раз-другой. Носовым платочком. А то, мол,
неудобно,  все  плачут. Разве мы понимали, что такое  война?  Молодые... Это
теперь  я просыпаюсь  ночью от  страха,  мне приснится, что  я  на  войне...
Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и...  падает... Я понимаю, что я
падаю.  Последние минуты... И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон
не  улетучится.  Старый человек  боится  смерти,  а  молодой смеется... Он -
бессмертный! Я не верила, что умру..."
     Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица

     "Окончила  медучилище... Приехала домой,  у  меня  болел отец. И  тут -
война.  Запомнила, что  было  утро... Я узнала эту страшную новость утром...
Еще  роса на листве деревьев  не высохла,  а уже сказали  - война! И вот эта
роса,  которую я вдруг увидела на траве и деревьях, так ясно увидела, мне  и
на  фронте  вспоминалась.  Природа  находилась   в  контрасте  с  тем,   что
происходило с людьми. Ярко светило солнце...  Расцвели ромашки, мои любимые,
их было видимо-невидимо в лугах...
     Помню,  прячемся  где-то  в пшенице, день солнечный.  Автоматы немецкие
та-та-та-та -  и тишина.  Только  слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие
автоматы та-та-та-та... И думаешь:  услышишь  ли  ты когда-нибудь  еще,  как
пшеница шумит? Этот шум..."
     Мария Афанасьевна Гарачук, военфельдшер

     "Эвакуировали нас с мамой  в  тыл... В  Саратов... Где-то за три месяца
выучилась  там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. Голодали.  В
мыслях  одно - попасть на фронт.  Там питание какое-никакое. Будут сухари  и
сладкий чай. Дадут масло.  От  кого  мы это услышали,  не помню.  Может,  от
раненых на станции? Спасались от голода, ну и,  ясно дело, были  комсомолки.
Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе.
Тогда бы нас не взяли. А так записали.
     Направили  в Рязанское пехотное училище.  Выпустили оттуда  командирами
пулеметных отделений. Пулемет тяжелый, на себе его тащишь. Как лошадь. Ночь.
Стоишь на посту и ловишь каждый звук. Как рысь. Каждый шорох сторожишь... На
войне, как говорится, ты наполовину  человек, а наполовину зверь. Это так...
Другим способом не выжить.  Если будешь только человек  - не уцелеешь. Башку
снесет!  На  войне надо  что-то о себе вспомнить.  Что-то такое... Вспомнить
что-то  из  того, когда человек  еще был  не совсем человек... Я  не  сильно
ученая, простой бухгалтер, но это я знаю.
     До Варшавы  дошла... И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат
войны. На брюхе ползли... Не спрашивайте  больше меня...  Не  люблю я книг о
войне. О героях... Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо
одетые. Часто голодные... Но победили!"
     Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков

     "Мой отец, я знала, убит...  Брат погиб. И погибнуть или не погибнуть -
уже не имело для меня  значения. Жалко  было только нашу маму.  Из красавицы
она  мгновенно превратилась в старую женщину, очень обиженную на судьбу, она
не могла жить без папы.
     - Зачем ты идешь на войну? - спросила она.
     - Отомстить за папу.
     - Папа бы не перенес, когда бы увидел тебя с винтовкой.
     А папа мне  в детстве косички заплетал. Банты завязывал. Он и сам любил
красивую одежду больше, чем мама.
     Служила я в  части телефонисткой. Больше всего запомнила,  как командир
кричал в трубку: "Пополнение! Прошу пополнение!  Требую  пополнение!!" И так
каждый день..."
     Ульяна Осиповна Немзер, сержант, телефонистка

     "Я - не героиня... Я была красивая девочка, меня в детстве баловали...
     Пришла война... Умирать  было неохота. Стрелять  страшно,  я никогда не
думала,  что буду стрелять. Ой, что вы!  Я  темноты  боялась,  густого леса.
Конечно,  зверей боялась... Ой... Не представляла, как это можно встретиться
с волком или  диким  кабаном. Даже собак с  детства  боялась, маленькую меня
укусила  большая овчарка,  и я их боялась. Ой, что вы! Такая я...  А всему в
партизанах  научилась...  Стрелять научилась  -  из  винтовки,  пистолета  и
пулемета.  И  сейчас, если  надо,  покажу.  Вспомню.  Нас  даже  учили,  как
действовать,  если  нет  никакого  другого оружия,  кроме  ножа или  лопаты.
Темноты перестала бояться. И зверей... Но  змею обойду, к змеям не привыкла.
По  ночам  в лесу  часто выли  волчицы. А  мы сидели  в своих землянках -  и
ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы.
Лес  наш дом.  Партизанский  дом.  Ой,  что  вы! Я стала  бояться леса после
войны... Я сейчас никогда не езжу в лес...
     Но всю  войну думала, что могла бы просидеть  дома,  возле  мамы.  Моей
красивой мамы,  мама была очень красивая.  Ой,  что вы! Я бы не  решилась...
Сама  -  нет.  Не решилась... Но... Нам сказали...  Город взяли немцы,  и  я
узнала,  что я - еврейка. А до  войны  мы все жили дружно:  русские, татары,
немцы, евреи... Были одинаковые. Ой, что  вы! Даже я  не слышала этого слова
"жиды", потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас
отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их
дети не здоровались. А соседи нам говорили: "Оставьте все свои вещи, они все
равно  вам уже не  нужны". До  войны  мы с ними дружили.  Дядя Володя,  тетя
Аня... Что вы!
     Маму застрелили... Случилось  это  за несколько  дней  до  того, как мы
должны были переселиться в гетто. Везде по городу  висели приказы: евреям не
разрешается  -  ходить  по тротуарам,  стричься  в парикмахерской,  покупать
что-либо  в магазине...  Нельзя смеяться, нельзя петь... Ой, что вы! Мама  к
этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное,  не поверила...
Может, она зашла  в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась.
Как красивая  женщина... До войны она  пела в филармонии, ее все любили. Ой,
что вы! Я  представляю... Если бы она не была такая красивая... Наша мама...
Была бы она  со мной  или с папой... Я все время об этом думаю... Чужие люди
принесли нам ее ночью, принесли мертвую.  Уже без  пальто и ботинок. Это был
кошмар. Ужасная  ночь! Ужасная!  Пальто и  ботинки кто-то снял. Снял золотое
обручальное кольцо. Папин подарок...
     В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял
скрипку, самая дорогая наша  довоенная вещь, папа  хотел ее продать. У  меня
была тяжелая ангина. Я лежала... Лежала с  высокой  температурой и  не могла
разговаривать.  Папа хотел  купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что  я
умру.  Умру  без  мамы...  Без  маминых  слов,  без  маминых рук.  Я,  такая
балованная... Любимая... Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что
папу убили... Сказали, что  из-за скрипки... Не  знаю, была ли она  дорогая,
папа, уходя, сказал: "Хорошо, если  дадут банку меда и кусок масла". Ой, что
вы! Я - без мамы... Без папы...
     Пошла искать папу... Хотела  найти его хотя бы мертвого, чтобы мы  были
вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в  городе
никто не тронул. Я пришла на базар... И встретила там папиного друга, он уже
жил в деревне,  у  своих родителей.  Тоже  музыкант, как и  мой  папа.  Дядя
Володя. Я  все ему рассказала... Он посадил меня на  телегу, накрыл кожухом.
На  телеге пищали  поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой,  что вы! До
вечера ехали. Я спала, просыпалась...
     Так попала к партизанам..."
     Анна Иосифовна Струмилина, партизанка

     "Был парад...  Наш  партизанский  отряд  соединился с  частями  Красной
Армии, и  после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли восстанавливать
город. А у нас  не укладывалось в  сознании:  как это - еще идет война,  еще
только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждая из нас
хотела идти воевать дальше. И мы пришли в  военкомат, все наши девчонки... Я
сказала, что я медсестра и  прошу  отправить меня  на  фронт. Мне пообещали:
"Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то  вызовем. А пока
идите и работайте".
     Жду. Не  вызывают. Снова  иду в военкомат... Много раз... И наконец мне
откровенно  сказали, что  нет  такой надобности,  уже достаточно медицинских
сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать... Город в руинах... Какие у нас
были  девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова,  уже беременная, она  несла
мину на боку, где рядом билось сердце будущего ребенка. Вот и разбирайтесь с
этим, что это были за люди.  Нам зачем  в этом разбираться, мы  такими были.
Нас воспитали, что Родина и мы - это  одно и то же.  Или другая моя подруга,
она  водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто
листовками,  и она поднимала ручки и жаловалась: "Мама, мне жарко. Мама, мне
жарко".  А на улицах  везде  немцы.  Полицаи.  Немца  еще можно обмануть,  а
полицая трудно. Он - свой, он твою жизнь знает, твое нутро. Твои мысли.
     И даже вот дети...  Их  мы  забрали к себе  в отряд, но это же дети.Как
спасти? Решили отправить за линию фронта, так они из детприемников бежали на
фронт.  Их ловили в  поездах,  по дорогам. Они опять вырывались, и  опять на
фронт.
     История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Что это были за
люди? Откуда? Вы  представляете: беременная идет с миной... Ну, ждала же она
ребенка... Любила, хотела  жить. И, конечно, боялась. Но  она шла... Не ради
Сталина шла, а ради своих  детей.  Их будущей жизни. Она не  хотела жить  на
коленях...  Покориться врагу... Может быть, мы были слепые, и даже  не  буду
отрицать, многого  мы  тогда не знали  и не понимали, но  мы  были  слепые и
чистые одновременно. Мы были из  двух частей, из двух  жизней. Вы должны это
понять..."
     Вера Сергеевна Романовская, партизанская медсестра

     "Начиналось  лето...  Я окончила медучилище.  Получила  диплом.  Война!
Сразу вызвали в военкомат и приказ:  "Вот  вам два часа времени. Соберитесь.
Отправляем на фронт". Я сложила все в один маленький чемоданчик.
     - Что вы взяли с собой на войну?
     - Конфеты.
     - Как?
     - Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда меня после училища
распределили, дали  подъемные.  Деньги были, и  я на все  эти  деньги купила
целый чемодан шоколадных  конфет.  Я  знала,  что  на  войне  деньги мне  не
понадобятся. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла
в военкомат.  Военком спрашивает:  "Куда  вас направить?"  Я ему  говорю: "А
подруга моя куда пойдет?" Мы с  ней вместе в Ленинградскую область приехали,
она  работала в соседней  деревне за пятнадцать километров. Он смеется: "Она
точно так  же  спросила".  Взял мой  чемодан, чтобы  поднести  к  полуторке,
которая  везла нас к станции: "Что у вас там  такое тяжелое? "  -  "Конфеты.
Целый  чемодан". Он замолчал. Перестал  улыбаться.  Я видела, что ему  не по
себе, даже как-то  стыдно. Это был немолодой человек...  Он знал, куда  меня
провожает..."
     Мария Васильевна Тихомирова, фельдшер

     "Моя судьба сразу решилась...
     В военкомате  висело  объявление:  "Нужны шоферы".  И  я окончила курсы
шоферов...  Шестимесячные...  Даже  не  обратили   внимания  на  то,  что  я
учительница (до войны в педтехникуме училась). Кому  в войну  нужны учителя?
Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат.
     Однажды на учениях... Я не  могу это без  слез  почему-то вспоминать...
Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой
букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду.
     Возвратились  в  лагерь.  Командир  построил всех  и вызывает  меня.  Я
выхожу... И  забыла,  что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать:
"Солдат должен быть солдат, а не  сборщик цветов". Ему  было непонятно,  как
это в такой обстановке можно о цветах думать. Мужчине было непонятно... Но я
фиалки не  выбросила. Я  их тихонько сняла и  в карман засунула.  Мне за эти
фиалки дали три наряда вне очереди...
     Другой  раз  стою на посту. В два часа  ночи пришли меня  сменять,  а я
отказалась. Отправила  сменщика  спать:  "Ты днем  постоишь,  а  я  сейчас".
Согласна  была  простоять  всю ночь, до  рассвета,  лишь  бы послушать птиц.
Только ночью что-то напоминало прежнюю жизнь. Мирную.
     Когда мы уходили  на фронт, шли по улице, люди  стояли стеной: женщины,
старики,  дети.  И все  плакали:  "Девчонки идут на  фронт". Нас  шел  целый
батальон девушек.
     Я - за рулем... Собираем после боя убитых, они по полю разбросаны.  Все
молодые.  Мальчики.  И  вдруг "  девушка  лежит.  Убитая  девушка... Тут все
замолкают..."
     Тамара Илларионовна Давидович, сержант, шофер

     "Как я собиралась на фронт... Вы не поверите...  Думала, что ненадолго.
Скоро врага победим! Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носков и одни
туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы забежали в магазин, и  я
купила  там  себе  еще  одни  туфли  на высоких  каблуках.  Вот  помню,  что
отступаем, все  черное, дымное (но магазин открыт  - чудо!), и мне почему-то
захотелось купить  туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки... И духи
еще купила...
     Трудно  сразу отказаться от жизни, которая  до этого  была.  Не  только
сердце,  а  весь  организм  сопротивлялся. Помню. что радостная выбежала  из
магазина с  этими туфельками. Вдохновенная.  А  везде дым... Грохот... Я уже
была на войне, но о войне еще думать не хотела. Не верила.
     А вокруг все гремело..."
     Вера Иосифовна Хорева, военный хирург



     "Мечтали... Хотели воевать...
     Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам
представлялось дома. Надо  было рано  вставать, и весь день ты  на бегу. А в
нас еще  жила  прежняя жизнь.  Мы  возмущались,  когда  командир  отделения,
младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу
и  произносил  неправильно  отдельные слова.  Нам казалось:  чему  он  может
научить? А он учил нас, как не погибнуть...
     После   карантина,   перед    принятием    присяги,   старшина   привез
обмундирование:  шинели, пилотки, гимнастерки,  юбки, вместо комбинации - из
бязи  пошитые  по-мужски две рубахи с  рукавами,  вместо  обмоток -  чулки и
американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и  на
носках.  В роте по  своему росту и комплекции я оказалась  самой  маленькой,
рост  сто  пятьдесят  три  сантиметра,  обувь  тридцать  пятого  размера  и,
естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились,  а уж
тем более  Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго
размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я
ходила, волоча  ноги  по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой
высекались искры, и ходьба была  похожа на что угодно, кроме строевого шага.
Жутко вспомнить,  каким  кошмарным  был первый марш. Я готова была совершить
подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер.
Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво!
     Командир увидел, как я иду, вызвал из строя:
     - Смирнова, как ты ходишь  строевым? Что, тебя  не учили? Почему  ты не
поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди...
     Я ответила:
     -  Есть,  товарищ   старший   лейтенант,  три  наряда  вне  очереди!  -
повернулась,  чтобы идти, и  упала. Выпала из  ботинок... Ноги  были в кровь
стерты....
     Тогда  и  выяснилось, что  ходить я уже  не  могла.  Ротному  сапожнику
Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать пятого
размера..."
     Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица

     "А сколько было смешного...
     Дисциплина,  уставы, знаки  различия  - вся эта  военная премудрость не
давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто
идет, надо останавливать: "Стой, кто идет?" Подружка  моя увидела  командира
полка и кричит: "Стойте,  кто идет? Вы меня  извините, но я  буду стрелять!"
Вообразите это себе. Она кричит: "Вы меня извините, но  я буду стрелять!" Вы
меня извините... Ха-ха-ха..."
     Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

     "Девушки приехали в училище с длинными косами... С прическами... У меня
тоже  косы вокруг головы... А  как их  промыть?  Сушить  где?  Вы  их только
помыли,  а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем
косы  состричь.  Девчонки стригли и  плакали.  А  Лиля Литвяк,  впоследствии
прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться.
     Я иду к Расковой:
     - Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась.
     Марина  Раскова,  несмотря на свою  женскую мягкость, могла  быть очень
строгим командиром. Она меня отправила:
     - Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа!  Кругом
шагом марш!
     Платья,  туфельки  на   каблуках...  Как  нам   жалко  их,   в  мешочки
позапрятывали.  Днем  в сапогах,  а вечером хоть немножко в  туфельках перед
зеркалом.  Раскова увидела -  и через  несколько дней  приказ:  всю  женскую
одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за
полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время.
     В  первые дни тренировок  погибло два экипажа. Поставили  четыре гроба.
Все три полка, все мы плакали навзрыд.
     Выступила Раскова:
     -  Подруги,  вытрите слезы.  Это  первые наши потери.  Их будет  много.
Сожмите свое сердце в кулак...
     Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать.
     Летали на истребителях.  Сама высота  была страшной нагрузкой для всего
женского  организма, иногда живот прямо  в позвоночник прижимало.  А девочки
наши  летали  и  сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете,  когда мы
шли, на  нас  мужчины  смотрели  с удивлением: летчицы идут. Они восхищались
нами..."
     Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации

     "Осенью  меня  вызвали  в  военкомат...Принял  военком  и  спрашивает":
"Прыгать умеете?" Я призналась, что боюсь.  Долго он агитировал за десантные
войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась  высоты.
"Хотите в зенитную артиллерию?"  А очень  я  знаю, что это такое -  зенитная
артиллерия?  Тогда  он предлагает:  "Давайте  направим  вас  в  партизанский
отряд." - "А  как  маме  оттуда писать  в Москву?" Он берет  и пишет красным
карандашом на моем направлении: "Степной фронт..."
     В  поезде влюбился  в меня  молодой  капитан. Всю  ночь в  нашем вагоне
простоял.   Он   уже  был   обожженный   войной,   несколько  раз   раненый.
Смотрел-смотрел  на меня и говорит:  "Верочка,  только  не  опускайтесь,  не
становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я  уже всего повидал!" И  дальше
что-то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада.
     Месяц добирались  мы с подругой до четвертой гвардейской  армии Второго
Украинского  фронта.  Наконец  догнали.  Главный  хирург  вышел на несколько
минут,  посмотрел  на нас,  завел  в  операционную:  "Вот  ваш  операционный
стол..."  Санитарные  машины  одна  за  другой  подходят,  машины   большие,
"студебеккеры", раненые лежат  на  земле, на  носилках. Мы спросили  только:
"Кого брать первыми?" - "Тех, кто молчит..." Через час я уже стояла за своим
столом, оперировала. И пошло...  Оперируешь сутками, после чуток подремлешь,
быстренько  протрешь глаза,  умоешься -  и опять за  свой  стол. И через два
человека третий - мертвый. Не успевали всем помочь. Третий - мертвый...
     На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился,
и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже
бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на
бреющем  полете немецкие самолеты  стали  прочесывать  лес. Куда денешься? В
землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: "Ох,  мама-мамочка!
Неужели я погибну? Выживу, буду  самым счастливым человеком на свете".  Кому
потом ни рассказывала, как за  березу держалась, все смеялись. Ведь что было
в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая... Умора!
     День  Победы встретила в Вене.  Мы  поехали в зоопарк,  очень в зоопарк
хотелось.  Можно  было  поехать  посмотреть  концентрационный  лагерь.  Всех
возили, показывали.  Не поехала...  Сейчас удивляюсь:  почему я  не поехала?
Хотелось чего-нибудь  радостного. Смешного.  Увидеть  что-нибудь  из  другой
жизни..."
     Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург

     "Нас было трое...  Мама, папа и я... Первым уехал  на фронт  отец. Мама
хотела пойти вместе с отцом, она медсестра, но его в одну сторону направили,
ее - в другую. А мне было только шестнадцать  лет... Меня не хотели брать. Я
ходила-ходила в военкомат, и через год меня взяли.
     Мы  долго   ехали  поездом.  Вместе  с  нами  возвращались  солдаты  из
госпиталей, были там тоже  молодые ребята.  Они рассказывали нам о фронте, и
мы  сидели,  открыв рот, слушали. Говорили, что нас будут обстреливать, и мы
сидим,  ждем:  когда же  обстрел  начнется?  Мол, приедем и скажем,  что уже
обстрелянные.
     Приехали.  А  нас  не к  винтовкам, а к котлам  приставили, к  корытам.
Девочки все моего возраста, до этого родители  нас любили,  баловали. Я была
единственный ребенок  в семье. А тут тягаем дрова, топим  печки. Потом  золу
эту берем и в  котлы вместо  мыла,  потому  что мыло привезут, и  тут  - оно
кончилось. Белье грязное, вшивое. В крови... Зимой тяжелое от крови..."
     Светлана Васильевна Катыхина, боец полевого банно-прачечного отряда

     "Я до сих пор помню своего первого раненого... Лицо помню... У него был
открытый  перелом  средней  трети  бедра.   Представляете,   торчит   кость,
осколочное  ранение,  все  вывернуто. Эта кость... Я знала теоретически, что
делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня
затошнило. И вдруг слышу: "Сестричка, попей  водички".  Это мне этот раненый
говорит. Жалеет.  Я  эту  картину  как сейчас вижу.  Как  он это  сказал,  я
опомнилась: "Ах,  думаю,  чертова тургеневская барышня!  Человек погибает, а
ее, нежное создание, видите ли, затошнило". Развернула индивидуальный пакет,
закрыла им рану, и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь.
     Смотрю  теперь  фильмы  о  войне:  медсестра  на  передовой,  она  идет
аккуратненькая,  чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка
на хохолке. Ну, неправда!  Разве  мы могли вытащить раненого,  если бы  были
такие... Не  очень-то  в юбочке наползаешь, когда одни мужчины  вокруг. А по
правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же
мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться
от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было..."
     Софья Константиновна Дубнякова, старший сержант, санинструктор

     "Бомбежка... Бомбит и бомбит, бомбит  и бомбит, и бомбит. Все бросились
куда-то бежать... И  я бегу. Слышу чей-то стон: "Помогите... Помогите..." Но
бегу... Через несколько минут до меня  что-то  доходит, я чувствую на  плече
санитарную сумку.  И еще - стыд.  Куда  девался  страх! Бегу  назад:  стонет
раненый солдат. Бросаюсь к нему перевязывать. Затем второго, третьего...
     Бой кончился ночью. А  утром выпал  свежий снег.  Под ним  убитые...  У
многих  руки подняты кверху... К небу... Спросите меня: что такое счастье? Я
отвечу... Вдруг найти среди убитых - живого человека..."
     Анна Ивановна Беляй, медсестра

     "Увидела  первого убитого... Стала над ним и плачу... Оплакиваю...  Тут
раненый  зовет:  "Перевяжи ногу! "  Нога у  него на  штанине болтается, ногу
оторвало. Отрезаю штанину:  "Положи мне ногу! Положи рядом". Положила.  Они,
если в сознании, не дают  оставить  ни свою руку, ни свою  ногу. Забирают. А
если умирают, просят похоронить вместе.
     На войне думала: никогда ничего не забуду. Но забывается...
     Молодой  такой, интересный парень. И лежит убитый. Я  представляла, что
всех погибших хоронят с воинскими почестями, а его берут и тащат к орешнику.
Вырыли  могилу...  Без  гроба,  без  ничего  зарывают в  землю, прямо  так и
засыпали. Солнце ярко светило, и  на него  тоже...  Теплый летний день... Не
было  ни плащ-палатки, ничего,  его  положили в гимнастерке,  галифе, как он
был, и все это еще новое, он, видно, недавно прибыл. Так положили и  зарыли.
Ямка была неглубокая, только чтобы он лег. И рана небольшая, она смертельная
- в висок, но крови мало, и человек лежит, как живой, только очень бледный.
     За обстрелом началась бомбежка. Разбомбили это место. Не знаю, что  там
осталось...
     А как в окружении людей хоронили? Тут же, рядом, возле окопчика, где мы
сами сидим,  зарыли  -  и все. Бугорок только оставался. Его, конечно,  если
следом немцы идут или танки, тут же затопчут. Обыкновенная земля оставалась,
никакого следа. Часто хоронили в лесу под деревьями... Под этими дубами, под
этими березами...
     Я в лес до сих пор не могу ходить. Особенно, где растут старые дубы или
березы... Не могу там сидеть..."
     Ольга Васильевна Корж, санинструктор кавалерийского эскадрона

     "На фронте у меня пропал голос... Красивый голос...
     Вернулся мой голос,  когда я  приехала домой. Вечером собрались родные,
выпили: "Ну, Верка, спой". И я запела...
     Уезжала  я  на   фронт  материалисткой.  Атеисткой.  Хорошей  советской
школьницей уехала, которую хорошо  учили. А там... Там я стала молиться... Я
всегда  молилась  перед  боем, читала свои  молитвы.  Слова  простые...  Мои
слова... Смысл один, чтобы я вернулась к маме и папе. Настоящих молитв  я не
знала,  и не читала  Библию.  Никто не видел,  как я  молилась.  Я  - тайно.
Украдкой молилась. Осторожно. Потому что... Мы были тогда другие, тогда жили
другие люди.  Вы -  понимаете? Мы думали иначе, понимали... Потому что...  Я
расскажу случай...  Однажды среди новоприбывших оказался верующий, и солдаты
смеялись, когда он молился: "Ну, что тебе  твой Бог помог? Если он есть, как
он все терпит?" Они не верили,  как тот человек, что кричал  у ног распятого
Христа, мол, если  Он  тебя любит,  почему Он тебя не  спасет? После войны я
прочла  Библию... Всю жизнь ее теперь читаю... И  этот  солдат,  он был  уже
немолодой мужчина, не  хотел  стрелять. Отказывался:  "Не  могу!  Я  не буду
убивать!"  Все соглашались  убивать,  а он  нет.  А  время?  Время  какое...
Страшное  время...  Потому  что...  Отдали под  трибунал  и  через  два  дня
расстреляли... Бах! Бах!
     Время другое... Люди другие... Как вам объяснить? Как...
     К  счастью, я...  Я не видела тех людей,  которых убивала...  Но... Все
равно... Теперь  я  понимаю,  что убивала. Думаю  об  этом...  Потому что...
Потому что старая стала.  О своей душе молюсь. Наказала  дочери, чтобы после
смерти все мои ордена и медали не  в  музей,  а в  церковь  отнесла.  Отдала
батюшке... Они приходят ко мне во сне... Мертвые... Мои мертвые... Хотя я их
и не видела,  но они приходят и  смотрят  на меня. Я ищу-ищу глазами, может,
кто-то  раненый,  пусть тяжелораненый,  но можно еще спасти.  Не  знаю,  как
сказать... Но все они мертвые..."
     Вера Борисовна Сапгир, сержант, зенитчица

     "Самое  невыносимое  для  меня были  ампутации... Часто  такие  высокие
ампутации делали,  что  отрежут  ногу,  и  я ее еле  держу,  еле несу, чтобы
положить в таз.  Помню,  что  они очень тяжелые.  Возьмешь  тихонько,  чтобы
раненый  не слышал, и несешь, как ребенка... Маленького ребенка... Особенно,
если высокая ампутация, далеко за колено. Я не могла привыкнуть. Раненые под
наркозом стонут или  кроют матом. Трехэтажным русским матом. Я всегда была в
крови... Она вишневая... Черная...
     Маме я ничего не писала  об этом. Я писала, что все хорошо, что я тепло
одета, обута. Она же троих на фронт отправила, ей было тяжело..."
     Мария Селивестровна Божок, медсестра

     "Родилась и выросла  я в Крыму...  Возле Одессы...  В сорок первом году
окончила десятый класс Слободской школы Кордымского  района. Когда  началась
война, в  первые  дни  слушала  радио...  Поняла  -  отступаем... Побежала в
военкомат, отправили домой. Еще дважды ходила  туда и дважды получала отказ.
Двадцать восьмого июля двигались через нашу Слободку отступающие  части, и я
вместе с ними без всякой повестки ушла на фронт.
     Когда впервые увидела раненого, упала  в  обморок. Потом прошло.  Когда
первый  раз  полезла  под  пули  за  бойцом,  кричала  так,  что,  казалось,
перекрывала  грохот  боя.  Потом привыкла. Через  десять  дней  меня ранило,
осколок вытащила сама, перевязала себя сама...
     Двадцать  пятое  декабря  сорок  второго  года... Наша триста  тридцать
третья  дивизия  пятьдесят  шестой  армии  заняла  высоту  на   подступах  к
Сталинграду.  Противник  решил ее  во что бы  то ни стало вернуть. Завязался
бой. На  нас двинулись танки,  но их остановила артиллерия. Немцы откатились
назад, на ничейной земле остался раненый лейтенант, артиллерист Костя Худов.
Санитаров,   которые    пытались   вынести   его,    убило.   Поползли   две
овчарки-санитарки (я их  там увидела впервые), но их тоже убило. И  тогда я,
сняв  ушанку,  стала во весь  рост, сначала тихо,  а потом все громче запела
нашу  любимую довоенную песню  "Я на подвиг  тебя  провожала". Умолкло все с
обеих сторон - и с нашей, и с немецкой. Подошла к Косте, нагнулась, положила
на санки-волокуши  и  повезла  к нашим.  Иду, а сама думаю: "Только  бы не в
спину,  пусть лучше  в голову  стреляют".  Вот сейчас... сейчас... Последние
минуты  моей  жизни... Сейчас! Интересно:  я  почувствую боль  или  нет? Как
страшно, мамочка! Но не раздалось ни одного выстрела...
     Формы  на нас нельзя было напастись: всегда в крови. Мой первый раненый
- старший лейтенант Белов, мой последний раненый - Сергей Петрович Трофимов,
сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и
дочерям я показала  его раненую голову,  на  которой и  сейчас большой шрам.
Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из
журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон... Таскали на  себе мужчин,
в два-три раза тяжелее нас. А раненые они еще тяжелее. Его самого  тащишь  и
его оружие,  а  на нем  еще  шинель,  сапоги.  Взвалишь на  себя восемьдесят
килограммов   и   тащишь.   Сбросишь...   Идешь   за   следующим,  и   опять
семьдесят-восемьдесят килограммов... И так раз пять-шесть за одну атаку. А в
тебе самой сорок восемь килограммов - балетный вес. Сейчас уже не верится...
Самой не верится..."
     Мария Петровна Смирнова (Кухарская), санинструктор

     "Сорок  второй   год...  Идем   на   задание.  Перешли  линию   фронта,
остановились  у  какого-то  кладбища.  Немцы,  мы  знали, находятся  в  пяти
километрах  от  нас. Это была  ночь,  они  все  время  бросали осветительные
ракеты. Парашютные. Эти ракеты горят долго и освещают далеко всю  местность.
Взводный  привел  меня на край кладбища, показал, откуда бросают ракеты, где
кустарник, из  которого  могут  появиться немцы. Я  не  боюсь покойников,  с
детства кладбища не боялась, но мне  было  двадцать два  года, я  первый раз
стояла  на  посту... И я за  эти  два часа поседела...  Первые седые волосы,
целую  полосу  я  обнаружила у  себя  утром. Я  стояла  и  смотрела  на этот
кустарник, он шелестел,  двигался,  мне казалось, что оттуда идут немцы... И
еще кто-то... Какие-то чудовища... А я " одна...
     Разве  это женское дело - стоять ночью на  посту  на кладбище?  Мужчины
проще ко всему относились, они уже готовы были к этой мысли, что надо стоять
на посту, надо стрелять... А для нас  все равно это было неожиданностью. Или
делать переход в  тридцать километров. С  боевой выкладкой. По жаре.  Лошади
падали..."
     Вера Сафроновна Давыдова, рядовой пехотинец

     "Ты спрашиваешь, что на войне  самое страшное? Ждешь от меня... Я знаю,
чего ты  ждешь... Думаешь:  я  отвечу: самое  страшное  на  войне  - смерть.
Умереть.
     Ну, так?  Знаю я  вашего брата... Журналистские штучки...  Ха-ха-а-а...
Почему не смеешься? А?
     А я другое  скажу... Самое страшное  для меня на войне - носить мужские
трусы.  Вот это было  страшно. И это  мне  как-то...  Я не  выражусь...  Ну,
во-первых, очень некрасиво... Ты на войне, собираешься умереть за  Родину, а
на тебе мужские  трусы. В общем, ты выглядишь смешно.  Нелепо. Мужские трусы
тогда  носили длинные. Широкие.  Шили из  сатина.  Десять  девочек  в  нашей
землянке, и  все они  в мужских трусах.  О, Боже  мой! Зимой и летом. Четыре
года.
     Перешли советскую границу... Добивали, как говорил на политзанятиях наш
комиссар, зверя в его собственной берлоге. Возле первой польской деревни нас
переодели, выдали новое обмундирование  и... И! И! И!  Привезли в первый раз
женские  трусы  и  бюстгальтеры.  За  всю войну в первый раз. Ха-а-а...  Ну,
понятно... Мы увидели нормальное женское белье...
     Почему не смеешься? Плачешь... Ну, почему?"
     Лола Ахметова, рядовая, стрелок

     "Меня на фронт не  брали... Только  шестнадцать лет  мне, до семнадцати
еще далеко.  А  взяли  у нас фельдшера,  ей  принесли  повестку. Она  сильно
плакала,  у нее  дома  мальчик маленький  оставался.  Я  пошла в  военкомат:
"Возьмите вместо нее  меня".  Мама не пускала: "Нина, ну  сколько тебе  лет?
Может, там и война скоро кончится". Мама есть мама.
     Бойцы кто сухарик, кто  сахару  кусочек мне оставит.  Оберегали.  Я  не
знала,  что  у  нас "катюша"  есть,  в прикрытии за  нами стоит. Начала  она
стрелять.  Она стреляет,  гром вокруг стоит, все горит. И настолько это меня
поразило, настолько я испугалась этого грома,  огня, шума, что упала в лужу,
пилотку потеряла. Бойцы хохочут: "Ты что, Ниночек? Ты что, милая?"
     Атаки  рукопашные... Я  что запомнила? Я запомнила  хруст... Начинается
рукопашная: и сразу  этот хруст - хрящи ломаются, кости человеческие трещат.
Звериные крики... Когда атака, я с бойцами иду, ну, чуть-чуть позади, считай
- рядом.  Все  на моих  глазах... Мужчины закалывают  друг  друга. Добивают.
Доламывают.  Бьют штыком в  рот, в глаз... В сердце, в живот... И это... Как
описать?  Я слаба... Слаба описать...  Одним словом, женщины не  знают таких
мужчин,  они их такими  дома не  видят. Ни женщины,  ни дети. Страшно вообще
делается...
     После войны  вернулась домой в Тулу. По ночам все время кричала.  Ночью
мама с сестрой сидели со мной... Я просыпалась от собственного крика..."
     Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант,
     санинструктор стрелковой роты

     "Прибыли  мы  к Сталинграду... Там смертные бои шли. Самое  смертельное
место... Вода и  земля были красные... И вот с одного  берега Волги нам надо
переправиться на другой. Нас никто слушать не хочет: "Что? Девчонки? Кому вы
к черту тут нужны! Нам  стрелки и пулеметчики  нужны,  а не связисты". А нас
много, восемьдесят человек. К вечеру девчат, которые побольше были, взяли, а
нас  вдвоем  с одной девочкой  не берут. Малые ростом.  Не выросли. Хотели в
резерве оставить, но я такой рев подняла...
     В первом бою офицеры сталкивали меня с бруствера,  я высовывала голову,
чтобы все  самой  видеть. Какое-то любопытство было,  детское любопытство...
Наив! Командир кричит:  "Рядовая Семенова! Рядовая Семенова, ты с ума сошла!
Такую мать... Убьет!"  Этого я  понять не могла: как это  меня  может убить,
если я только приехала на фронт? Я еще не знала, какая смерть обыкновенная и
неразборчивая. Ее не упросишь, не уговоришь.
     Подвозили   на   старых  полуторках   народное  ополчение.  Стариков  и
мальчиков. Им  выдавали  по  две гранаты и  отправляли в бой  без  винтовки,
винтовку надо было добыть в бою. После боя и перевязывать было некого... Все
убитые..."
     Нина Алексеевна Семенова, рядовая, связистка

     "Я войну прошла из конца в конец...
     Первого  раненого тащила, у  самой ноги подкашивались.  Тащу  и  шепчу:
"Хотя  б не помер... Хотя б не помер..." Перевязываю его, и плачу, и  что-то
говорю  ему ласковое. А мимо проходил командир. И  он накричал на меня, даже
что-то такое с матом...
     - Почему он накричал на вас?
     - Нельзя было так жалеть, плакать,  как  я.  Выбьюсь из сил, а  раненых
много.
     Едем, лежат убитые, стриженые  и головы у них зеленые,  как картошка от
солнца. Они рассыпаны, как картошка... Как бежали, так и лежат на вспаханном
поле... Как картошка..."
     Екатерина Михайловна Рабчаева, рядовая, санинструктор

     "Вот не скажу, где это было... В каком месте... Один раз человек двести
раненых в сарае, а я одна. Раненых доставляли прямо с поля боя, очень много.
Было это  в какой-то деревне... Ну, не  помню, столько лет  прошло... Помню,
что четыре дня я  не спала, не присела, каждый  кричал:  "Сестра! Сестренка!
Помоги, миленькая!" Я бегала от  одного к другому, и один раз  споткнулась и
упала,  и   тут  же  уснула.  Проснулась  от  крика,  командир,  молоденький
лейтенант,  тоже раненый,  приподнялся на  здоровый бок и кричал:  "Молчать!
Молчать,  я  приказываю!"  Он понял,  что я без сил, а все зовут, им больно:
"Сестра! Сестричка!" Я как вскочила, как побежала  -  не знаю  куда, чего. И
тогда я первый раз, как попала на фронт, заплакала.
     И вот... Никогда не знаешь своего сердца. Зимой вели  мимо нашей  части
пленных немецких солдат. Шли они  замерзшие, с рваными  одеялами  на голове,
прожженными  шинелями. А  мороз  такой,  что  птицы  на  лету падали.  Птицы
замерзали.  В  этой  колонне шел один солдат...  Мальчик... У  него на  лице
замерзли  слезы...  А  я везла на тачке хлеб в  столовую. Он глаз отвести не
может от этой тачки, меня не видит, только эту тачку. Хлеб... Хлеб... Я беру
и отламываю от  одной  буханки и даю ему. Он берет...  Берет и не верит.  Не
верит... Не верит!
     Я  была счастлива... Я была счастлива, что  не  могу ненавидеть. Я сама
себе тогда удивилась..."
     Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка





     Еду в Москву... То, что знаю о Нине Яковлевне Вишневской, пока занимает
всего  несколько строчек в  моем  блокноте: в семнадцать лет ушла  на фронт,
воевала санинструктором в первом батальоне тридцать второй  танковой бригады
пятой армии. Участвовала в знаменитом танковом сражении  под Прохоровкой,  в
котором с  обеих сторон  - советской  и немецкой - столкнулось тысяча двести
танков  и самоходных орудий. Одна из самых больших танковых битв  в  мировой
истории.
     Подсказали  адрес  школьные  следопыты из Борисова,  собравшие  большой
материал для своего музея о тридцать  второй танковой бригаде, освобождавшей
их родной город. Санинструкторами в танковых частях  служили обычно мужчины,
а тут - девчонка. Сразу собралась в дорогу...
     Начинаю уже задумываться: как  выбирать  среди десятков адресов? Первое
время записывала  всех, кого встречала. Передавали меня по цепочке,  звонили
одна другой. Приглашали  на  свои  встречи, а то  и просто к кому-нибудь  на
пироги и чай. Я стала получать письма со всей страны, адрес тоже передавался
по  фронтовой почте. Писали: "Ты  уже наша, ты уже тоже фронтовая девчонка".
Скоро  я  поняла: невозможно записать всех,  нужен какой-то  другой  принцип
отбора и поиска. Какой? Рассортировав  имеющиеся адреса,  сформулировала его
для себя так: стараться записывать  женщин разных  военных  профессий.  Ведь
каждый  из нас видит жизнь  через свое дело,  через свое место в жизни или в
событии,  в  котором участвует. Можно  было  предположить, несмотря  на  всю
условность подобного  сравнения, что  медсестра видела одну войну, пекарь  -
другую,  десантница   -  третью,   летчица  -   четвертую,  командир  взвода
автоматчиков  - пятую... У каждой из них  был  на войне как  бы  свой радиус
обзора: у одной - операционный стол: "Столько видела отрезанных рук и ног...
Даже не верилось, что где-то есть целые мужчины. Казалось, что все  они  или
раненые, или погибли..." (А. Демченко, старший сержант, медсестра); у другой
- котлы  походной кухни: "После  боя,  бывало, никого не оставалось... Котел
каши, котел супа наваришь, а некому отдать..." (И. Зинина, рядовая,  повар);
у третьей - кабина летчика: "Наш лагерь стоял в лесу. Я прилетела с полета и
решила  пойти  в  лес,  это уже  середина лета, земляника поспела. Прошла по
тропинке и увидела:  лежит немец... Уже почерневший... Меня охватил страх. Я
никогда до  этого  не  видела  убитых,  а  уже  год  воевала.  Там, наверху,
другое...  Когда  летишь,  у  тебя  одна  мысль: найти  цель,  отбомбиться и
вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было..."
(А.  Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик). А у партизанки  война до
сих пор  ассоциируется с  запахом  горящего костра: "Все на костре  - и хлеб
пекли, и еду варили, угли останутся - положим кожухи, валенки сушить. Ночами
грелись..." (Е. Высоцкая).
     Но долго побыть наедине со  своими  мыслями мне  не удается. Проводница
приносит  чай. Купе тут же шумно и весело  знакомится.  На столе  появляется
традиционная  бутылка "Московской", домашняя закуска, и  начинается, как это
обычно  у нас,  задушевный  разговор.  О своих семейных тайнах и политике, о
любви и ненависти, о вождях и соседях.
     Давно поняла, что мы - люди дороги и разговора...
     Я тоже рассказываю: к  кому еду, зачем? Двое из моих попутчиков воевали
-  один дошел  до Берлина командиром саперного батальона,  второй  три  года
партизанил в белорусских лесах. Тут же заговорили о войне.
     Потом я записала наш разговор, как он сохранился у меня в памяти:
     - Мы - уже вымирающе племя. Мамонты! Мы - из поколения, которое верило,
что есть  в жизни  нечто  большее,  чем  человеческая жизнь.  Родина  есть и
великая идея. Ну, и  Сталин. Зачем врать?  Из  песни, как говорится, слов не
выкинешь.
     - Это,  конечно... У нас в  отряде была отважная  девушка... Ходила  на
железную дорогу. На подрыв. До войны у  нее всю  семью репрессировали: отца,
мать  и  двоих  старших братьев. Она жила с тетей, маминой сестрой. С первых
дней войны  искала  партизан.  В отряде видели,  что  она на  рожон лезла...
Хотела доказать... Всех награждали, а ее ни разу. Медали не дали, потому что
родители - враги народа.  Перед самым приходом нашей армии ей ногу оторвало.
Я  навестил ее в госпитале... Она плакала... "Но теперь,  - говорила, -  мне
все поверят". Красивая девушка...
     -  Когда  ко  мне  пришли  две  девчонки,  командиры саперных  взводов,
какой-то дурак прислал из отдела кадров,  я тут же  отправил их обратно. Они
были  страшно  недовольны. Хотели  идти на передний  край  и  делать  минные
проходы.
     - Почему же вы их отправили?
     - По  ряду причин. Первая -  у меня было достаточно хороших  сержантов,
которые могли сделать то, для чего послали этих девчонок, вторая - я считал,
что незачем женщине лезть на  передний край. В пекло. Хватает  нас, мужиков.
Еще  я знал,  что  надо  будет строить  им отдельный блиндаж, обставлять  их
командную деятельность кучей всякого рода девичьих дел. Много возни.
     - Значит, ваше мнение: женщине не место на войне?
     - Если вспомнить историю, то во все времена  русская  женщина не только
провожала  на  битву  мужа, брата, сына,  горевала  и ждала их.  Еще  княжна
Ярославна  поднималась  на  крепостную стену  и лила расплавленную  смолу на
головы  врагов. Но у нас, у мужчин, было чувство вины, что девчонки воюют, и
оно у меня осталось. Помню,  мы отступаем. А  это осень, дожди идут сутками,
день и ночь.  Возле дороги лежит убитая девушка... У нее длинная коса, и она
вся в грязи...
     - Это, конечно... Когда я слышал, что наши медицинские  сестры, попав в
окружение,  отстреливались,  защищая  раненых  бойцов,  потому  что  раненые
беспомощны,  как  дети,  я это понимал. А теперь такая картина: две  женщины
ползут  по нейтральной полосе кого-то убивать со "снайперкой". Ну,  да... Не
могу отделаться  от чувства,  что это,  конечно, все-таки  "охота"...  Я сам
стрелял... Так я же мужчина...
     - Но они защищали родную землю? Спасали отечество...
     - Это, конечно... В  разведку с такой,  может быть, и пошел, а замуж бы
не  взял.  Ну,  да...  Мы  привыкли думать о женщине как о матери и невесте.
Прекрасной Даме, наконец. Мне младший брат рассказывал, как  вели  по нашему
городу пленных немцев,  ну и  они, мальчишки, палили по  колонне из рогаток.
Мать увидела и дала ему затрещину. А шли молокососы,  из тех, которых Гитлер
последними подбирал.  Брату  было  семь лет,  но  он запомнил, как мать наша
смотрела на этих  немцев и плакала:  "Чтобы ослепли ваши матери, как они вас
таких  на  войну  пустили!" Война  - дело мужское. Мужчин, что  ли,  мало, о
которых можно написать?
     -  Н-нет... Я  -  свидетель.  Нет!  Вспомним  катастрофу первых месяцев
войны: авиации нет, она вдоль границы разбита на земле, так и не поднялась в
воздух,  связи нет, танки  горят,  как спичечные коробки,  устаревшие танки.
Миллионы солдат и  офицеров в плену...  Миллионы!  Конница Буденного воевала
против танков.  Лошади  против металла. Через полтора месяца немецкие войска
уже   под  Москвой...  Кольцо   блокады   вокруг  Ленинграда...   Профессора
записывались  в  ополчение. Старые профессора! И девчонки  рвались на  фронт
добровольно, а трус сам  воевать не пойдет. Это были  смелые, необыкновенные
девчонки.  Есть статистика: потери  среди  медиков  переднего края  занимали
второе  место  после потерь в  стрелковых батальонах. В  пехоте.  Что такое,
например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу...
     Мы поднялись в атаку,  а  нас давай  косить из пулемета. И батальона не
стало. Все лежали. Они не были все убиты, много раненых. Немцы бьют, огня не
прекращают. Совсем неожиданно для  всех из  траншеи выскакивает сначала одна
девчонка,  потом вторая,  третья... Они  стали  перевязывать  и  оттаскивать
раненых, даже немцы на какое-то время онемели  от  изумления. К часам десяти
вечера все  девчонки были  тяжело ранены, а  каждая спасла максимум  два-три
человека. Награждали их скупо,  в  начале войны наградами не разбрасывались.
Вытащить раненого надо было  вместе с его  личным оружием.  Первый  вопрос в
медсанбате:  где оружие? В начале войны его не  хватало.  Винтовку, автомат,
пулемет - это тоже надо было тащить.  В сорок первом был издан  приказ номер
двести  восемьдесят  один о  представлении  к награждению  за спасение жизни
солдат: за пятнадцать  тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с  личным
оружием -  медаль "За боевые  заслуги",  за спасение двадцати пяти человек -
орден Красной  Звезды,  за  спасение  сорока - орден  Красного  Знамени,  за
спасение восьмидесяти - орден  Ленина. А я вам описал, что значило спасти  в
бою хотя бы одного... Из-под пуль...
     - Это, конечно... Я тоже помню... Ну, да... Послали наших разведчиков в
деревню, где стоял немецкий гарнизон. Двое ушло...  Следом еще один... Никто
не  вернулся. Командир  вызывает одну из наших девчонок: "Люся, ты пойдешь".
Одели ее,  как  пастушку,  вывели  на дорогу... А что  делать? Какой  выход?
Мужчину убьют, а  женщина  может  пройти.  Это, конечно... Но видеть в руках
женщины винтовку...
     - Девчонка вернулась?
     - Фамилию забыл... Помню имя - Люся. Она потом погибла.
     Все долго  молчат.  Затем  поднимают  тост за  погибших. Тема разговора
поворачивает в другую сторону - говорят о Сталине, уничтожившем перед войной
лучшие командирские  кадры.  Военную  элиту.  О жестокой  коллективизации  и
тридцать седьмом годе. Лагерях и ссылках.  О том, что без тридцать седьмого,
может быть,  не было бы  и сорок  первого. Не отступали  бы до Москвы  и так
дорого не заплатили бы за победу.
     - А любовь была на войне? - спрашиваю я.
     - Среди фронтовых девчонок я встречал много красивых, но мы не видели в
них женщин.  Хотя, на  мой  взгляд,  они были чудесные девчонки. Но это были
наши  подружки, которые выволакивали нас с поля  боя.  Спасали,  выхаживали.
Меня дважды вытаскивали раненого. Как я мог к ним  плохо относиться?  Но  вы
могли ли бы выйти замуж за брата? Мы называли их сестренками.
     - А после войны?
     -  Кончилась  война, они оказались страшно незащищенными. Вот моя жена.
Она - умная женщина, и она к  военным девушкам плохо относится. Считает, что
они ехали  на войну за женихами,  что все крутили там романы. Хотя  на самом
деле, у  нас же искренний  разговор,  это чаще  всего были честные девчонки.
Чистые. Но после войны... После грязи, после вшей, после смертей... Хотелось
чего-то красивого. Яркого. Красивых женщин... У меня был друг, его на фронте
любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но  он  на
ней  не женился,  демобилизовался и  нашел себе другую,  посмазливее.  И  он
несчастлив  со  своей женой. Теперь  вспоминает ту, свою военную любовь, она
ему была бы другом. А после фронта он жениться на ней не захотел, потому что
четыре года видел  ее только в  стоптанных сапогах  и  мужском  ватнике.  Мы
старались забыть войну. И девчонок своих тоже забыли...
     - Это, конечно... Были все молодые. Хотелось жить...
     Так никто и не заснул в ту ночь. Проговорили до утра.

     ...Сразу  из  метро попадаю в тихий московский дворик.  С  песочницей и
детскими качелями. Иду и вспоминаю  удивленный голос по телефону: "Приехали?
И сразу ко мне? Уточнять в Совете ветеранов ничего не будете? У них есть все
данные  обо  мне,  они  проверяли". Я  даже растерялась. Раньше думала,  что
перенесенные страдания делают человека свободным, он  принадлежит уже только
самому себе. Его защищает собственная память. Теперь обнаруживаю  "  нет, не
всегда. Часто это  знание  и даже сверхзнание  (в обычной жизни такого  нет)
существуют отдельно, как некий неприкосновенный запас или как пылинки золота
в многослойной руде.  Надо долго отшелушивать пустую породу, вместе рыться в
наносах суеты, и наконец - блеснет! Одарит!
     Так какие же мы на самом деле - из чего слеплены, из какого  материала?
Что у него за прочность, хочу понять. За этим я сюда и пришла...
     Дверь   открывает   невысокая  полная  женщина.  Одну  руку   по-мужски
протягивает мне  для приветствия, за другую держится маленький внук. По  его
невозмутимости и  привычному любопытству  понимаю,  что  гостей  в этом доме
бывает много. Их здесь ждут.
     В  большой комнате свободно, почти нет обычных домашних вещей. На полке
-  книги,  большей  частью  военные   мемуары,   много  увеличенных  военных
фотографий,  висит на  лосином рогу танкошлем,  на  полированном столике ряд
маленьких танков с  дарственными  надписями:  "От  воинов Н-ской части", "От
курсантов танкового училища"...  Рядом со мной на диване "сидят" три куклы -
в военной форме. И даже шторы и обои в комнате защитного цвета.
     Я понимаю, что здесь война не кончилась и не кончится никогда.

     Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона:
     "С чего начать? Я тут тебе даже текст приготовила... Ну, да ладно, буду
говорить от души. Вот как оно было.... Расскажу, как подруге...
     Начну я с  того, что в танковые войска  девчонок брали  неохотно. Можно
даже сказать, что совсем не брали. Как я  попала? Жили мы в городе  Конаково
Калининской  области.  Я  только  успела  сдать  экзамены за восьмой класс и
перейти в девятый. Никто из нас  тогда не понимал, что такое  война, для нас
это какая-то  игра, что-то книжное. Мы воспитывались на романтике революции,
на  идеалах. Мы верили  книгам... Война  скоро  кончится нашей победой.  Ну,
вот-вот...
     Жила наша семья в большой коммунальной квартире,  там было много семей,
и  каждый день  уходили  на войну  люди:  дядя  Петя,  дядя  Вася...  Мы  их
провожали, и нас, детей, больше всего одолевало  любопытство. Мы шли за ними
до самого поезда и, когда играла  музыка,  женщины плакали, - все это нас не
пугало,  а,  наоборот,  развлекало.  Духовой   оркестр  всегда  играл  "Марш
Славянки". Хотелось сесть на поезд и тоже уехать. Под эту музыку. Война, как
нам представлялось, была  где-то далеко.  Мне,  например,  нравились военные
пуговицы, как  они блестят.  Я уже ходила  на курсы сандружинниц, но все это
было как детское. Потом закрыли школу,  и нас мобилизовали  на строительство
оборонительных сооружений.  Разместили в сараях,  в  чистом  поле.  Мы  даже
гордились,  что едем на  какое-то дело,  связанное с войной. Зачислили нас в
батальон   слабосильных.  Работали  с  восьми  утра  до  восьми  вечера,  по
двенадцать часов в сутки.  Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и
мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет...  И вот однажды во время работы мы
услышали  голоса,  кто  кричал  "Воздух!",  кто  кричал  "Немцы!".  Взрослые
побежали прятаться, а нам интересно - что такое немецкие самолеты, что такое
немцы? Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Даже расстроились...
Через  некоторое  время  они развернулись  и уже пролетели ниже. Все увидели
черные кресты.  Страха никакого не было, опять одно любопытство. И вдруг они
открыли пулеметный  огонь и начали  строчить, и на наших глазах  падали свои
ребята, с  которыми  вместе учились и  работали.  У  нас  наступило какое-то
оцепенение,  мы  никак не могли понять: что это  такое? Стояли и смотрели...
Как вкопанные... И уже взрослые подбегали к  нам и бросали на землю, а у нас
все равно страх не появлялся...
     Скоро  немец-то подошел совсем  близко  к  городу,  где-то километрах в
десяти  был,  слышалась  орудийная  канонада.  Мы  с  девчонками  побежали в
военкомат: ну, тоже надо идти защищать,  быть вместе. Никаких  сомнений.  Но
брали  не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего  тех, кому
исполнилось восемнадцать  лет. Хороших  комсомолок. Какой-то капитан отбирал
девушек  для  танковой части. Меня, конечно, он слушать не  стал, потому что
мне было семнадцать лет, и я была всего метр шестьдесят.
     - Пехотинца поранит, - объяснял он мне,  - он на землю упадет.  Можно к
нему  подползти,  на месте перевязать  или в  укрытие оттащить. А танкист не
то... Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве
ты такого парня вытащишь? Ты  знаешь, какие танкисты все здоровые?  Когда на
танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что
такое, когда танк горит?
     - А разве я не такая комсомолка, как все? - Я стала плакать.
     - Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая.
     А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц  и в школе -
они  были рослые, сильные  девушки,  -  их взяли. Мне  было обидно, что  они
уезжают, а я остаюсь
     Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла  провожать,  и девчонки
меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке,
сидим все  в разных  платках -  у кого черный, у кого синий, красный... А  у
меня  мамина кофточка вместо платка. Как будто  не на войну собрались, а  на
концерт художественной  самодеятельности.  Зрелище!  Ну, кино... Теперь  без
улыбки  не вспомнить... Шура Киселева даже гитару с  собой взяла.  Едем, уже
показались окопы, солдаты  увидели нас и кричат: "Артисты приехали!  Артисты
приехали!"
     Подъехали  к  штабу,  капитан  дал  команду  построиться.  Вышли все, я
последняя стала. Девчата с  вещами, а я так. Поскольку я неожиданно  попала,
то вещей у  меня  с собой  никаких. Шура дает  мне свою гитару: "Ну,  что ты
будешь без ничего".
     Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему:
     - Товарищ подполковник! Двенадцать  девушек прибыли в ваше распоряжение
для прохождения службы.
     Тот посмотрел:
     - Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать.
     Капитан свое:
     - Нет, двенадцать, товарищ подполковник, - настолько он был уверен, что
двенадцать. А  когда  повернулся,  посмотрел, сразу  ко  мне: - А  ты откуда
взялась?
     Я отвечаю:
     - Воевать приехала, товарищ капитан.
     - А ну-ка пойди сюда!
     - Я вместе с подругой приехала...
     -  С подругой хорошо вместе  на танцы ходить. А здесь - война. Давай-ка
сюда поближе.
     Как была у  меня  мамина  кофточка на голове,  так я  и подошла к  ним.
Показываю удостоверение сандружинницы. Начинаю клянчить:
     - Вы не  сомневайтесь, дяденьки, я сильная. Я медсестрой  работала... Я
кровь сдавала... Вы, пожалуйста...
     Посмотрели они на все мои документы, и подполковник приказал:
     - Отправить домой! С первой попутной машиной!
     А пока придет машина, временно назначили меня в медсанвзвод. Я сидела и
делала  марлевые  тампоны. Как только увижу, что какая-то машина подходит  к
штабу,  тут  же - в лес. Сижу  там час-два, машина ушла - возвращаюсь. И так
три  дня,  пока наш  батальон не  вступил  в бой.  Первый танковый  батальон
тридцать  второй танковой бригады. Все ушли в бой, а я готовила землянки для
раненых.  Полчаса не прошло, как  раненых стали  привозить...  И убитых... В
этом бою погибла  и одна наша девчонка. Ну, и про меня забыли, уже привыкли.
Начальство уже не вспоминало...
     Теперь что? Теперь надо в военное одеться. Дали нам всем вещевые мешки,
чтобы мы вещи свои туда сложили. А вещмешки  новенькие.  Я лямочки отрезала,
донышко распорола и надела  на себя.  Получилась военная  юбка. Нашла где-то
гимнастерку  не очень рваную,  подпоясалась  ремнем  и  решила  похвастаться
девчонкам. И только я перед  ними  покрутилась, как в нашу землянку  заходит
старшина, а за ним идет командир части.
     Старшина:
     - Смир-рно!
     Заходит подполковник, старшина к нему:
     -  Товарищ  подполковник,  разрешите обратиться! С девчатами чепе. Я им
вещмешки выдал, а они сами туда залезли.
     И тут меня узнал командир части:
     -  А,  так  это  ты, "заяц"!  Ну, что ж,  старшина,  надо обмундировать
девчат.
     Уже про  машину, что  надо  уезжать,  никто  не  вспомнил.  Выдали  нам
обмундирование.  У  танкистов  брезентовые  штаны,  да  еще  с  накладкой на
коленях, а нам дали  тонкие, как из ситца комбинезоны.  А земля напополам  с
металлом перемешана, камни  все  выворочены  -  опять мы  оборванные  ходим,
потому  что  мы  не в машине сидим, а  по  этой земле ползаем.  Танки  часто
горели. Танкист, если останется  живой, весь в ожогах. И мы обгорали, потому
что вынимаешь горящего, в огонь лезешь. Это  правда... Очень трудно человека
вытащить  из люка, особенно  башенного  стрелка. А мертвый  человек  тяжелее
живого. Намного. Это я все вскоре узнала...
     Мы  необученные, кто в каком звании - не понимали,  и старшина нас  все
время учил, что теперь мы  настоящие солдаты,  должны приветствовать  любого
выше нас по званию, ходить подтянутыми, шинель на застежках.
     А солдаты, глядя, что мы такие молодые девчонки, любили  подшутить  над
нами. Послали  меня однажды из медсанвзвода за чаем.  Я прихожу к повару. Он
на меня смотрит:
     - Чего пришла?
     Я говорю:
     - За ча-ем...
     - Чай еще не готов.
     - А почему?
     - Повара в котлах моются. Сейчас помоются, будем чай кипятить...
     Я поверила. Приняла это вполне серьезно. Взяла свои ведра, иду обратно.
Встречаю врача:
     - А чего пустая идешь? Где чай?
     Отвечаю:
     - Да повара в котлах моются. Чай еще не готов.
     Он за голову схватился:
     - Какие повара в котлах моются?
     Вернул меня, выдал хорошенько этому  повару,  налили мне два ведра чаю.
Несу чай, а навстречу мне  идут  начальник политотдела и командир бригады. Я
тут же вспомнила, как нас учили, что надо приветствовать каждого, потому что
мы  рядовые бойцы. А они  идут двое. Как  же я их двоих буду приветствовать?
Иду и соображаю. Поравнялись, я ставлю ведра, обе руки к козырьку и кланяюсь
одному и второму. Они шли, меня не замечали, а тут остолбенели от изумления:
     - Кто тебя так учил честь отдавать?
     - Старшина  учил,  он говорит,  что каждого  надо  приветствовать. А вы
идете двое и вместе...
     Все для нас, девчонок, в  армии было сложно. Очень трудно давались  нам
знаки отличия. Когда мы прибыли в армию, еще были ромбики,  кубики, шпалы, и
вот сообрази, кто там по званию.  Скажут - отнеси пакет капитану. А как  его
различить? Пока идешь, даже слово "капитан" из головы вылетит. Прихожу:
     - Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это...
     - Какой еще дяденька?
     - А тот, что всегда в гимнастерке ходит. Без кителя.
     Запоминалось не то, что этот лейтенант, а тот капитан, нам запоминалось
другое: красивый  или некрасивый, рыжий или высокий.  "А,  тот,  высокий!" -
вспоминаешь.
     Конечно, когда  я  увидела  обгоревшие  комбинезоны,  обгоревшие  руки,
обгоревшие  лица... Я...  Это удивительно... Я потеряла слезы...  Дар  слез,
женский  дар...  Танкисты выскакивают из горящих машин,  на  них все  горит.
Дымит. У них часто были перебиты руки или ноги. Это - очень тяжелые раненые.
Он лежит  и просит:  умру - напиши моей  маме, напиши  моей жене...  А  я не
умела. Я не знала, как это кому-то рассказать о смерти...
     Когда танкисты саму  меня подобрали с покалеченными ногами и привезли в
украинское село, это  было на  Кировоградчине,  хозяйка хаты, где размещался
медсанвзвод, запричитала:
     - Яки ж молоденький хлопчик!..
     Танкисты смеются:
     - Яки ж то хлопчик, бабка, то ж дивка!
     Она села возле меня и разглядывает:
     - Яка ж то дивка? Яка ж то дивка? То ж хлопчик молоденький...
     Я  стриженая, в комбинезоне, в танкошлеме - хлопчик. Она на полатях мне
место уступила и даже поросенка зарезала, чтобы я быстрее поправилась. И все
жалела:
     - Неужто мужиков не хватило, что дитэй таких побрали... Дивчаток...
     От ее  слов,  от  ее  слез...  На какое-то  время меня  покинуло всякое
мужество,  стало так  себя  жалко, и маму  жалко. Ну, что я  тут делаю среди
мужчин?  Я  -  девчонка. А если вернусь  без ног?  Были разные мысли...  Да,
были... Я признаюсь...
     В  восемнадцать лет на  Курской  Дуге меня наградили медалью "За боевые
заслуги"  и   орденом  Красной   Звезды,   в   девятнадцать  лет  -  орденом
Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята
были   все    молодые,    конечно,    они    удивлялись.    Им    тоже    по
восемнадцать-девятнадцать  лет, и они с  насмешкой  спрашивали: "А за что ты
получила  свои медали?" или "А  была ли  ты в бою?" Пристают с шуточками: "А
пули пробивают броню танка?"
     Одного  такого  я  потом перевязывала на поле  боя, под  обстрелом, я и
фамилию  его запомнила -  Щеголеватых. У него была перебита нога. Я ему шину
накладываю, а он у меня прощения просит:
     - Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел. Ты мне понравилась...
     Что  мы знали тогда  про любовь? Если что было,  то школьная любовь,  а
школьная любовь  еще  детская.  Я помню, как мы попали в окружение... Руками
врывались в землю, больше ничего у нас не было. Ни лопат... Ничего... Нас со
всех сторон жмут и жмут. Мы уже решаем: ночью или  прорвемся,  или погибнем.
Думалось,  что, вернее  всего, погибнем... Не знаю,  рассказывать это или не
рассказывать? Не знаю...
     Замаскировались.  Сидим.  Ждем  ночи,  чтобы  все-таки сделать  попытку
прорваться. И лейтенант Миша Т., комбат был ранен, и он выполнял обязанности
комбата, лет ему  было двадцать,  стал вспоминать, как  он  любил танцевать,
играть на гитаре. Потом спрашивает:
     - Ты хоть пробовала?
     - Чего? Что пробовала? - А есть хотелось страшно.
     - Не чего, а кого... Бабу!
     А до войны пирожные такие были. С таким названием.
     - Не-е-ет...
     -  И я  тоже еще  не  пробовал.  Вот  умрешь  и не узнаешь,  что  такое
любовь... Убьют нас ночью...
     - Да пошел ты, дурак! - До меня дошло, о чем он.
     Умирали за жизнь, еще  не зная, что такое  жизнь. Обо всем еще только в
книгах читали. Я кино про любовь любила...
     Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не
предусмотрено, вцепишься  поверх  брони,  и  только об одном мысль, чтобы не
затянуло ноги в гусеницы. И надо  следить, где танк загорится... Соскочить и
туда бежать, ползти... На фронте нас  было  пятеро подружек:  Люба Ясинская,
Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата - звали нас
танкисты. И все девчонки погибли...
     Перед боем, в котором  Любу Ясинскую убили,  мы с  ней сидели  вечером,
обнявшись. Разговаривали. Это был сорок третий год... Дивизия наша подошла к
Днепру. Она мне вдруг говорит: "Ты знаешь, я в этом бою погибну. Вот есть  у
меня какое-то  предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье,  а
он  пожалел:  "Ты же недавно получила".  Пойдем утром попросим вдвоем". Я ее
успокаиваю:  "Мы  уже  два года с тобой воюем,  нас теперь пули боятся".  Но
утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару
нового белья. И вот  у  нее  эта новая  рубашка  нижняя. Белоснежная,  тут с
завязочками такая... Она  вся была залита кровью... Вот это сочетание белого
с  красным, с алой кровью, - до сего времени у  меня в памяти. Она  себе так
это и представляла...
     Мы  несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая  сделалась. У
нас в том  бою много людей погибло. Вырыли большую братскую могилу. Положили
всех,  положили каждого без гроба,  как всегда, а Любу сверху. До меня никак
не доходило, что ее уже нет, и я ее больше не  увижу. Думаю: хоть что-нибудь
возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или
простое, - не знаю. Я  его взяла. Хотя ребята меня останавливали:  не  смей,
мол,  брать, плохая примета.  И  вот когда уже прощаться,  каждый  по обычаю
бросает горсть земли, я тоже бросила, и  это колечко у меня слетело туда же,
в  могилу...  К  Любе... И  я  тогда вспомнила,  что  она  очень  любила это
колечко... У них  в семье отец всю войну  прошел,  живой вернулся. И  брат с
войны пришел. Мужчины вернулись... А Люба погибла...
     Шура Киселева...  Она была у нас  самая красивая. Как актриса. Сгорела.
Она  прятала  тяжелораненых  в  скирдах  соломы,  начался   обстрел,  солома
загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых
-  из  них никто  не мог двигаться... Раненые  сгорели... И  Шура  вместе  с
ними...
     Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила
от  осколка мины  любимого  человека.  Осколки  летят  - это  какие-то  доли
секунды... Как она успела?  Она спасла лейтенанта Петю  Бойчевского, она его
любила. И он остался жить.
     Через тридцать  лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел  меня
на  нашей  фронтовой встрече, и  все это мне рассказал. Мы съездили с  ним в
Борисов  и  разыскали  ту поляну,  где Тоня  погибла.  Он  взял  землю  с ее
могилы... Нес и целовал...
     Было нас пять, конаковских девчонок... А одна я вернулась к маме..."
     Неожиданно для меня переходит на стихи...
     Девчонка смелая вскочила на броню
     И защищает Родину свою.
     Ей нипочем ни пули, ни осколки -
     Сердце горит у той девчонки.
     Запомни, друг, ее неброскую красу,
     Когда на плащ-палатке понесут...
     Признается, что сочинила их на фронте.  Я уже  знаю, что многие из  них
там  писали  стихи. Они  и теперь  старательно  переписываются,  хранятся  в
семейных архивах - неумелые и  трогательные. Из-за них фронтовые  альбомы, а
мне их показывают в каждом доме, часто  напоминают девичьи любовные альбомы.
Только там - про любовь, а здесь - про смерть.
     "У  меня дружная семья. Хорошая. Дети,  внуки... Но я живу на  войне, я
все время там... Десять лет назад своего друга Ваню Позднякова разыскала. Мы
думали: он  погиб, а он, оказывается, жив. Его танк, он  был командиром, два
немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли. Экипаж погиб, один
Ваня остался - без глаз, весь обожженный. Отправили его в  госпиталь, но  не
думали, что  будет  жить.  На нем живого кусочка не было. Вся кожа... Вся...
Кусками  слазила...  Пленочкой...  Я нашла его адрес через  тридцать  лет...
Через полжизни... Помню, поднимаюсь по лестнице, ноги подкашиваются: он - не
он? Дверь открыл сам и руками меня  трогает, узнает: "Нинка, ты? Нинка, ты?"
Через столько лет признал...
     Мать  его  совсем  старенькая, он с  ней жил, сидит с нами  за столом и
плачет. Я удивляюсь:
     - Чего ж вы плачете? Радоваться надо, что однополчане встретились.
     Она мне отвечает:
     -  У  меня три сына на  войну  ушло.  Два  погибли,  а Ваня живой домой
вернулся.
     А у Вани обоих глаз нет. Она всю жизнь его за руку водит.
     Я у него спросила:
     -  Ваня,  последнее,  что ты видел - это  прохоровское  поле,  танковый
бой... Что ты вспоминаешь о том дне?
     И знаете, что он мне ответил?
     - Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть горевшую
машину.  Все  равно  ребята  погибли. А  мы  могли  еще  один немецкий  танк
подбить...
     Вот о чем он жалеет... До сего времени...
     А мы с ним на войне  были счастливые... Не было еще никаких слов  между
нами. Ничего. Но я помню...
     Почему  я осталась живая? Для чего? Я думаю... Я так понимаю, чтобы  об
этом рассказывать..."
     Наша  встреча с Ниной Яковлевной имела  продолжение, но уже письменное.
Переписав  рассказ с магнитофонной ленты и  выбрав то, что меня больше всего
удивило и потрясло,  я, как  и обещала,  переслала  ей один экземпляр. Через
несколько недель из Москвы  приходит тяжелая заказная  бандероль. Раскрываю:
газетные вырезки, статьи, официальные отчеты о военно-патриотической работе,
которую  ведет в московских школах ветеран войны  Нина Яковлевна Вишневская.
Возвращен  и посланный  мной  материал,  от него мало что  осталось  -  весь
исчерканный: выброшены веселые строки о поварах, которые в  котлах моются, и
даже безобидное: "Дяденька, а дяденька, мне  дяденька велел вам  отдать  вот
это..." А на страницах с историей  про лейтенанта Мишу Т. стояли возмущенные
вопросительные  знаки и пометки на  полях: "Я для  своего  сына  -  героиня.
Божество! Что он подумает обо мне после этого?"
     Потом я не раз сталкивалась  с  этими  двумя правдами, живущими в одном
человеке:  собственной  правдой,  загнанной  в  подполье,  и  чужой,  вернее
нынешней,  пропитанной  духом  времени.  Запахом газет.  Первая  редко могла
устоять  перед тотальным натиском второй. Если  в квартире,  например, кроме
рассказчицы оказывался еще кто-то из  родных или знакомых, соседей (особенно
мужчин), она была менее искренна  и доверительна, чем если бы мы остались  с
ней вдвоем.  Это был  уже  разговор  на публику. Для зрителя. Пробиться к ее
личным  впечатлениям становилось невозможно, я тут  же  обнаруживала крепкую
внутреннюю  защиту.  Самоконтроль. Корректировка происходила  постоянная.  И
даже определилась закономерность: чем  больше слушателей, тем бесстрастнее и
стерильнее  рассказ. С  оглядкой  на  то, как надо.  Страшное  уже выглядело
великим, а  непонятное и  темное  в  человеке  -  мгновенно  объясненным.  Я
попадала  в  пустыню  прошлого,  на глянцевой  поверхности  которого маячили
только  памятники.  Гордые  и  непроницаемые.  Вот  так  же,  как  и с Ниной
Яковлевной:  одну  войну  она  вспоминала для меня  - "как  дочке, чтобы  ты
поняла, что нам, совсем девочкам, пришлось пережить", другая предназначалась
для  большой аудитории - "как другие рассказывают и  как в газетах пишут - о
героях и подвигах,  чтобы воспитывать молодежь  на высоких  примерах" Всякий
раз меня поражало это недоверие  к  простому  и  человеческому,  это желание
подменить жизнь идеалом. Обыкновенное тепло - холодным сиянием.
     А  я не  могла забыть,  как  мы пили чай по-домашнему, на кухне. И  обе
плакали.





     Серый  панельный  дом  на  улице Каховской в  Минске,  полгорода  у нас
застроено  этими   безликими,  с   каждым   годом   все  более   мрачнеющими
многоэтажками. Но этот дом все-таки  особенный. "Тут у нас в  одной квартире
две войны  живет", - услышу я, когда  мне откроют дверь.  Воевала  в морской
части  на Балтике старшина  первой  статьи  Ольга Васильевна Подвышенская. В
пехоте сержантом был ее муж Саул Генрихович.
     Все  повторяется... Я  опять долго  рассматриваю семейные  фотоальбомы,
тщательно и любовно оформленные и всегда лежащие на видном месте для гостей.
Да и для себя тоже.  У  каждого из  этих альбомов есть название: "Наш  род",
"Война",  "Свадьба",  "Дети",  "Внуки".  И  мне   нравится  это  уважение  к
собственной  жизни,  задокументированная  любовь  к  бывшему и  прожитому. К
родным лицам. Довольно редко встречаюсь с таким чувством дома, с тем,  чтобы
люди вглядывались в свой род, в свою нить, хотя посетила  уже сотни квартир,
была в  разных  семьях  - интеллигентных и  простых.  Городских и  сельских.
Наверное,  частые  войны и революции  отучили нас держать связь  с  прошлым,
бережно ткать паутину рода. Оглядываться далеко назад. Гордиться. Торопились
забыть, стереть  следы,  потому что  сбереженные  свидетельства  могли стать
уликой, часто стоили жизни. Дальше бабушки и дедушки  никто ничего не знает,
и не ищет корней. Творили историю, но жили днем. Короткой памятью.
     А здесь по-другому...
     - Неужели это я? - смеется Ольга Васильевна и садится  рядом со мной на
диване,  берет  в  руки  снимок,  где  она  в  матросской форме,  с  боевыми
наградами. -  Сколько  смотрю на эти  фотографии,  столько  удивляюсь.  Саул
показал нашей  шестилетней  внучке, она  спросила: "Бабушка,  ты раньше была
мальчиком, да?"
     - Ольга Васильевная, вы сразу ушли на фронт?
     - Война  моя началась  с эвакуации... Я оставила свой дом, свою юность.
Всю  дорогу по  составу стреляли,  бомбили, самолеты  летали низко-низко.  Я
помню, как из вагона выскочила группа мальчишек из ремесленного училища, они
все были в черных шинелях. Это такая мишень!  Их всех расстреляли - самолеты
шли  над самой землей. Было такое  чувство, что расстреливали  и  считали...
Представляете?
     Мы  работали на  заводе,  там  кормили, нам  было  неплохо.  Но  сердце
пламенело... И я писала письма в военкомат. Одно - второе - третье... В июне
сорок  второго  получила  повестку.  Нас тридцать девушек  через  Ладогу  на
открытых баржах под обстрелом переправили в блокадный Ленинград. В первый же
день в  Ленинграде,  что я запомнила,  - белые ночи и отряд моряков, идут  в
черном. Обстановка  чувствуется  напряженная, прохожих  никого  нет,  только
работают  прожектора  и идут  матросы,  как  в гражданскую войну, опоясанные
лентами. Представляете? Что-то из кино...
     Город был кругом обложен. Фронт очень близко. На третьем номере трамвая
можно было доехать до  завода Кирова, а там уже начиналась линия фронта. Как
погода  ясная,  так и артобстрел.  Причем били прямой  наводкой. Били, били,
били... Большие корабли стояли  у  пирса, их, конечно, замаскировали, но все
равно  не  исключалась возможность поражения.  Мы стали дымозавесчиками. Был
организован  Отдельный  отряд  дымомаскировки,  которым   командовал  бывший
командир дивизиона торпедных  катеров капитан-лейтенант Александр  Богданов.
Девушки, в основном, со  средне-техническим  образованием или  после  первых
курсов института.  Наша задача  -  уберечь  корабли,  прикрывать  их  дымом.
Начнется  обстрел,  моряки  ждут:  "Скорей  бы  девчата  дым повесили. С ним
поспокойнее".  Выезжали  на машинах со специальной смесью, а все в это время
прятались в бомбоубежище.  Мы же,  как  говорится,  вызывали огонь на  себя.
Немцы ведь били по этой дымовой завесе...
     У нас питание, знаете, блокадное, но как-то выдерживали. Ну, во-первых,
молодость, это важно, а во-вторых, мы удивлялись самим  ленинградцам. Нас же
хотя  бы чем-то обеспечивали, кормежка имелась,  пусть минимальная, а там же
люди шли и от голода падали. На ходу умирали. К нам приходили оттуда дети, и
мы их  подкармливали из своих скудных  пайков.  Это  были  не дети, это были
какие-то маленькие старички.  Мумии. Они нам рассказывали  о блокадном меню,
если можно так выразиться: суп из кожаных ремней или кожаных  новых ботинок,
заливное  из  столярного клея, блинчики  из  горчицы... В городе  съели всех
котов и  собак.  Исчезли воробьи,  сороки.  Даже крыс и мышей ловили,  чтобы
съесть... На чем-то их там жарили... Потом дети перестали приходить, а мы их
долго ждали.  Наверное, умерли. Я так  думаю...  А  зимой,  когда  Ленинград
остался без топлива, нас отправили ломать дома в один из районов города, где
еще стояли деревянные  постройки. Самый тяжелый момент  - когда подходишь  к
дому... Дом стоит  хороший,  там  вымерли  люди  или  уехали, но чаще  всего
умерли.  Чувствовалось  это  по  оставленной  на  столе  посуде,  по  вещам.
Наверное, полчаса  никто  не мог поднять лом.  Представляете? Все  стояли  и
чего-то  ждали.  Только  когда  командир подойдет и  всадит  лом,  тогда  мы
начинали валить.
     Были на  лесозаготовках,  таскали ящики с боеприпасами.  Помню,  тащила
один ящик, так и грохнулась, он тяжелее меня. Это - одно. А второе - сколько
трудностей  для  нас было,  как для  женщин. Например,  такое. Я потом стала
командиром  отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день  на
катере.  Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости
можно через борт, и все. Ну, а как мне? Пару раз  я до того дотерпелась, что
прыгнула прямо за борт и  плаваю. Они кричат: "Старшина за бортом!" Вытащат.
Вот такая  элементарная мелочь...  Но какая это мелочь? Я потом  лечилась...
Представляете? А сам вес оружия?  Это для женщины  тоже тяжело.  Нам сначала
дали винтовки, а винтовки были  выше нас самих.  Девчонки идут,  а штыки над
ними на полметра.
     Мужчине  было легче  ко  всему  приспособиться. К  этому  аскетическому
быту...  К  этим отношениям... А мы тосковали, страшно тосковали по дому, по
маме, по  уюту.  У нас  была одна  москвичка,  Наташка Жилина,  ее наградили
медалью "За отвагу" и как поощрение - отпустили домой на несколько дней. Так
когда она приехала,  мы ее обнюхивали. Ну, буквально становились в очередь и
обнюхивали, говорили,  что она домом пахнет.  Такая  тоска была  до  дому...
Такая  радость от одного вида конверта с  письмом... Он  папиного почерка...
Если выпадала  минута  отдыха, что-то вышивали, какие-то платочки. Дадут нам
портянки, а  мы  из них шарфики придумаем, обвяжем. Хотелось заняться чем-то
женским.  Вот этого женского нам не  хватало,  просто невмоготу было.  Ищешь
любой предлог,  чтобы иголку  в руки  взять, зашить что-нибудь,  хотя  бы на
какое-то время  приобрести  свой естественный  вид. Конечно,  и  смеялись, и
радовались,  но  все  это  было  не  так,  как  до  войны.  Какое-то  особое
состояние...
     Магнитофон   записывает  слова,  сохраняет  интонацию.  Паузы.  Плач  и
растерянность.  Я  понимаю,  что  когда  человек говорит,  происходит  нечто
большее,  чем  остается потом  на  бумаге.  Все  время  жалею,  что не  могу
"записать"  глаза, руки. Их жизнь во  время разговора, их собственную жизнь.
Отдельную . Их "тексты".
     -  У  нас  две  войны...  Это  точно...  -  вступает  в  разговор  Саул
Генрихович. - Начнем вспоминать, и я чувствую: она свою войну запомнила, а я
свою. Вот и у меня что-то  такое  было, как  она вам о доме рассказывала или
как они выстраивались в очередь и  обнюхивали девчонку, вернувшуюся из дому.
Но я этого  не  помню...  Проскочило мимо...  Тогда  это  казалось  мелочью.
Чепухой. А еще она вам о бескозырках  не рассказала.  Оля, как же  ты  такое
забыла?
     - Не забыла. Это из  самого-самого... Всегда боюсь  доставать из памяти
эту историю. Каждый раз... А было так - на рассвете наши катера ушли в море.
Несколько десятков  катеров...  Скоро  мы  услышали,  как  начался  бой.  Мы
ждали...  Прислушивались... Бой длился  много часов, и  был момент, когда он
приблизился к самому городу. Но  где-то невдалеке  затих.  Перед сумерками я
вышла  на  берег: по  Морскому  каналу  плыли  бескозырки.  Одна за  другой.
Бескозырки и большие красные пятна на волнах... Щепки какие-то... Это  наших
ребят где-то  сбросили  в воду... Сколько  я  стояла, столько эти бескозырки
плыли. Я  сначала  считала, а потом  перестала. И не могла уйти,  и не могла
смотреть. Морской канал стал братской могилой...
     Саул, где мой носовой платок? Я только что  его в  руках держала... Ну,
где же он?
     - Я многое из ее рассказов запомнил и, как теперь  говорят, "усек"  для
внуков. Часто им не свою, а ее войну рассказываю. Им она интереснее, вот что
я  заметил,  -  продолжает свою  мысль  Саул  Генрихович.  - У  меня  больше
конкретного военного знания,  а у нее чувства.  А чувства всегда  ярче,  они
всегда сильнее фактов. У нас  тоже  в  пехоте  были девушки. Стоило хотя  бы
одной  из  них  появиться среди  нас,  как  мы  подтягивались.  Вы  себе  не
представляете... Не представляете! - И тут же:  - Это словечко  я тоже у нее
подхватил. Вы  себе представить не можете, как хорош  женский смех на войне!
Женский голос.
     Была ли на войне любовь? Была! И  те женщины, которых мы встретили там,
прекрасные жены. Верные подруги. Кто  женился на войне, это самые счастливые
люди, самые счастливые пары.  Вот мы  тоже  полюбили  друг  друга на фронте.
Среди  огня  и смерти.  Это - прочная связь. Не  буду  отрицать, что было  и
другое, потому что долгая была война и много  нас было на войне. Но я больше
помню светлого. Благородного.
     На войне  я стал  лучше... Несомненно! Как  человек я  стал  там лучше,
потому что там много страдания. Я видел много страдания и сам много страдал.
И  там неглавное в жизни стразу отметается, оно лишнее. Там это понимаешь...
Но война нам  отомстила. Но... В этом мы сами  себе боимся признаться... Она
догнала  нас... Не у  всех  наших дочерей  сложились  личные  судьбы. И  вот
почему: их мамы, фронтовички, воспитали так,  как  они сами воспитывались на
фронте. И папы тоже. По той морали. А  на  фронте человек, я вам уже сказал,
сразу был  виден:  какой  он,  чего стоит.  Там не  спрячешься.  Их  девочки
представления  не имели  о том,  что  в жизни может быть по-иному, чем  в их
доме. Их не предупредили о жестокой изнанке мира. Эти девочки, выходя замуж,
легко попадали в руки проходимцев, те их обманывали, потому что  обмануть их
ничего не стоило. Так случилось со многими детьми наших фронтовых  друзей. И
с нашей дочерью тоже...
     -  Детям  мы о войне почему-то  не  рассказывали. Наверное,  боялись  и
жалели  их.  Правы  ли  мы были?  - задумывается  Ольга Васильевна.  -  Я  и
орденские  колодки  не носила. Был  случай,  когда  сорвала  их  и больше не
прикалывала.  После войны  я  работала директором  хлебозавода.  Прихожу  на
совещание, и начальник треста,  тоже женщина, увидела мои колодки и при всех
высказала,  что  ты,  мол,  их нацепила,  как  мужчина. У самой был трудовой
орден,  он всегда у нее на пиджаке, а мои военные  награды  ей почему-то  не
нравились.  Когда  мы  остались   одни  в  кабинете,  я  все  ей   высказала
по-морскому, ей было неудобно, но у меня-то  пропала охота носить награды. И
теперь не прикалываю. Хотя горжусь.
     Только через десятки лет известная журналистка Вера Ткаченко написала в
центральной газете  "Правда"  о нас, о том, что мы тоже были на войне. И что
есть женщины-фронтовички, которые остались одинокими, не устроили свою жизнь
и до сих пор не имеют квартир. А мы перед этими святыми женщинами в долгу. И
тогда  как-то понемножку стали  на  женщин-фронтовичек обращать внимание. Им
было по сорок-пятьдесят  лет, они жили в общежитиях. Наконец им стали давать
отдельные  квартиры. Моя  подруга... Не  буду  называть  ее  фамилии,  вдруг
обидится... Военфельдшер...  Трижды ранена.  Кончилась  война,  поступила  в
медицинский институт.  Никого из родных  она не нашла, все  погибли. Страшно
бедствовала,  мыла по ночам  подъезды,  чтобы  прокормиться.  Но  никому  не
признавалась, что  инвалид  войны  и имеет льготы, все  документы порвала. Я
спрашиваю: "Зачем  ты порвала?" Она плачет: "А  кто бы меня  замуж взял?"  -
"Ну, что же, -  говорю, - правильно сделала". Еще громче плачет: "Мне бы эти
бумажки теперь пригодились. Болею тяжело". Представляете? Плачет.
     На празднование  тридцатипятилетия  Победы  первый раз  в  Севастополь,
город морской русской славы,  пригласили  сто моряков  -  ветеранов  Великой
Отечественной войны со  всех  флотов, в их числе - три женщины. Две из них -
это  мы с  подругой.  И адмирал  флота  каждой из нас поклонился, всенародно
спасибо сказал и руку поцеловал. Как забыть?!
     - А хотелось забыть войну?
     - Забыть? Забыть... - переспрашивает Ольга Васильевна.
     - Мы не способны ее забыть. Не в наших  силах, - нарушает  затянувшуюся
паузу Саул  Генрихович.  -  В  День Победы, помнишь,  Оля,  как встретили мы
старенькую-старенькую  мать  и  висел  у  нее  на  шее такой  же  старенький
плакатик: "Ищу Кульнева Томаса Владимировича, пропал без вести в 1942 году в
блокадном Ленинграде".  По лицу видно, что ей давно  за восемьдесят.  Это же
сколько лет  она его  ищет? И  до последнего своего часа будет искать. Так и
мы.
     -  А  я  хотела  бы  забыть.  Я  хочу...   -  медленно,  почти  шепотом
выговаривает Ольга Васильевна. - Я хочу хотя бы один день прожить без войны.
Без нашей памяти о ней... Хотя бы один такой день...
     Они запоминаются мне вдвоем,  как  и на фронтовых снимках,  один из них
дарят  мне.  Там они молодые, чуть младше меня.  Все  сразу  обретает другой
смысл. Приближается. Я смотрю на эти молодые  снимки и уже  по-другому слышу
то, что только что слышала и записывала. Между нами исчезает время.





     Встречают и рассказывают по-разному...
     Одни  начинают  рассказывать  сразу,  уже по телефону:  "Я  помню...  Я
все-все  держу  в  памяти,  как  будто  это  было  вчера...";  другие  долго
откладывают встречу и разговор: "Надо собраться... Это опять  погружаться  в
тот  ад..." Валентина  Павловна Чудаева из тех, кто  долго боится,  неохотно
впускает в свой потревоженный мир,  несколько месяцев  я время от времени ей
звонила, но однажды мы проговорили по  телефону два  часа и, наконец, решили
встретиться. Тут же - на следующий день.
     И вот я - пришла...
     - Будем  есть пироги. С утра  хлопочу, - весело обнимает меня у  порога
хозяйка.  - А с разговором успеем. Еще  наплачусь...  Я давно живу  со своей
печалью...  Первым  делом  -пироги. С черемухой. Как  у нас в Сибири. Давай,
проходи. Проходи.
     Прости,  что сразу  на  "ты". Еще  фронтовое:  "А ну,  девчонки! Давай,
девчонки!" А мы все такие, ты уже знаешь...  Слышала... Хрусталя, видишь, не
нажили. Все, что  скопили с мужем, в жестяной коробке из-под конфет  храним:
пара  орденов да  медали. Лежат  в  серванте,  потом  покажу.  - Проводит  в
комнату. - Мебель, видишь, тоже старая. Жалко менять.  Если вещи долго живут
в доме, то у них появляется душа. Я верю.
     Знакомит   со   своей   подругой   Александрой   Федоровной   Зенченко,
комсомольским работником в блокадном Ленинграде.
     Я  сажусь  за  накрытый  стол:  ну что  ж, пироги так пироги, тем более
сибирские, с черемухой, которые я никогда не пробовала.
     Три женщины. Горячие пироги. А разговор сразу же -о войне.
     - Вы  ее  только не перебивайте вопросами, -  предупреждает  Александра
Федоровна.  - Если остановится, плакать начнет.  А после слез замолчит... Не
перебивайте...

     Валентина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия:
     "Я  " из Сибири...Что побудило меня, девчонку  из далекой Сибири, пойти
на фронт? С конца света, что  называется. А насчет конца света мне  на одной
встрече  французский  журналист задал  вопрос.  Как-то он  ко мне пристально
присматривался в музее,  я даже  начала смущаться. Что он хочет?  Почему так
смотрит?  В  конце он подошел и  через  переводчика  попросил, чтобы госпожа
Чудаева  дала интервью. Я, конечно, очень  разволновалась. Думаю: ну, что он
хочет? Он же меня в музее слушал? Но его, видно, не это интересовало. Первым
делом я услышала от него комплимент: "Вы сегодня так молодо выглядите... Как
это вы могли пройти войну?" Я  ему отвечаю: "Это доказательство того, как вы
понимаете,  что мы  очень юными пошли на фронт". А его другое  волновало. Он
задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь - это конец света! "Нет, -
догадалась  я,  - вас, видно, все-таки волнует: не было  ли у  нас тотальной
мобилизации,  почему я, школьница,  пошла на фронт?" Тут он кивает  головой,
что, мол, да.  "Хорошо,  - говорю,  -  я вам отвечу на этот вопрос". И я ему
рассказала всю свою  жизнь, как и тебе сейчас расскажу. Он плакал... Француз
плакал... В конце признался: "Вы не обижайтесь на меня, госпожа Чудаева. Для
нас, французов, Первая мировая  война  была  более  сильным потрясением, чем
Вторая  мировая. И мы о ней помним  - везде могилы и памятники.  А  о вас мы
мало  знаем. Многие сегодня думают, что это  одна Америка  победила Гитлера,
особенно  молодые  люди.  О той цене,  которую  советские люди  заплатили за
победу  "  двадцать  миллионов  человеческих жизней за  четыре  года "  мало
известно.  И о ваших  страданиях. Безмерных. Спасибо вам -  вы потрясли  мое
сердце".
     ...Я  не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был  уполномоченным
Новосибирского укома, в двадцать пятом году его направили в деревню,  откуда
он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки  прятали хлеб, гноили.
Мне было  тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он
ее взял. Она меня прихватила  и  сестричку, не было  куда нас деть. Папа там
когда-то батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы
знаем, где хлеб  лежит,  если сами  не  отдадите,  найдем и  заберем  силой.
Заберем во имя дела революции.
     Кончилось собрание, все родные собрались, а у  папы  было пять братьев,
все они  потом  не вернулись с Великой Отечественной войны, как  и отец. Ну,
значит, сели они в  застолье - традиционные сибирские пельмени. Лавки  вдоль
окон стоят... И мать попала в простенок, одним плечом - к  окну,  другим - к
отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц... В Сибири в это
время еще заморозки бывают.  Матери, видно, холодно стало.  Я это уже потом,
взрослой поняла.  Она  встала,  накинула кожух  отца  и  начала меня кормить
грудью. В это время  раздался  выстрел  из  обреза. Стреляли-то  в  отца, по
кожуху метили...  Мать  успела только  сказать: "Па..." и  выронила  меня на
горячие пельмени... Было ей двадцать четыре года...
     И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его
отравили стрихнином,  в  воду насыпали. У  меня фотография  сохранилась, как
дедушку  хоронят. Полотнище над гробом,  и  на  нем написано: "Погиб от руки
классового врага".
     Отец   мой   -   герой   гражданской   войны,   командир   бронепоезда,
действовавшего  против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году
он  был  награжден орденом Красного  Знамени. В то  время  этот орден  имели
единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое  уважение.
У отца на теле девятнадцать ран, не было  живого места.  Мать рассказывала -
не  мне, конечно, а родным, - что отца белочехи приговорили к двадцати годам
каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце
беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в  тюрьме, был такой  длинный
коридор,  ей не дали  пойти  к  отцу,  ей сказали:  "Большевистская сволочь!
Ползи..."  И  она  за несколько  дней  до  родов  ползла  по этому  длинному
цементному коридору. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, у него
вся голова поседела. Седой старик. А ему было тридцать лет.
     Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я
росла в  такой  семье, с таким отцом? Я же  его кровь...  Кровинушка...  Ему
много пришлось пережить... На него  донос был  в тридцать  седьмом году, его
хотели оклеветать. Сделать из него врага народа. Ну, эти страшные сталинские
чистки... Ежовщина... Как  сказал  товарищ Сталин,  лес рубят, щепки  летят.
Была  объявлена  новая классовая борьба, чтобы страна не переставала жить  в
страхе. В покорности.  Но отец  добился приема у Калинина, и его доброе  имя
восстановили. Отца знали все.
     Но об этом мне потом родные рассказали...
     И вот - сорок первый год... У  меня последний школьный  звонок. У нас у
всех  были  какие-то планы,  свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного
вечера мы поехали по Оби  на остров. Такие  веселые, счастливые... Еще,  как
говорится, нецелованные,  у меня  еще даже мальчика  не  было. Возвращаемся,
рассвет  на  острове  встретили... Город  весь бурлит, люди плачут.  Кругом:
"Война!  Война!"  Везде  радио включено. До  нас ничего  не доходило.  Какая
война? Мы  такие счастливые, у нас такие грандиозные  планы: кто куда пойдет
учиться,  кто  кем  станет.  И  вдруг  война!  Взрослые  плакали,  а  мы  не
испугались,  мы  уверяли  друг друга, что не пройдет и месяца, как "дадим по
мозгам  фашистам". Пели  довоенные песни. Конечно, наша армия разобьет врага
на его территории. Ни тени сомнения... Ну, ни крошечки...
     Начали  все понимать, когда в  дома стали приходить похоронки. Я просто
заболела: "Как же так, значит, все  враки?" Немцы уже готовились к параду на
Красной площади...
     Отца моего  на фронт  не брали.  Но он упорно ходил в  военкомат. Потом
отец ушел. Это  при его здоровье, при  его седой голове,  при его легких:  у
него был застарелый туберкулез. Чуть  подлеченный. И  возраст  какой? Но  он
ушел. Записался в  Стальную, или,  как ее называли, Сталинскую  дивизию, там
было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже
должны воевать. Тут же оружие  нам давай! Побежали всем классом в военкомат.
И десятого февраля я ушла на фронт.  Мачеха очень  плакала: "Валя, не уходи.
Что ты делаешь? Ты такая  слабая,  такая  худая,  ну какой из тебя вояка?" Я
была рахитичная, долго, очень долго. Это после  того,  как маму убили. Я  до
пяти лет не ходила... А тут откуда силы взялись!
     Два  месяца  нас везли в теплушках. Две тысячи  девушек, целый  эшелон.
Сибирский  эшелон. Что мы видели, когда  подъезжали к  фронту?  Я помню один
момент... Никогда не забуду: разбитая станция, а по перрону прыгают на руках
матросы. У них  нет  ни ног,  ни костылей.  Они ходят на  руках...  Их целый
перрон... И они еще курят... Увидели нас - смеются. Шутят. Сердце тук-тук...
Тук-тук... Куда мы собрались? Едем? Куда? Для храбрости пели, много пели.
     С нами были командиры,  они нас учили.  Поддерживали. Мы изучали связь.
Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили.  А мы были как раз  в это
время в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он
за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как
стали бомбить,  мы все  вместе  к тому дядечке,  только бы спастись. Кое-как
оделись,  я  завернула голову  полотенцем,  у  меня красное полотенце  было,
выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит:
     - Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете...
     А я от него убегаю:
     - Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить.
     Он потом после бомбежки меня нашел:
     - Почему меня не слушаешься? Я твой командир.
     Я ему не поверила:
     - Еще не хватало, что ты мой командир...
     Ругаюсь с ним, как с мальчишкой. Ровесники.
     Шинели нам дали  большие, толстые,  мы в  них, как снопы,  не  ходим, а
валяемся. Сначала даже сапог на нас не шили. Сапоги есть, но размеры-то  все
мужские. Потом заменили нам  сапоги, дали другие  - головка сапог красная, а
голенища - кирза черная. Это уже мы форсили! Все худые,  мужские гимнастерки
висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам  же еще что-то
нужно.  Девчонки ведь! Ну, старшина начал  нам обмер делать.  И смех и грех.
Приезжает  комбат:  "Ну,  что,  старшина  все  ваши женские  штучки  выдал?"
Старшина говорит: "Обмерял. Будут".
     И стала я  в зенитной части связистка. На капэ дежурила,  на связи,  И,
может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если  б не получила
извещение,  что погиб отец.  Нет у  меня  больше моего любимого папы. Самого
родного  мне  человека. Единственного. Я начала просить:  "Хочу мстить. Хочу
рассчитаться  за смерть моего  отца".  Хотела  убивать... Стрелять хотела...
Хотя мне  доказывали,  что  телефон  в  артиллерии  -  это  очень важно.  Но
телефонная трубка сама не стреляет...  Я написала рапорт командиру полка. Он
отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к  командиру дивизии. Приезжает
к нам полковник Красных, выстроил всех и  спрашивает: "Где тут та, что хочет
стать командиром орудия?" Я вышла из строя: шея худая, тонкая, а на этой шее
автомат висит, автомат тяжелый,  семьдесят  один  патрон.  И, видно, такой у
меня  был жалкий вид,  что  он даже  улыбнулся.  Второй вопрос: "Ну,  что ты
хочешь?" А я ему говорю: "Стрелять хочу". Не знаю, что он  там себе подумал.
Долго молчал. Ни слова. Потом повернулся круто и ушел. "Ну, - думаю,  - все,
откажет". Прибегает командир: "Разрешил полковник..."
     Тебе это понятно? Это можно понять сейчас? Я хочу, чтобы ты мои чувства
поняла...  Без ненависти  стрелять не будешь. Это -  война, а  не  охота.  Я
помню, как на  политзанятиях  нам  читали статью Ильи Эренбурга "Убей  его!"
Сколько  раз встретишь немца,  столько  раз  его убей. Знаменитая статья, ее
тогда  все  читали,  заучивали  наизусть.  На  меня  она  произвела  сильное
впечатление,  у  меня  в   сумке  всю  войну  лежала  эта  статья  и  папина
"похоронка"... Стрелять! Стрелять! Я должна мстить...
     Окончила краткосрочные курсы, очень краткосрочные - три месяца училась.
Училась стрелять. И вот я командир орудия. И, значит, меня - в тысяча триста
пятьдесят седьмой  зенитный  полк. Первое  время  из носа и  ушей кровь шла,
расстройство желудка наступало полное... Горло пересыхало до  рвоты... Ночью
еще не так страшно, а днем очень страшно. Кажется, что самолет прямо на тебя
летит, именно  на твое орудие. На  тебя таранит! Это один  миг... Сейчас  он
всю,  всю тебя превратит ни во что. Все - конец! Это не  для девчонки...  Не
для ее  ушей, не для ее глаз... У  нас сначала "восьмидесятипятки" были, они
себя хорошо под  Москвой показали, они пошли потом  против  танков, нам дали
"тридцатисемимиллиметровки".  Это на Ржевском направлении...  Там  такие бои
шли...  Весной лед  тронулся на  Волге... И  что мы видели? Мы  видели,  как
плывет красно-черная льдина и на льдине два-три немца и один русский солдат.
Это они так погибали, вцепившись друг в  друга. Они вмерзли в  эту льдину, и
эта льдина вся в крови. Вся матушка Волга была в крови..."
     И вдруг остановилась: "Надо  передохнуть... А то рыдать  начну, встречу
нашу испорчу..." Отвернулась к окну, чтобы  справиться с собой. Через минуту
уже улыбалась:  "Честно  говоря, не люблю  плакать.  С  детства  училась  не
плакать..."
     "А я блокадный Ленинград  вспомнила, слушая Валю, - вступила в разговор
молчавшая  до этого Александра  Федоровна Зенченко. - Особенно  один случай,
который всех нас потряс. Нам рассказали, что какая-то пожилая женщина каждый
день открывает окно и  из  ковшика выплескивает  на  улицу воду,  и с каждым
разом  это  у  нее  получается  все дальше и дальше. Сначала  подумали:  ну,
наверное, сумасшедшая, чего только мы в блокаду не насмотрелись, - и пошли к
ней выяснить,  в чем дело. Послушайте, что она  нам  сказала: "Если придут в
Ленинград фашисты, ступят  на  мою улицу,  я буду  их-  шпарить кипятком.  Я
старая, ни на что больше не способна, так я буду их шпарить кипятком". И она
тренировалась...  Каждый день... Блокада только началась, еще  была  горячая
вода... Это была очень интеллигентная женщина. Я даже помню ее лицо.
     Она  избрала  способ  борьбы,  на  который  у  нее доставало сил.  Надо
представить  себе тот момент... Враг уже был рядом с  городом, бои шли возле
Нарвских ворот.Обстреливались цеха Кировского завода... Каждый думал, что он
может сделать для защиты города. Умереть было слишком просто, надо было  еще
что-то сделать. Какой-то поступок. Тысячи людей так думали..."
     "Я хочу найти слова... Как мне выразить все? - спрашивает то ли нас, то
ли себя  Валентина  Павловна.  -  С войны  я вернулась калекой. Меня  ранило
осколком в спину. Рана была небольшая, но меня отбросило  далеко в сугроб. А
я что-то несколько дней не  сушила валенки, то ли  дров не  было,  то ли моя
очередь сушить за ночь не подошла,  печка маленькая, а нас вокруг нее много.
И пока меня нашли, я сильно отморозила ноги. Меня, видимо, снегом забросало,
но я дышала, и образовалось в снегу отверстие... Такая трубка... Нашли  меня
санитарные собаки. Разрыли снег и шапку-ушанку мою принесли. Там  у меня был
паспорт  смерти, у каждого были такие паспорта: какие родные, куда сообщать.
Меня откопали, положили на плащ-палатку,  был полный  полушубок  крови... Но
никто не обратил внимания на мои ноги...
     Шесть  месяцев  я   лежала   в  госпитале.  Хотели  ампутировать  ногу,
ампутировать выше  колена, потому что  начиналась гангрена. И я тут немножко
смалодушничала,  не  хотела оставаться жить калекой. Зачем мне жить? Кому  я
нужна?  Ни  отца, ни  матери.  Обуза  в жизни. Ну,  кому  я нужна,  обрубок!
Задушусь... И я попросила у санитарки вместо маленького полотенца большое...
А меня в госпитале все дразнили: "А здесь бабушка... Бабушка старая  лежит".
Потому что, когда начальник  госпиталя увидел меня первый раз, спросил: "Ну,
а сколько же тебе лет?"  Я ему  скоренько: "Девятнадцать. Девятнадцать скоро
будет". Он засмеялся: "О! Старая, старая, Это уже возраст". И санитарка тетя
Маша меня так дразнила. Она мне говорит: "Я дам полотенце, поскольку тебя  к
операции готовят. Но буду  за тобой смотреть. Что-то не нравятся, девка, мне
твои  глаза. Не надумала ли ты чего  плохого?"  Я молчу...  Но  вижу,  что и
правда: готовят к  операции. Я хотя и не знала, что  такое операция, ни разу
не резанная,  это  теперь  географическая  карта  на  теле,  но  догадалась.
Спрятала большое полотенце под подушку и жду, когда  все затихнут. Заснут. А
кровати были железные, думаю: завяжу полотенце за кровать и задушусь. Только
бы сил хватило...  Но тетя  Маша  не отошла  от  меня всю ночь. Сберегла она
меня, молодую. Не заснула... Сберегла глупую...
     А мой палатный врач, молодой лейтенант ходит за начальником госпиталя и
просит: "Дайте  я  попробую.  Дайте  я  попробую..."  А  тот  ему:  "Что  ты
попробуешь? У нее  уже один палец черный. Девчонке девятнадцать  лет.  Из-за
нас с тобой погибнет". Оказывается, мой  палатный врач  был против операции,
он предлагал  другой способ,  новый  по тем  временам.  Специальной  иголкой
вводить под кожу кислород. Кислород питает... Ну, я точно не скажу как, я не
медик... И  он, этот  молодой  лейтенант, уговорил  начальника госпиталя. Не
стали они мне ногу резать. Стали лечить этим  способом. И через два месяца я
уже начала ходить. На  костылях,  конечно,  ноги, как  тряпки,  нет  никакой
опоры. Я их не  чувствовала, я их только видела. Потом  научилась ходить без
костылей. Меня поздравляли: родилась  во  второй  раз.  После  госпиталя был
положен отдых. А какой отдых? Куда? К кому? Поехала я в свою часть,  на свое
орудие. Вступила там в партию. В девятнадцать лет...
     День Победы встретила в Восточной  Пруссии. Уже пару дней было затишье,
никто не стрелял, а среди ночи  вдруг  сигнал: "Воздух!" Мы  все вскочили. И
тут кричат: "Победа! Капитуляция!" Капитуляция -  это ладно, а  вот победа -
это до  нас дошло: "Война кончилась!  Война кончилась!" Все начали стрелять,
кто из чего,  у кого  что было:  автомат, пистолет...  Из орудий стреляли...
Один  слезы вытирает, второй пляшет: "Я  - живой. Я - живой!" Третий упал на
землю и обнимает,  обнимает песок, камни. В  радости... А я стою, и до  меня
доходит: раз кончилась война,  то  мой  папа  не вернется домой уже никогда.
Война кончилась... Командир потом грозил: "Ну что ж, демобилизации не будет,
пока  за  снаряды  не  заплатите.  Что  вы  натворили?  Сколько  вы снарядов
выпустили?" Нам казалось, что на земле  будет всегда мир, что никто  никогда
не захочет войны, все снаряды должны  быть уничтожены. Зачем они?  Мы устали
ненавидеть. Устали стрелять.
     А как захотелось домой! Пусть там и папы не было, и мамы не было. Дом -
это что-то такое,  что больше людей, которые в  нем живут,  и  больше самого
дома.  Это что-то такое...  У человека должен быть дом... Земной поклон моей
мачехе, она меня как мать встретила. Я ее после мамой звала. Она меня ждала,
очень  ждала.  Хотя начальник госпиталя  успел написать,  что мне ампутируют
ногу, привезут к ней  калеку. Чтобы она приготовилась. Обещал, что я немного
у  нее поживу,  а потом  меня  заберут... Но  она хотела,  чтобы я вернулась
домой...
     Она меня ждала... Я была очень похожа на папу...
     Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись  в двадцать -
двадцать четыре. Сначала радость, а потом страшно: а что  мы будем делать на
гражданке? Страх перед мирной жизнью... Подружки институты успели  окончить,
а кто мы? Ни  к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем -
война, все,  что  умеем,  -  война. Хотелось скорее отделаться  от войны. Из
шинели  быстренько сшила себе пальто, пуговицы  перешила.  На базаре продала
кирзовые  сапоги  и  купила  туфельки.  Надела  первый раз  платье,  слезами
обливалась. Сама  себя  в зеркале не узнала,  мы же четыре года  - в брюках.
Кому  я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя
потом на работу примет, кто замуж возьмет? Мы молчали,  как рыбы. Никому  не
признавались,  что  воевали  на  фронте.  Так  между  собой  связь  держали,
переписывались.  Это  потом  чествовать  нас  стали,  через  тридцать лет...
Приглашать  на встречи... А первое время мы таились, даже награды не носили.
Мужчины носили, а женщины нет. Мужчины -  победители,  герои, женихи, у  них
была война,  а на нас смотрели  совсем другими глазами. Совсем другими...  У
нас, скажу я вам,  забрали  победу. Тихонько выменяли  ее на обычное женское
счастье. Победу  с нами не разделили. И  было обидно... Непонятно...  Потому
что на фронте мужчины относились к нам изумительно, всегда  оберегали,  я не
встречала  в  мирной  жизни,  чтобы  они  так относились  к  женщинам. Когда
отступали, ляжем отдохнуть - земля голая, они сами останутся в гимнастерках,
а  нам отдадут  свои шинели:  "Девчонок...  Девочек  надо укрыть..."  Найдут
где-то  кусочек  ваты,  бинта:  "На,  возьми,  тебе  пригодится..."  Сухарик
последний  поделят. Кроме добра,  кроме тепла мы ничего другого на  войне не
видели.  Не  знали.  А  после  войны? Я  молчу...  Молчу...  Что мешает  нам
вспоминать? Непереносимость воспоминаний...
     Приехали с мужем в Минск. У нас ничего  нет: ни простыни, ни кружки, ни
вилки...  Две шинели, две гимнастерки. Нашли  карту,  она  хорошая была,  на
бязи, мы ее отмачивали... Большая карта... Вот эта бязевая простыня - первая
простыня  у нас  была. Потом, когда  дочка родилась, на  пеленки ее пустили.
Карту эту...  Как сейчас помню, политическая карта мира...  А  спала дочка в
чемодане... Фанерный чемодан, с которым муж вернулся с фронта, служил вместо
люльки. Кроме любви,  ничего в доме не было. Так скажу... Муж как-то пришел:
"Пойдем,  я видел  выброшенный старый диван..." И мы пошли за тем диваном  -
ночью, чтобы никто не видел. Как мы радовались этому дивану!
     Все-таки мы  были счастливые.  У  меня  появилось столько подруг! Время
трудное, но мы не унывали. Отоварим карточки и звоним друг другу:  "Приходи,
я сахар получила. Будем чай пить". Ничего над нами не  было, ничего под нами
не  было,  ни у  кого еще  этих  ковров,  хрусталя...  Ничего...  И  мы были
счастливы. Счастливы, потому что остались  живы.  Говорим, смеемся. Ходим по
улицам...  Я все  время  любовалась, хотя любоваться не было  чем  -  вокруг
разбитый камень, даже деревья покалечены. Но нас грело чувство любви. Как-то
нужен был человек человеку, все очень нуждались друг  в друге.  Это потом мы
разбежались, каждый  к  себе,  в свой дом,  в свою семью, а  тогда еще  были
вместе. Плечо к плечу, как в окопе на фронте...
     Теперь  меня часто  приглашают  на  встречи  в военный  музей... Просят
провести экскурсию. Теперь - да. Через сорок лет! Сорок! Недавно я выступала
перед молодыми  итальянцами.  Они  долго расспрашивали:  у  какого  врача  я
лечилась?  Чем  болела?  Почему-то  они  выясняли,  не  обращалась  ли  я  к
психиатру? И  какие сны мне снятся?  Снится ли война? Мол,  русская женщина,
которая воевала с оружием, для них - загадка. Что это за женщина, которая не
только  спасала, перевязывала раны, но  сама стреляла, подрывала...  Убивала
мужчин... Их  интересовало:  вышла ли я замуж?  Они были уверены,  что  нет.
Одинокая. А  я смеялась: "Все трофеи везли с войны,  а я везла мужа.  Есть у
меня дочка. Теперь  внуки растут". Я о любви тебе  не  рассказала... Уже  не
смогу, потому что сердца не хватит. В другой раз... Была любовь! Была! Разве
без  любви человек может жить?  Может  выжить? На фронте влюбился в меня наш
комбат... Всю войну берег, никого не подпускал, а демобилизовался и разыскал
в госпитале. Тогда признался... Ну, о любви потом... Ты приходи, обязательно
приходи. Второй дочкой будешь. Конечно, я мечтала иметь много детей, я люблю
детей. Но одна у меня дочка... Доченька... Не  было здоровья, не было сил. И
учиться я не смогла - часто болела. Мои  ноги, все  -  мои  ноги... Они меня
подводят... Работала до пенсии  лаборанткой в Политехническом  институте, но
меня все любили.  Профессора и студенты. Потому что во  мне самой было много
любви,  много  радости. Я так понимала жизнь, я только так хотела жить после
войны.  Бог не создал человека для того, чтобы он стрелял, он создал его для
любви. Как ты думаешь?
     Два  года  назад  гостил  у  меня наш  начальник штаба Иван  Михайлович
Гринько. Он уже давно на  пенсии.  За  этим же столом сидел.  Я тоже пирогов
напекла. Беседуют они с мужем, вспоминают... О девчонках наших заговорили...
А  я  как  зареву:  "Почет,  говорите,  уважение.  А  девчонки-то  почти все
одинокие. Незамужние.  Живут в коммуналках. Кто их пожалел? Защитил? Куда вы
подевались  все   после  войны?  Предатели!!"  Одним   словом,   праздничное
настроение я им испортила...
     Начальник  штаба вот  на  твоем  месте сидел. "Ты  мне покажи, - стучал
кулаком по столу, - кто тебя  обижал. Ты  мне  его  только покажи!" Прощения
просил:  "Валя,  я ничего тебе не могу сказать, кроме  слез". А не надо  нас
жалеть. Мы - гордые. Пусть десять раз историю перепишут. Со Сталиным или без
Сталина.  Но это  останется  -  мы победили! И  наши страдания. То,  что  мы
пережили. Это - не рухлядь и не пепел. Это - наша жизнь. Мы еще живы...
     Ни слова больше... Вот и все...".
     Перед  уходом  мне  напаковывают  пакет  с  пирогами:  "Это  сибирские.
Особенные.  В магазине таких не сыщешь..." Я получаю еще один длинный список
с адресами и телефонами: "Все тебе будут рады. Ждут. Я тебе объясню: страшно
вспоминать, но куда страшнее не вспоминать".
     Теперь я понимаю, почему они все-таки говорят...





     Я открываю по утрам свой почтовый ящик...
     Моя  личная  почта  все больше напоминает  почту военкомата  или музея:
"Привет  от  летчиц  авиаполка  Марины  Расковой",  "Пишу  Вам по  поручению
партизанок  бригады  "Железняк"",  "Поздравляют...   минские  подпольщицы...
Желаем   успеха   в   начатой   работе...",  "Обращаются  рядовые   полевого
банно-прачечного  отряда..."  За  все  время  поисков было  всего  несколько
отчаянных отказов: "Нет, это как страшный сон... Не могу! Не буду!" Или: "Не
хочу вспоминать! Не хочу! Долго забывала..."
     Запомнила еще одно письмо, без обратного адреса:
     "Мой  муж,  кавалер  орденов  Славы,  после  войны  получил  десять лет
лагерей... Так родина  встречала своих героев. Победителей! Написал в письме
своему  товарищу по университету, что  ему трудно гордиться нашей победой  -
свою  и  чужую землю  завалили русскими трупами.  Залили кровью. Его тут  же
арестовали... Сняли погоны...
     Вернулся из Казахстана  после  смерти  Сталина...  Больной. Детей у нас
нет. Мне не надо вспоминать о войне, я воюю всю жизнь..."
     Написать свои воспоминания решаются не все, да и не у всех получается -
доверить  бумаге  свои  чувства и мысли.  "Слезы  мешают..."  (А.  Буракова,
сержант, радистка). И переписка, против ожидания, дает только адреса и новые
имена.
     "Металла  во  мне хватает...  Осколок  от ранения под Витебском ношу  в
легком в трех сантиметрах от сердца. Второй осколок - в правом легком. Два -
в области живота...
     Вот мой  адрес...  Приезжайте.  Не  могу дальше писать,  ничего не вижу
из-за слез..."
     В. Громова, санинструктор
     "Наград больших не имею, одни  медали. Не знаю, будет ли интересна  вам
моя жизнь, но хотелось бы кому-нибудь ее рассказать..."
     В.П. Воронова, телефонистка
     "...Жили мы с мужем на Крайнем Севере, в Магадане. Муж работал шофером,
я - контролером. Как только началась война, мы оба попросились на фронт. Нам
ответили, что  работайте там, где вы нужны.  Тогда мы  послали телеграмму на
имя товарища Сталина,  что вносим  пятьдесят тысяч  рублей (по  тем временам
большие деньги, это все, что у нас было) на построение танка и желаем вдвоем
идти на фронт. Нам пришла  благодарность от правительства. И в сорок третьем
году меня с мужем направили в Челябинское танко-техническое училище, которое
мы окончили экстерном.
     Там же  получили танк. Мы оба были старшими  механиками-водителями, а в
танке  должен   быть  только  один  механик-водитель.  Командование   решило
назначить   меня   командиром    танка   "ИС-122",   а   мужа    -   старшим
механиком-водителем. И так мы дошли до Германии. Оба ранены. Имеем награды.
     Было немало девушек-танкисток на средних танках, а  вот на тяжелом  - я
одна.  Иногда думаю: записать бы  кому-нибудь из писателей мою жизнь. Сама я
не умею, как следует..."
     А. Бойко, младший лейтенант, танкист
     "Сорок  второй год...  Меня назначили  командиром  дивизиона.  Комиссар
полка предупредил: "Учтите,  капитан: вы принимаете не  обычный, а "девичий"
дивизион. В  нем  половина состава  девушки,  и они требуют особого подхода,
особого внимания и заботы". Я, конечно, знал, что в армии служат девушки, но
плохо  себе это представлял. Мы,  кадровые  офицеры,  несколько настороженно
относились к тому,  как "слабый пол" овладеет военным делом, которое испокон
веков считалось мужским. Ну, скажем,  медицинские сестры - это привычно. Они
хорошо себя зарекомендовали еще в первую мировую войну, затем в гражданскую.
А  что будут делать девушки в зенитной  артиллерии, где надо таскать пудовые
снаряды? Как  разместить их на  батарее, где всего одна землянка, а в состав
расчетов входят и  мужчины? Им  придется часами  сидеть  на  приборах, а  те
железные, сиденья на орудиях тоже железные, а это же девушки, им нельзя. Где
они  будут,  наконец, мыть и сушить  волосы? Возникала масса вопросов, такое
это было необычное дело...
     Стал ходить на  батареи, присматриваться. Признаюсь, что малость  не по
себе было: девушка  на  посту  с винтовкой, девушка на вышке с биноклем -  я
ведь  с  передовой пришел,  с фронта.  И  такие  разные они  -  застенчивые,
боязливые,  жеманные  и  решительные,   с  огоньком.   Подчиняться   военной
дисциплине умеют  не все, женская  натура противится  армейскому порядку. То
она забыла, что  ей приказано было сделать, то получила из дому письмо и все
утро проплакала.  Накажешь, а другой  раз отменишь наказание  - жалко. Мысли
были такие:  "Пропал я  с этим народом!" Но скоро мне пришлось отказаться от
всех своих сомнений. Девушки  стали настоящими  солдатами. Прошли мы с  ними
жестокий путь. Приезжайте. Будем долго говорить..."
     И.А.  Левицкий,  бывший командир  пятого  дивизиона семьсот восемьдесят
четвертого зенитно-артиллерийского полка
     Адреса  самые  разные  -  Москва,  Киев, город Апшеронск Краснодарского
края,  Витебск,  Волгоград,  Ялуторовск,  Суздаль,  Галич,  Смоленск...  Как
охватить? Страна огромная.  И  тут  на помощь приходит  случай.  Неожиданная
подсказка. В один из дней почта приносит приглашение от ветеранов шестьдесят
пятой    армии    генерала    П.И.    Батова:    "Собираемся    мы    обычно
шестнадцатого-семнадцатого мая в Москве на Красной  площади.  И  традиция, и
обряд. Приезжают все, кто  еще  в силах. Едут  из Мурманска и  Караганды, из
Алма-Аты и Омска. Отовсюду. Со всей нашей необъятной Родины... Одним словом,
ждем..."
     ...Гостиница  "Москва".  Месяц май  - месяц  Победы.  Везде обнимаются,
плачут, фотографируются. Не разобрать, где  цветы,  прижатые  к груди, а где
ордена и  медали. Я вхожу в этот поток, он поднимает и несет меня, тянет  за
собой  неудержимо,  и  скоро  я  оказываюсь  почти  в  незнакомом  мире.  На
незнакомом острове. Среди людей, которых узнаю и не узнаю, но одно знаю -  я
их люблю.  Обычно они затеряны среди нас и незаметны, потому что уже уходят,
их становится все  меньше и  меньше, а  нас больше, но один  раз  в году они
собираются вместе, чтобы хотя бы на миг уйти  в свое время. А их время - это
их воспоминания.
     На  седьмом  этаже  в пятьдесят второй комнате собрался госпиталь  пять
тысяч двести пятьдесят седьмой. Во главе стола  Александра Ивановна Зайцева,
военный  врач, капитан. Обрадовалась  мне и охотно  знакомит  со всеми,  как
будто мы с  ней давно знаем друг друга. А  я совершенно случайно постучала в
эту дверь. Наугад.
     Записываю:  Галина  Ивановна  Сазонова,  хирург,  Елизавета  Михайловна
Айзенштейн, врач, Валентина Васильевна Лукина, хирургическая медсестра, Анна
Игнатьевна   Горелик,  старшая  операционная  сестра,  и  медсестры  Надежда
Федоровна  Потужная, Клавдия Прохорова Бородулина, Елена Павловна  Яковлева,
Ангелина  Николаевна   Тимофеева,  Софья   Камалдиновна   Мотренко,   Тамара
Дмитриевна Морозова, Софья Филимоновна Семенюк, Лариса Тихоновна Дейкун.



     "Эх-эх,  девоньки, какая  она подлая  эта  война...  Посмотришь на  нее
нашими глазами. Бабьими...  То она  страшнее страшного.  Поэтому  нас  и  не
спрашивают..."
     "Помните, девчата: едем в теплушках... И солдаты смеются, как мы держим
винтовки. Держим не  так, как оружие  держат, а вот так... Сейчас даже и  не
покажу... Как кукол держим..."
     "Люди плачут, кричат... Я слышу слово: "Война!" И думаю: "Какая  война,
если у нас завтра в институте экзамен? Экзамен - это  так важно. Какая может
быть война?"
     А  через неделю  начались  бомбежки, мы  уже спасали  людей.  Три курса
мединститута  -  это  уже что-то в такое  время.  Но  в первые дни я столько
увидела  крови,  что начала ее  бояться.  Вот  тебе  и  полврача, вот тебе и
"пятерка"  по  практическим.   Но  люди  вели  себя   исключительно.  И  это
воодушевляло.
     Девочки, я вам рассказывала... Кончилась бомбежка, вижу - земля впереди
меня  шевелится.  Бегу  туда и начинаю  копать.  Руками почувствовала  лицо,
волосы... Это была женщина...  Откопала ее и начала  над ней плакать. А она,
когда открыла глаза, не спросила, что с ней, она заволновалась:
     - Где моя сумочка?
     - Что вам сейчас сумочка? Найдется.
     - У меня там лежат документы.
     Ее мысли были не о  том, как она, цела ли, а где ее партбилет и военный
билет.  Я  сразу начала  искать  ее сумочку. Нашла. Она  положила ее себе на
грудь и закрыла глаза. Скоро подъехала санитарная машина, и мы ее погрузили.
Я еще раз проверила, как ее сумочка.
     А вечером прихожу домой, рассказываю маме и говорю, что решила  уйти на
фронт..."
     "Отступали  наши...  Мы  все вышли на  дорогу... Проходит мимо  пожилой
солдат,  остановился возле нашей хаты,  прямо  в ноги кланяется моей матери:
"Прости, мать... А девчонку  спасай! Ой,  спасайте девчонку!" Мне тогда было
шестнадцать лет, у меня коса большая... И вот такие! - ресницы черные..."
     "Я  помню, как  мы  ехали  на фронт... Полная  машина девчонок, большая
крытая  машина.  Была  ночь,  темно,  и ветки  стучат по брезенту,  и  такое
напряжение, кажется, что это пули, нас обстреливают... С войной поменялись и
слова,  и  звуки... Война...  Эх, да  это же теперь всегда  рядом!  Говоришь
"мама",  и это  уже совсем  другое слово, говоришь  "дом", и это тоже совсем
другое слово. Что-то к ним еще  добавилось. Добавилось больше любви,  больше
страха. Что-то еще...
     Но с первого дня я была уверена, что они нас не победят. Такая  большая
наша страна. Бесконечная..."
     "Мамина дочка... Я никогда не выезжала из своего  города, не ночевала в
чужом  доме,  и я  попала младшим  врачом в минометную батарею.  Что со мной
творилось! Начнут минометы стрелять,  я сразу  глохну.  Меня всю  как  будто
обжигает.  Сяду  и шепчу:  "Мама, мамочка... Мамочка..."  Стояли  мы в лесу,
утром выйдешь  - тихо, роса висит. Неужели  это  война?  Когда так  красиво,
когда так хорошо...
     Нам сказали  одеть все военное, а я  метр  пятьдесят. Влезла в брюки, и
девочки  меня  наверху  ими завязали. И  я  ходила  в  своем  платье,  а  от
начальства пряталась. Ну, и меня за нарушение военной дисциплины посадили на
гауптвахту..."
     "Никогда бы не поверила... Я не знала о себе, что смогу спать на  ходу.
Идешь  в строю и  спишь,  натолкнешься  на  впереди  идущего, проснешься  на
секунду,  дальше спишь.  Солдатский  сон всюду сладкий. А однажды в  темноте
меня не вперед, а в сторону качнуло, я и пошла  по полю,  иду и сплю. Пока в
какую-то канаву не упала, тогда проснулась - и бегом догонять своих.
     Солдаты сядут на привале - одна самокрутка на троих. Пока первый курит,
второй и третий спят. Даже похрапывают..."
     "Не забуду: привезли раненого, сняли с носилок... Кто-то взял его руку:
"Нет, он мертвый". Отошли. И тут раненый вздохнул. Я  встала на колени перед
ним,  когда он вздохнул.  Реву  и кричу:  "Врача! Врача!"  Врача  поднимают,
трясут,  а  он  опять падает,  как сноп,  так  крепко спит.  Не  смогли  его
разбудить даже нашатырем. Он перед этим трое суток не спал.
     А  какие тяжелые раненые  зимой... Задубевшие гимнастерки - от крови  и
снежной  воды, кирзовые  сапоги в  крови со льдом  - не  разрезать.  Все они
холодные, как мертвецы.
     В окно посмотришь - зима и красота неописуемая. Волшебные белые ели. На
секунду все забудешь... И снова..."
     "Это был лыжный батальон... Там одни  десятиклассники... Их из пулемета
построчили...  Его  такого привозят,  он плачет. И  мы  их возраста, но  уже
старше  себя чувствовали. Обнимешь его: "Дитя милое". А он: "Побывала бы  ты
там, не сказала бы тогда - дитя". Он умирает и кричит всю ночь: "Мама! Мама!
" Там было курских два парня, мы их звали "курские соловьи". Придешь будить,
он спит, у него слюна на губах. Совсем махонькие..."
     "Сутками стояли у  операционного стола...  Стоишь, а руки  сами падают.
Бывает, уткнешься головой прямо  в оперируемого. Спать!  Спать! Спать! У нас
отекали ноги,  не вмещались в  кирзовые сапоги. До того  глаза  устанут, что
трудно их закрыть...
     У моей войны три запаха: крови, хлороформа и йода..."
     "О-ох!  А  раны... Обширные,  глубокие, рваные...  Можно  было  сойти с
ума... Осколки от пуль,  гранат, снарядов в голове, в кишках - во всем теле,
вместе  с  металлом  вынимаем  из тела  солдатские  пуговицы, куски  шинели,
гимнастерки, кожаных ремней. У одного солдата вся  грудь разворочена, сердце
видно...  Еще бьется,  но  он  умирает...  Делаю  последнюю перевязку  и еле
держусь,  чтобы не заплакать. Скорей, думаю, кончить и где-нибудь забиться в
угол и  нареветься. А он мне: "Спасибо,  сестричка..." и  протягивает в руке
что-то маленькое,  металлическое. Я  разглядела: скрещенные сабля  и  ружье.
"Зачем отдаешь?"  - спрашиваю.  -  "Мама сказала,  что  этот талисман спасет
меня. Но  он  мне уже не нужен. Может, ты счастливее меня?" - сказал  так  и
отвернулся к стенке.
     К  вечеру  кровь  в волосах,  пробивается  через халат  к телу,  она на
шапочках  и масках. Черная, тягучая, смешанная со всем, что есть в человеке.
С мочой, с калом...
     А в другой раз позовет кто-нибудь: "Сестричка, у меня нога заболела". А
ноги нет... Больше всего боялась носить мертвых, ветерок подымет простыню, и
он на тебя смотрит. Не могла нести, если был с  открытыми  глазами, возьму и
прикрою..."
     "Привезли раненого... Лежит на носилках полностью забинтованный, у него
было  ранение  в голову, он  чуть только  виден. Немножко. Но,  видно, я ему
кого-то напомнила, он ко мне обращается: "Лариса... Лариса... Лорочка..." По
всей видимости, девушку, которую он  любил. А это - мое имя, но я  знаю, что
никогда этого  человека не встречала, а он зовет  меня. Я подошла, никак  не
пойму, все  присматриваюсь. "Ты пришла?  Ты  пришла?" Я за  руку его  взяла,
нагнулась... "Я знал, что ты придешь..." Он что-то шепчет, но я  не понимаю,
что  он шепчет.  И сейчас не могу  спокойно  рассказывать, как вспомню  этот
случай, слезы пробиваются. "Я, - говорит, -  когда уходил на фронт, не успел
тебя поцеловать. Поцелуй меня..."
     И я наклонилась над ним и  поцеловала. У него слеза выскочила и поплыла
в бинты, спряталась. И все. Он умер...."


     "Люди не  хотели умирать... Мы  на  каждый  стон отзывались,  на каждый
крик. Меня  один раненый,  как  почувствовал, что умирает,  вот так за плечо
обхватил,  обнял  и не отпускает.  Ему казалось, что  если кто-то возле него
рядом, если сестра рядом, то от него жизнь не уйдет. Он просил: "Еще бы пять
минуток  пожить.  Еще бы две минутки..." Одни  умирали неслышно, потихоньку,
другие  кричали:  "Не  хочу  умирать!" Ругались:  мать  твою...  Один  вдруг
запел... Запел молдавскую песню... Человек умирает, но все  равно не думает,
не  верит, что он умирает. А ты видишь, как  из-под волос идет желтый-желтый
цвет,  как тень  сначала движется  по  лицу,  потом под  одежду... Он  лежит
мертвый, и  на лице какое-то удивление, будто он лежит и  думает:  как это я
умер? Неужели я умер?
     Пока  он слышит... До  последнего момента  говоришь  ему,  что нет-нет,
разве можно умереть. Целуешь его, обнимаешь: что ты, что ты? Он уже мертвый,
глаза  в  потолок,  а  я  ему что-то еще шепчу... Успокаиваю... Фамилии  вот
стерлись, ушли из памяти, а лица остались..."
     "Несут раненых...  Они  плачут...  Плачут  не от  боли, а  от бессилия.
Первый день, как их привезли на  фронт, некоторые ни разу  не выстрелили. Им
не  успели  выдать винтовки, потому что оружие  в первые  годы  было на  вес
золота. А у немцев танки, минометы,  авиация. Товарищи падали, они подбирали
их винтовки. Гранаты. С голыми руками пошли в бой... Как в драку...
     И наскочили сразу на танки..."
     "Когда они умирали... Как они смотрели... Как они..."
     "Мой первый раненый... Пуля попала ему в горло,  он жил  еще  несколько
дней, но ничего не говорил...
     Отрезают руку  или  ногу, крови нет... А есть белое  чистое мясо, кровь
потом. Я и сейчас не могу разделывать курицу, если белое чистое мясо. У меня
солено-солено во рту делается..."
     "В плен  военных  женщин немцы  не  брали... Сразу  расстреливали.  Или
водили перед  строем своих солдат  и показывали:  вот, мол,  не  женщины,  а
уроды. И мы всегда два патрона для себя держали, два - на случай осечки.
     У  нас  попала  в  плен медсестра... Через день,  когда  мы  отбили  ту
деревню, везде валялись мертвые лошади,  мотоциклы, бронетранспортеры. Нашли
ее: глаза выколоты, грудь  отрезана... Ее  посадили  на кол... Мороз, и  она
белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет.
     В рюкзаке  у нее мы нашли  письма  из дома и  резиновую зеленую птичку.
Детскую игрушку..."
     "Мы  отступаем...  Нас  бомбят.  Первый  год   отступали  и  отступали.
Фашистские самолеты  летали  близко-близко, гонялись за  каждым человеком. А
всегда  кажется  -  за  тобой.  Я  бегу...  Я  вижу  и  слышу,  что  самолет
направляется на меня... Вижу летчика, его  лицо, и он видит, что девчонки...
Санитарный обоз... Строчит вдоль повозок, и  еще улыбается. Он забавлялся...
Такая дерзкая, страшная улыбка... И красивое лицо...
     Я не выдерживаю... Я кричу... Бегу  в кукурузу - он туда, я к лесу - он
меня прижимает к земле.  Уже  - кусты... Вскочила в  лес, в какие-то  старые
листья. У  меня течет кровь из  носа от страха, не знаю: жива я или не жива?
Да нет, жива...  С того  времени очень боялась самолетов. Он еще где-то, а я
уже боюсь,  я уже ни о чем не думаю, а  одно  только, что  он летит, где мне
спрятаться,  куда мне забиться, чтобы не видеть и не  слышать. И до  сих пор
звука самолета не переношу. Не летаю..."
     "Эх-эх, девоньки..."
     "Перед  войной   я  собиралась  замуж...  За  своего   учителя  музыки.
Сумасшедшая история.  Я серьезно  влюбилась... И он...  Но мама  не пустила:
"Малая еще!!"
     Скоро  началась война. Я попросилась на фронт.  Хотела уехать из  дому,
стать  взрослой.  Дома  плакали и  собирали  меня  в дорогу.  Теплые  носки,
белье...
     Первого убитого я увидела в первый день... Случайно во двор  школы, где
расположился госпиталь, залетел осколок и смертельно ранил нашего фельдшера.
И я подумала: для замужества,  мама решила, я  маленькая, а для войны нет...
Моя любимая мама..."
     "Только остановимся... Поставим госпиталь, загрузят нас ранеными, и тут
- приказ: эвакуироваться. Раненых кого  погрузим, а кого -  нет.  Не хватает
машин. Нас  торопят: "Оставляйте. Уходите сами". Ты собираешься, они на тебя
смотрят. Провожают глазами.  В их  взглядах  все: смирение, обида... Просят:
"Братцы!  Сестрички!  Не оставляйте нас немцам. Пристрелите". Такая  печаль!
Такая печаль!! Кто может подняться, тот идет  с нами. Не может - лежит. И ты
никому  из них уже не в силах помочь, боишься глаза поднять... Молодая была,
плачу-плачу...
     Когда уже наступали, мы ни одного  нашего  раненого не оставляли.  Даже
немецких раненых  подбирали.  И  я  одно  время  с ними  работала. Привыкну,
перевязываю, как будто  ничего. А как вспомню  сорок  первый  год, как своих
раненых  оставляли и  что они  с ними...  Как  они с  ними...  Мы  видели...
Кажется, ни к одному больше не подойду... А назавтра иду и перевязываю..."
     "Мы  спасали...  Но  многие  жалели.  что они  медики  и  могут  только
перевязывать,  а не  идут с  оружием. Не  стреляют.  Я помню...  Я помню это
чувство. Помню, что на снегу запах крови особенно сильный..."
     "В  конце  войны... Я боялась  писать  домой письма.  Не  буду,  думаю,
писать, а то вдруг меня убьют, и мама будет  плакать, что война кончилась, а
я погибла  перед самой Победой. Никто об  этом  не говорил,  но все об  этом
думали. Уже мы чувствовали, что скоро победим. Уже весна началась.
     Я вдруг увидела, что небо синее..."
     "Что   мне   запомнилось...   Что  врезалось  в   память?  Это  тишина,
необыкновенная  тишина  в  палатах,  где  лежали  тяжелые  раненые...  Самые
тяжелые...  Они  не  говорили   между  собой.  Никого  не  звали.  Многие  в
беспамятстве. А  чаще лежит и молчит. Думает.  Куда-то в  сторону  смотрит и
думает. Окликнешь " не слышит.
     О чем они думали?"


     "А мы ехали, ехали...
     Стоят на  станции рядом  два состава...  Один  с ранеными и  другой - с
лошадьми. И  вот началась бомбежка. Составы загорелись... Мы стали открывать
двери,  спасать раненых,  чтобы они уходили, а  они  все  бросились  спасать
горящих лошадей. Когда раненые люди кричат, страшно, но нет ничего страшнее,
когда ржут раненые лошади. Они же ни  в чем не виноваты, они за людские дела
не отвечают. И никто не побежал в лес, а все бросились спасать лошадей. Все,
кто мог. Все!
     Я хочу  сказать... Я хочу сказать, что фашистские самолеты летали рядом
с землей... Низко... Я потом думала: немецкие летчики все видели, неужели им
не было стыдно? Что они думали..."
     "Я  помню  один  случай... Пришли  мы в поселок, а там возле леса лежат
убитые партизаны. Как над ними издевались, я пересказать не смогу, сердце не
выдержит. Их  резали по кусочкам... Кишки выпотрошили,  как  у свиней... Они
лежат...  А  недалеко лошади  пасутся.  Видно, лошади  партизанские, даже  с
седлами. Или они удрали от немцев  и вернулись, или их  не успели забрать, -
непонятно.  Они  далеко не отошли. Травы  много.  И тоже мысль: как это люди
такое при лошадях творили? При животных. Лошади на них смотрели..."
     "Горело поле и  лес... Дымил луг. Я видела  сгоревших коров  и собак...
Запах  непривычный. Незнакомый. Я видела.... Сгоревшие бочки с помидорами, с
капустой. Птицы  горели. Кони...  Много...  Много всего черного валялось  на
дорогах. К этому запаху тоже надо было привыкнуть...
     Я тогда поняла, что гореть может все... Даже кровь горит..."
     "Во время бомбежки прибилась  к нам  коза. С  нами легла. Просто  рядом
легла и кричит. Перестали бомбить, она с нами идет и все жмется к людям, ну,
живое,  тоже  боится.  Дошли до какой-то деревни  и  говорим  одной женщине:
"Возьмите, жалко". Хотелось спасти..."
     "В моей  палате лежали двое... Лежали - немец и наш обожженный танкист.
Я захожу к ним:
     - Как себя чувствуете?
     - Я хорошо, - отвечает наш танкист. - А этот плохо.
     - Это же фашист...
     - Нет, я ничего, а ему плохо.
     Уже  они не  враги, а люди,  просто  два раненых  человека рядом лежат.
Между  ними  появляется  человеческое.  Не  раз  наблюдала,  как  это быстро
происходило..."
     "Это как  же... Ну,  как...  Помните...  Летят  поздней осенью птицы...
Длинные-длинные стаи. Артиллерия наша и немецкая бьет,  а они  летят. Как им
крикнуть?  Как их предупредить:  "Сюда нельзя!  Тут  стреляют!" Как?!  Птицы
падают, падают на землю..."
     "А нам привезли на перевязку эсэсовцев... Эсэсовских офицеров. Подходит
ко мне сестричка:
     - Как мы их будем перевязывать? Рвать или нормально?
     - Нормально. Это раненые...
     И мы их перевязывали нормально. Двое потом убежали. Их поймали, и чтобы
они не убежали еще раз, я им пуговки обрезала на кальсонах..."
     "Когда мне  сказали...  Вот  эти  слова: "Кончилась война!.." Я взяла и
села  на  стерильный  стол. Мы с врачом  договорились, что,  когда  объявят:
"Кончилась  война!",  мы  сядем на  стерильный  стол. Что-то  такое сделаем,
невероятное. Я же никого не  подпускала  к  столу, не подпускала на пушечный
выстрел.  У меня перчатки, я  в  маске,  на  мне стерильный халат, и я  сама
подавала всем,  что надо: тампоны, инструменты... А тут взяла и села на этот
стол...
     О чем  мы  мечтали? Первое,  конечно,  -  победить, второе  -  остаться
живыми. Одна  -  "Кончится  война, и  я  нарожаю кучу  детей",  другая  - "Я
поступлю в институт", а кто-то -  "А я  из парикмахерской не  буду вылезать.
Стану  красиво  наряжаться, за собой смотреть".  Или:  "Куплю красивые духи.
Шарфик куплю и брошечку".
     И вот это время наступило. Все вдруг притихли..."
     "Отбили деревню... Ищем,  где набрать воды.  Вошли  во двор,  в котором
заметили колодезный  журавль. Резной деревянный колодец...  Лежит  во  дворе
расстрелянный хозяин... А возле него сидит  его собака. Увидела нас,  начала
поскуливать. Не сразу до нас дошло, а она звала. Повела нас в хату...  Пошли
за ней. На пороге лежит жена и трое деток...
     Собака   села   возле   них    и    плачет.    По-настоящему    плачет.
По-человечески..."
     "Мы входили в наши села... Там одни печи  стояли - и все. Одни печи! На
Украине  мы освобождали места, где  ничего  не осталось, одни  арбузы росли,
люди ели только эти арбузы, и больше ничего у них не было. Они встречали нас
и несли арбузы... Вместо цветов...
     Я  вернулась  домой.  В землянке -  мать,  трое детей, собачонка  у нас
вареную  лебеду  ела. Наварят лебеды, сами едят, дадут этой собачонке. И она
ела... У нас до войны столько соловьев было, а после войны два года их никто
не  слышал, вся  земля  была  перевернута, подняли, как говорится, дедовский
навоз. Перепахали.  Соловьи на третий  год только появились.  Где они  были?
Никто не знает. На свои места они вернулись через три года.
     Люди дома поставили, тогда соловьи прилетели..."
     "Как начинаю рвать  полевые цветы - войну вспоминаю. Тогда мы цветов не
рвали.  А если собирали  букеты, то только  тогда,  когда  хоронили... Когда
прощались..."
     "Эх-эх,  девоньки,  какая  она  подлая... Эта  война...  Помянем  наших
подруг..."





     Что больше всего запоминается?
     Запоминается   тихий,   часто  недоумевающий  голос  человека.  Человек
испытывает удивление перед самим собой,  перед тем, что с  ним было. Прошлое
исчезло, ослепило  горячим вихрем и скрылось,  а он остался.  Остался  среди
обычной жизни. Все вокруг обыкновенно, кроме его памяти. И я тоже становлюсь
свидетелем.  Свидетелем того, что  люди  вспоминают и как  вспоминают, о чем
хотят  говорить, а что  пытаются забыть или  отодвинуть в самый дальний угол
памяти. Зашторить. Как они отчаиваются в поисках слов, но хотят восстановить
исчезнувшее в  надежде, что на расстоянии смогут обрести его  полный  смысл.
Увидеть  и понять то, что не увидели и  не поняли  тогда. Там.  Разглядывают
сами себя, встречаются наново с собой. Чаще всего это уже два человека - тот
человек и этот, молодой  и  старый. Человек  на войне и человек после войны.
Давно  после  войны.  Меня все  время  не  покидает  чувство,  что  я  слышу
одновременно два голоса...
     Там  же,  в  Москве,  в  День  Победы,  я  встретила   Ольгу  Яковлевну
Омельченко. Все женщины были в весенних платьях, светлых косынках, а она - в
военной форме и военном берете. Высокая, сильная. Не говорила  и не плакала.
Все время молчала, но это было какое-то особое молчание, в нем подозревалось
больше  сказанного, чем  в словах. Она  как будто все время говорила сама  с
собой. Никто ей уже не был нужен.
     Мы познакомились, а потом я приехала к ней в Полоцк.
     Передо  мной  развернулась  еще  одна  страница  войны,  перед  которой
присмиреет любая фантазия...

     Ольга Яковлевна Омельченко, санинструктор стрелковой роты:
     "Мамин  талисман... Мама  хотела, чтобы я  эвакуировалась вместе с ней,
она знала,  что  я рвусь на фронт,  и привязала  меня к  подводе, на которой
везли наши вещи. Но  я тихонько  отвязалась и ушла, обрывок  этой  веревки у
меня на руке и остался...
     Все едут... Бегут... Куда деться?  И как добраться  до фронта? В дороге
встретилась с группой  девушек.  Одна  из  них говорит: "Тут моя мама рядом,
пойдем ко мне". Пришли  мы ночью,  постучали. Открывает ее мать, как глянула
на нас, а мы грязные, оборванные, - приказала: "Стойте на пороге". Мы стоим.
Она  притащила огромные чугуны, с нас все  поснимала. Вымыли мы головы золой
(мыла уже не было)  и  полезли на печку, и я сильно уснула.  Утром мать этой
девушки  сварила  щи,  хлеб  испекла из  отрубей с  картошкой. Каким вкусным
показался нам этот хлеб и  щи такими сладкими! И  так пробыли  мы там четыре
дня,  она нас подкармливала. Давала  понемножку, а то, боялась,  объедимся и
умрем. На пятый день она нам сказала:  "Идите". А перед этим пришла соседка,
мы сидели на печке. Мать показала нам пальцем, чтобы  молчали. Даже  соседям
она не  призналась,  что дочь дома,  все  знали  - дочь ее на  фронте. А эта
девочка у нее  одна-единственная, и  она ее  не  жалела,  не  могла простить
позора, что та вернулась. Не воюет.
     Ночью  она  нас  подняла, дала узелки  с едой. Обняла  каждую и  каждой
сказала: "Идите..."
     - И даже не пыталась удержать свою дочь?
     - Нет, она ее поцеловала со словами: "Отец воюет, и ты иди воюй".
     Уже  по дороге  эта девушка мне рассказала, что она медсестра, попала в
окружение...
     Долго меня мотало  по разным местам, и наконец попала я в город Тамбов,
устроилась  в  госпиталь.  В  госпитале  было  хорошо,   я  после  голодовки
поправилась, такая полненькая стала. И вот когда мне исполнилось шестнадцать
лет, мне сказали,  что  я могу,  как и все  медсестры, врачи, сдавать кровь.
Начала я сдавать кровь каждый месяц. В госпитале постоянно требовались сотни
литров, не хватало. Сдавала сразу по пятьсот кубиков,  по поллитра крови два
раза  в месяц.  Получала донорский паек: килограмм сахара, килограмм  манки,
килограмм колбасы,  чтобы  восстановить силы.  Я дружила  с  нянечкой  тетей
Нюрой, у нее было семь  детей,  а муж погиб в начале войны. Старший мальчик,
которому одиннадцать лет, пошел за продуктами и потерял карточки, так я свой
донорский паек отдавала им. Один раз врач  мне говорит: "Давай  напишем твой
адрес,  вдруг  объявится тот,  кому вольют  твою кровь". Мы написали адрес и
пристегнули эту бумажку к бутылочке.
     И вот через какое-то время,  месяца  два прошло, не больше, я сменилась
после дежурства и пошла, спать легла. Тормошат меня:
     - Вставай! Вставай, к тебе брат приехал.
     - Какой брат? Нет у меня брата.
     Наше  общежитие было на последнем этаже,  я  спустилась  вниз,  смотрю:
стоит лейтенант молодой, красивый. Спрашиваю:
     - Кто тут звал Омельченко?
     Он отвечает:
     - Я звал. - И показывает мне записку, которую мы  с врачом  написали. -
Вот... Я твой брат по крови...
     Привез  мне два яблока,  кулечек конфет, тогда конфет  нигде невозможно
купить. Боже! Какие это были вкусные  конфеты! Пошла к начальнику госпиталя:
"Брат приехал!" Пустили меня в увольнение. Он пригласил: "Пойдем в театр". А
я  еще ни разу в  жизни  не была в театре, а тут  в театр  да еще  с парнем.
Парень красивый. Офицер!
     Через несколько дней он уезжал,  у него было направление на Воронежский
фронт.  Когда он пришел попрощаться, я открыла окно и помахала  ему рукой. В
увольнение меня не пустили: как раз привезли много раненых.
     Ни  от  кого  писем  не получала, даже не имела представления, что  это
такое - получить  письмо. И вдруг  мне вручают треугольничек, распечатала, а
там  написано:  "Ваш  друг,  командир  пулеметного  взвода...  погиб смертью
храбрых..." Это тот,  мой  брат  по  крови. Он сам детдомовский,  и, видимо,
единственный адрес, который  у него был, - это  мой. Мой адрес... Уезжая, он
очень  просил, чтобы я  оставалась  в этом  госпитале, после войны ему легче
будет меня найти. "На войне, - боялся. -  легко потеряться". И через месяц я
получаю  вот это  письмо, что  он погиб... И  мне так  стало  страшно.  Меня
ударило в  сердце... Я решила всеми силами уйти на фронт и отомстить за свою
кровь, я знала, что где-то пролилась моя кровь...
     Но на фронт  уйти  не  так  просто.  Три  рапорта  написала  начальнику
госпиталя, а на четвертый раз пришла к нему на прием:
     - Если вы меня не отпустите на фронт, то я убегу.
     - Ну, хорошо. Я тебе дам направление, раз ты такая упрямая.
     Самое страшное,  конечно,  первый бой. Ну, потому,  что  еще ничего  не
знаешь... Небо гудит,  земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе
вот-вот  лопнет.  Не думала, что  земля  может  трещать.  Все  трещало,  все
гремело.  Колыхалось... Вся земля...  Я просто не могла...  Как мне  все это
пережить... Я думала, что не выдержку. Мне так сильно страшно стало, и вот я
решила: чтобы не струсить, достала свой комсомольский билет, макнула в кровь
раненого  и положила себе в карманчик возле сердца,  застегнула.  И вот этим
самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное - не струсить,
потому что если я струшу в первом бою, то уже дальше не ступлю и  шага. Меня
заберут  с передовой,  отправят в  медсанбат.  А  я хотела  быть  только  на
передовой, я хотела когда-нибудь увидеть хотя бы  одного фашиста  в  лицо...
Лично...  И мы  наступали,  шли по  траве,  а  трава выросла в пояс. Там уже
несколько лет не сеяли. Идти было очень тяжело. Это на Курской дуге...
     После боя  вызвал меня начальник штаба.  Какая-то избенка  разрушенная,
там ничего нет. Стоит один стул, и он стоит. Посадил меня на этот стул:
     -  Ну, вот смотрю я на  тебя и  думаю: что заставило  тебя  пойти в это
пекло? Убьют, как муху. Ведь это же война! Мясорубка! Давай переведу хотя бы
в санчасть. Ну, хорошо, если убьют, а если  останешься без глаз, без рук? Ты
подумала об этом?
     А я отвечаю:
     - Товарищ полковник, я подумала. И об одном  прошу: не трогайте меня из
роты.
     - Ладно, иди! - как крикнет на меня, я даже испугалась.  И отвернулся к
окну...
     Бои  тяжелые. В рукопашной  была... Это ужас... Это  не для человека...
Бьют,  колют  штыком, душат  за горло  друг  друга. Ломают кости. Вой стоит,
крик. Стон. И этот хруст... Этот хруст! Его не забыть...  Хруст костей... Ты
слышишь,  как  череп трещит.  Раскалывается... Для  войны  это  и то кошмар,
ничего человеческого там нет. Никому не поверю, если скажет, что на войне не
страшно. Вот немцы поднялись и идут, они идут всегда с закатанными по локоть
рукавами, еще пять-десять минут и атака. Тебя начинает трясти. Озноб. Но это
до первого выстрела... А там... Как услышишь команду, уже ничего не помнишь,
вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И уже не думаешь  о страхе. А вот  на
второй  день  ты уже  не  спишь,  тебе  уже  страшно. Все  вспоминаешь,  все
подробности,  и  до  твоего  сознания  доходит,  что  тебя  могли  убить,  и
становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это
какие-то совсем другие  лица, не такие, как обычно  у людей. Они  и  сами не
могут друг на  друга глаза поднять. Даже на деревья не смотрят.  Подойдешь к
нему, а он: "Ух-ходи! Ух..." Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что
все немножко ненормальные, и даже что-то звериное мелькает. Лучше не видеть.
Я до сих пор не верю, что живая  осталась. Живая... И раненая  и контуженая,
но целая, не верю...
     Глаза закрою, все снова перед собой вижу...
     Снаряд попал  в  склад  с боеприпасами,  вспыхнул  огонь.  Солдат стоял
рядом,  охранял,  его опалило. Это уже  был черный кусок мяса....  Он только
прыгает... Подскакивает  на одном месте...  А все  смотрят из  окопчиков,  и
никто с места не сдвинется, все растерялись. Схватила я простыню, подбежала,
накрыла  этого  солдата  и  сразу  легла  на него. Прижала  к  земле.  Земля
холодная... Вот так... Он покидался, пока разорвалось сердце, и затих...
     Я  в  крови  вся...  Кто-то из  старых  солдат подошел, обнял,  слышу -
говорит:  "Кончится  война, и  если она останется жива,  с  нее человека все
равно  уже  не  будет,  ей  теперь все". Мол, что  я среди  такого ужаса,  и
пережить его, да еще в таком молодом возрасте. Меня трясло, как  в припадке,
отвели под руки в землянку. Ноги не держали... Трясло, будто через  меня ток
пропустили... Непередаваемое чувство...
     А  тут  снова  бой  начался...  Под  Севском  немцы  атаковали  нас  по
семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К
последнему  подползла,   а  у  него  рука  совсем  перебита.   Болтается  на
кусочках... На  жилах... В кровище  весь... Ему нужно  срочно отрезать руку,
чтобы  перевязать.  Иначе  никак. А у  меня  нет  ни ножа, ни  ножниц. Сумка
телепалась-телепалась на боку, и они  выпали.  Что делать? И я зубами грызла
эту мякоть. Перегрызла, забинтовала... Бинтую, а раненый: "Скорей, сестра. Я
еще повоюю". В горячке...
     Через несколько дней,  когда на  нас  пошли  танки, двое струсили.  Они
побежали... И вся  цепь  дрогнула... Погибло много наших  товарищей. Раненые
попали в  плен, которых  я  стащила в воронку.  За ними  должна  была прийти
машина... А когда эти двое струсили,  началась паника. И раненых бросили. Мы
пришли потом  на то место, где  они лежали: кто с  выколотыми глазами, кто с
животом распоротым... Я, как  это увидела, за ночь почернела. Это же  я их в
одно место собрала... Я... Мне так сильно страшно стало...
     Утром построили весь батальон, вывели этих  трусов,  поставили впереди.
Зачитали, что расстрел  им. И надо семь  человек,  чтобы привести приговор в
исполнение.  Три  человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат  и вышла.
Как я вышла... Девчонка... Все за мной... Нельзя было их простить. Из-за них
такие ребята погибли!
     И  мы привели  приговор в исполнение... Опустила  автомат,  и мне стало
страшно. Подошла к ним... Они лежали... У одного на лице живая улыбка...
     Не  знаю,  простила  бы  я  их сейчас?  Не  скажу...  Не  буду говорить
неправду. В другой раз хочу поплакать. Не получается...
     Я на войне все забыла. Свою прежнюю жизнь. Все... И любовь забыла...
     Влюбился в меня командир роты разведчиков. Записочки через своих солдат
пересылал. Я пришла  к нему один раз на  свидание. "Нет, - говорю. - Я люблю
человека,  которого уже  давно  нет  в  живых".  Он вот так  близко  ко  мне
придвинулся, прямо  в глаза посмотрел, развернулся  и  пошел. Стреляли, а он
шел и даже не пригибался... Потом,  это уже на Украине  было,  освободили мы
большое  село.  Я  думаю: "Дай пройдусь,  посмотрю". Погода  стояла светлая,
хатки белые. И за селом так - могилки, земля свежая... Тех, кто в бою за это
село погиб,  там  похоронили. Сама не  знаю,  ну как  потянуло  меня.  А там
фотография  на  дощечке  и фамилия.  На каждой могилке... И вдруг  смотрю  -
знакомое лицо... Командир роты разведчиков, который мне в любви признался. И
фамилия его... И мне  так не по себе стало. Страх такой силы... Будо он меня
видит, будто он живой...  В это время идут к могиле его ребята, из его роты.
Они все меня знали, они записочки мне носили. Ни  один на меня не посмотрел,
как  будто  меня не было. Я  - невидимая. Потом, когда я  их встречала,  мне
кажется...  Вот я так думаю... Они хотели, чтобы и я погибла. Им тяжело было
видеть,   что  я...  живая...  Вот  я  чувствовала...  Будто  я  перед  ними
виновата...И перед ним...
     Вернулась  я  с войны и тяжело заболела. Долго по больницам  скиталась,
пока  не  попала к  старому  профессору.  Он  стал меня лечить... Лечил меня
больше словами,  чем лекарствами, он объяснил  мне мою болезнь. Говорил, что
если  бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет,  организм  был  бы
окрепший, а так как я попала  в шестнадцать, это очень ранний возраст,  меня
сильно травмировало. "Конечно, лекарство - это одно, - объяснял он, -  можно
подлечиться,  но,  если  хотите  восстановить  здоровье,  хотите  жить,  мой
единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только
это может спасти. С каждым ребенком организм будет возрождаться".
     - А сколько вам было лет?
     -  Как кончилась война, шел  двадцатый  год. Конечно,  я и  замуж-то не
думала выходить.
     - Почему?
     - Я  чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников,
даже  старой. Подружки танцуют, веселятся, а я  не могу, я смотрела на жизнь
старыми  глазами.  Из  другого  мира...  Старуха!  За  мной  молодые  ребята
ухаживали.  Пацаны.  Но  они  не  видели  мою  душу, что  там внутри  у меня
творится. Вот  я  вам рассказала один день... О боях под Севском. Всего один
день... После которого ночью из ушей у меня хлынула кровь. Утром проснулась,
как после тяжелой болезни. Подушка в крови...
     А в  госпитале? У нас стояло за  ширмой в операционной  большое корыто,
куда мы  складывали  отрезанные руки,  ноги...  С передовой приехал капитан,
привез  своего раненого товарища. Как он там оказался, не знаю, но он увидел
это корыто и... упал в обморок.
     Могу вспоминать и вспоминать. Не остановиться... А что самое главное?
     Я помню звуки войны. Все вокруг  гудит, лязгает,  трещит  от огня...  У
человека на войне стареет душа. После войны я уже никогда не была молодой...
Вот - главное. Моя мысль...
     - Замуж вышли?
     - Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей.  Пятерых  мальчиков.
Девочек Бог не дал. Для меня  самое удивительное, что после такого  сильного
страха и ужаса я смогла  родить красивых детей.  И хорошая мама оказалась, и
хорошая бабушка.
     Я  теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была  не я, а  какая-то
другая девчонка..."
     Я возвращалась домой, везла четыре  кассеты  (два дня разговора) с "еще
одной войной",  испытывая разные чувства: потрясение и  страх, недоумение  и
восхищение.  Любопытство  и  растерянность,  нежность.   Дома  пересказывала
некоторые эпизоды  друзьям. Неожиданно для меня  все реагировали  одинаково:
"Слишком  страшно. Как она  выдержала? Не  сошла с ума?". Или:  "Мы привыкли
читать о другой войне. На этой войне есть четкая граница: они-мы, добро-зло.
А здесь?". Один даже сказал: "Если все описать, то это будет последняя книга
о войне". Во что, конечно, никто  из  нас  не поверил. Но  у всех я замечала
слезы на глазах, и все задумывались. Наверное, о том же, о  чем и я. Вот уже
были на земле тысячи войн (недавно прочла, что их насчитали более трех тысяч
-  больших и маленьких), но война как была,  может  быть, одной  из  главных
человеческих  тайн, так  ею  и  осталась.  Ничего  не изменилось. Я  пытаюсь
большую историю уменьшить до  человека, чтобы что-то понять.  Обрести слова.
Но  на этой,  казалось  бы  уже небольшой и удобной для обзора  территории -
пространстве   одной  человеческой   души   -  все  еще   непонятнее,  менее
предсказуемо, чем в истории. Потому  что  передо  мной - живые  слезы, живые
чувства. Живое человеческое  лицо, на котором во  время разговора  пробегают
тени боли  и страха.  Иногда  даже закрадывается  крамольная  догадка  о еле
уловимой красоте человеческого страдания. Тогда я пугаюсь самой себя...
     Путь только один - полюбить человека. Понять его любовью.





     Поиск продолжается... Но на этот раз мне не надо далеко ехать...
     Улица, на которой  я живу  в Минске, носит имя Героя  Советского  Союза
Василия  Захаровича  Коржа  -  участника  гражданской войны,  героя  боев  в
Испании, партизанского  комбрига  в  Великую Отечественную.  Каждый  беларус
читал  книгу  о  нем,  хотя бы  в школе,  или  видел кинофильм.  Белорусская
легенда. Сотни  раз, оставляя  его имя на конвертах и  бланках  телеграмм, я
никогда не думала о  нем, как  о реальном человеке.  Миф  уже давно  заменил
когда-то  живого  человека.  Стал его двойником.  Но на  этот  раз  я шла по
знакомой улице с  новым чувством: полчаса езды на троллейбусе в другой конец
города, и я увижу его  дочерей, обе они воевали на фронте, и увижу его жену.
На моих глазах легенда оживет и превратится в  человеческую жизнь, спустится
на землю. Большое станет малым. Как бы  я  ни любила смотреть на небо или на
море, все равно больше меня завораживает песчинка под микроскопом. Мир одной
капли. Та большая и невероятная жизнь, которую я там  открываю.  Как назвать
малое малым, а  большое большим,  когда то  и  другое так  бесконечно? Я уже
давно их не различаю. Для меня один человек - это так много. В нем есть  все
- можно затеряться.
     Нахожу нужный адрес, это - опять массивная и неуклюжая многоэтажка. Вот
и третий подъезд, нажимаю в лифте кнопку седьмого этажа...
     Дверь  открыла младшая из  сестер - Зинаида Васильевна. Те  же  широкие
темные брови и упрямо-открытый взгляд, как и у отца на фотографиях.
     - Мы все собрались. Утром сестра Оля приехала из Москвы. Она там живет.
Преподает  в Университете имени Патриса  Лумумбы. И мама  наша  здесь.  Вот,
благодаря вам, и встретились.

     Обе  сестры,  Ольга   Васильевна  и   Зинаида  Васильевна   Корж,  были
санинструкторами в кавалерийских  эскадронах. Сели рядышком и посмотрели  на
мать - Феодосию Алексеевну.
     Она и начала:
     - Горит  все...  Сказали нам эвакуироваться... Долго ехали.  Доехали до
Сталинградской области.  Женщины с детьми в тыл движутся, а  мужчины оттуда.
Комбайнеры,  трактористы, все  едут. Один, помню, полная их полуторка, а  он
встал с досок  и кричит: "Мамаши, сестрички!! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб,
чтобы  мы победили врага!" И вот они  все  свои шапки поснимали и смотрят на
нас.  А мы одно, что успели с собой взять, - это своих детей. Держим их. Кто
на  руках,  кто за руки.  Он  просит: "Мамаши, сестрички!  Уезжайте  в  тыл,
убирайте хлеб...".
     Больше за все время нашего разговора она не проронит ни слова. А  дочки
будут иногда тихонько гладить ее руки, успокаивая.
     Зинаида Васильевна:
     - Жили  мы в Пинске... Мне было  четырнадцать  с половиной лет,  Оле  -
шестнадцать, а брату Лене - тринадцать. Олю мы как раз в эти дни отправили в
детский санаторий, а с нами отец хотел ехать в деревню. К его родным... Но в
ту ночь он фактически дома не ночевал. Он работал в обкоме партии, ночью его
вызвали, а вернулся домой только утром. Забежал на кухню, перекусил что-то и
говорит:
     - Дети, началась война. Никуда не уходите. Ждите меня.
     Ночью мы уезжали. У отца была  самая дорогая для него память об Испании
-  охотничье ружье,  очень  богатое,  с  патронташем.  Это была  награда  за
храбрость. Он бросил ружье брату:
     -  Ты   самый  старший  теперь,  ты  мужчина,   должен  смотреть  маму,
сестренок...
     Это ружье мы  берегли всю войну. Все,  что было у нас из хороших вещей,
продали или обменяли на хлеб, а ружье сберегли. Не  могли с ним  расстаться.
Это была  наша память  об отце. Еще  он бросил нам  на  машину большой такой
кожух, это у него была самая теплая вещь.
     На  станции пересели  на поезд,  но не  доезжая  до Гомеля  попали  под
сильный обстрел. Команда: "Из  вагонов,  по  кустам - ложись!" Когда обстрел
кончился...  Сначала тишина, а потом крики...  Все бегом... Мама с братишкой
успели вскочить в вагон, а я осталась.  Очень испугалась... Очень! Я никогда
одна не оставалась.  А тут - одна. Мне кажется, что я на какое-то время даже
потеряла речь... Я онемела... Кто-то у меня что-то спрашивал, а я молчала...
Потом прилепилась к какой-то женщине, помогала ей перевязывать раненых - она
была  врач.  Ее  называли:  "Товарищ  капитан".  И  я  поехала дальше  с  ее
санитарной частью. Они приласкали, накормили меня, но скоро спохватились:
     - А сколько тебе лет?
     Я поняла, что если скажу правду, отправят  меня в какой-нибудь  детский
дом.  Вот это с  ходу сообразила. Ну,  а я уже не хотела терять этих сильных
людей. Я  хотела,  как  и  они, воевать. Нам же  все  время внушали  и  отец
говорил, что воевать мы  будем на  чужой территории, это все временно, война
скоро кончится победой. И как это без меня? Такие у меня были детские мысли.
Я сказала, что  мне шестнадцать  лет, и меня  оставили.  Вскоре отправили на
курсы. Месяца четыре я училась на этих курсах. Училась и все время ухаживала
за ранеными. Привыкала к войне... Конечно, надо было привыкать... Училась не
в училище, а тут же, в медсанбате. Мы отступали, раненых везли с собой.
     Дорогами  мы не шли, дороги бомбили,  обстреливали. Шли по  болотам, по
обочинам.  Шли вразброд.  Разные  части. Где-то  концентрировались,  где-то,
значит,  давали  бои.  И вот так  шли, шли и шли.  По  полям шли.  Какой там
урожай! Шли, рожь топтали. А урожай в  тот год был  небывалый, хлеба  стояли
высокие-высокие.  Зеленая  трава,  солнце такое,  а  убитые лежат,  кровь...
Убитые люди и животные.  Деревья черные... Разрушенные станции...  На черных
вагонах висят сгоревшие люди... Дошли мы так до  Ростова. Там при бомбежке я
была  ранена.  Пришла в сознание  в поезде, слышу -  пожилой солдат украинец
лает молодого: "Жинка  твоя так нэ плакала, когда рожала, как ты плачешь". А
мне, когда увидел,  что я  глаза  открыла,  говорит: "А ты  покричи,  милая,
покричи. Легче станет. Тебе можно" Я маму вспомнила и заплакала...
     После  госпиталя  мне  был  положен  какой-то  отпуск, и  я  попыталась
разыскать свою маму. А мама меня искала, и сестра Оля нас искала. О чудо! Мы
нашлись все через одних знакомых  в Москве.  Все на  их адрес написали и так
нашлись. Чудо! Мама жила под Сталинградом в колхозе. И я туда поехала.
     Это был конец сорок первого года...
     Как  они жили? Брат на тракторе работал, еще совсем ребенок, тринадцать
лет. Сначала он был прицепщиком, а когда забрали на фронт всех трактористов,
стал трактористом. И днем и ночью работал. Мама шла  за трактором или сидела
рядом, она боялась, как бы он не заснул и не свалился. Они вдвоем на  полу у
кого-то спали...  Не раздевались, потому что нечем было накрыться. Вот такая
их жизнь... Скоро  приехала Оля, ее  устроили  счетоводом. Но  она  писала в
военкомат, просилась на фронт, а ей все время приходил отказ. И мы решили  -
я  уже  была вояка, -поедем  вдвоем  в Сталинград и там найдем  какую-нибудь
часть. Маму  мы успокоили, обманули, что поедем на Кубань,  в богатые места,
там у отца были знакомые...
     У  меня старая шинель, гимнастерка, две пары брюк.  Отдала одни  Оле, у
нее  совсем ничего нет. И сапоги у нас тоже одни  на двоих. Мама нам связала
из овечьей шерсти не то носки, не то что-то похожее на тапки, что-то теплое.
Мы  шли шестьдесят  километров  пешком, до самого Сталинграда:  одна  сапоги
оденет, другая - в маминых  тапках,  потом менялись. По морозу  шли, февраль
месяц, обмерзли, голодали. Что мама нам сварила в дорогу? Из костей каких-то
холодец и несколько лепешек. И мы такие голодные-голодные...Если засыпали  и
снились сны, то только с  какой-нибудь  едой. Во сне буханки хлеба надо мной
летали.
     Добрались до Сталинграда, а там не до нас. Никто нас слушать  не хочет.
Тогда мы решаем ехать, как мама нас посылала, на Кубань, по папиному адресу.
Влезли в  какой-то товарняк: я  надену  шинель, сижу, а Оля в  это время под
полками. Потом мы переодеваемся, и уже я  лезу под полки, Оля сидит. Военных
не трогали. А у нас же денег никаких...
     Попали на Кубань... Каким-то  чудом... Нашли знакомых. И там мы узнали,
что   формируется  добровольческий   казачий   корпус.   Это  был  четвертый
кавалерийский казачий  корпус,  потом он  стал  гвардейский. Он формировался
только из добровольцев.  Там  были люди всех возрастов:  и  казаки,  которых
когда-то  Буденный, Ворошилов в атаки  водили, и молодежь. Нас взяли. До сих
пор не знаю  - почему? Наверное, потому, что мы  много раз  просились. И нам
некуда   было   деться.  Зачислили   в   один  эскадрон.   Дали  нам  каждой
обмундирование  и лошадь. Лошадь свою  надо было  кормить, поить, ухаживать,
все полностью. Хорошо, что у нас в детстве была  лошадь, и я как-то привыкла
к ней,  полюбила. И когда дали мне  лошадь, села - и  ничего  страшного.  Не
сразу все получилось, но  я не  боялась. У  меня  была  маленькая лошаденка,
хвост до земли, но быстрая, послушная,  и  я как-то быстро научилась ездить.
Даже форсила... Потом  уже скакала  на  венгерских, на румынских лошадях.  И
настолько  я полюбила лошадей, настолько узнала,  что  и  сейчас мимо лошади
равнодушно  не пройду. Обниму  ее. Мы под ногами у них  спали, она  тихонько
ножку передвинет,  но  человека  не  заденет.  Она  на  мертвого  никогда не
наступит, а от живого человека,  если он только ранен, никогда не уйдет и не
бросит. Очень  умное животное. Для кавалериста лошадь -  это друг. Преданный
друг.
     Первое боевое крещение...  Это когда наш  корпус под станицей Кущевская
участвовал  в отражении танков. После Кущевской  битвы - это была знаменитая
конная атака кубанских казаков - корпусу присвоили  звание гвардейского. Бой
был страшный...  А  для нас с Олей самый страшный, потому что  мы  еще очень
боялись. Я,  хотя  уже  считала, что  воевала и знала,  что  это такое... Но
вот... Когда кавалеристы пошли лавиной - черкески развеваются, сабли вынуты,
кони храпят, а конь, когда летит,  он такую силу имеет... Вот эта вся лавина
пошла  на  танки,  на  артиллерию   -  это  было  как  в  загробном  сне.  В
нереальности... А  фашистов было много, их было больше, они шли с автоматами
наперевес,  рядом с  танками шли - и  они  не выдержали,  понимаете,  они не
выдержали этой лавины.  Они бросали автоматы...  Бросали  орудия и бежали...
Вот такая картина...
     Ольга Васильевна о том бое:
     - Я перевязывала раненых... Рядом лежал фашист, я думала, он мертвый, и
не обратила на него внимания, а он раненый... И он хотел меня убить... Я как
почувствовала, как кто-то меня толкнул, и  к нему повернулась. Успела выбить
ногой автомат. Я его не убила, но и не перевязала, ушла. У него было ранение
в живот...
     Зинаида Васильевна продолжает:
     -  А я  веду раненого и вдруг вижу:  два  немца из-за танкетки выходят.
Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Одна секунда, если бы я не
успела очередь  дать, они бы меня с  раненым расстреляли. Так неожиданно все
произошло.  Я после боя подошла к ним, они лежали с открытыми глазами. Я эти
глаза и сейчас помню... Один такой красивый,  молодой  немец... Было  жалко,
хотя  это был фашист, но все равно... Как-то долго это чувство не покидало и
не хочется убивать, понимаете. В  душе такая ненависть: зачем они  пришли на
нашу  землю? Но попробуй сама убить, и это страшно. Вот нет другого слова...
Очень страшно. Когда сама...
     Бой кончился.  Казачьи сотни снимаются со своих мест, а  Оли нет. Я еду
за всеми, еду последняя, все  оглядываюсь. Уже вечер.  А Оли нет... Передают
по цепочке, что они  -  она  и  еще  несколько человек - остались  подбирать
раненых.  Я  ничего  не могла делать,  я только ее ждала. Отстану  от  своей
сотни,  подожду,  потом  опять  всех  нагоняю. Плачу: неужели  в  первом бою
потеряла  сестру?  Где  она?  Что  с ней?  Может, где-нибудь  умирает, зовет
меня...
     Оля... Оля тоже вся в слезах... Нашла меня ночью... Все казаки плакали,
когда увидели, как  мы  встретились.  Повисли на шее одна у другой, не можем
оторваться. И тогда мы поняли, что нельзя нам, невыносимо быть вместе. Лучше
расстаться.  Никогда  не выдержим, если одна погибнет на  глазах  у  другой.
Решили, что я должна проситься в другой эскадрон. А как расстаться... Как?
     Но дальше воевали раздельно, сначала в разных эскадронах,  затем даже в
разных дивизиях. Только привет  передашь, если случай  подвернется, узнаешь,
жива  ли... Смерть на каждом шагу  стерегла. Поджидала... Я  помню,  как под
Араратом... Мы стояли в песках. Арарат был взят немцами. И было Рождество, и
немцы праздновали. Из нас  отобрали эскадрон и  батарею сорокамиллиметровую.
Где-то  часов в  пять  мы  двинулись, всю ночь шли. И  на рассвете встретили
наших разведчиков, разведчики вышли раньше.
     Село лежало внизу... Как  в чаше... Немцы никогда не думали,  что мы  в
таких песках сможем  пройти, и оборону  выставили малую. Мы пробрались через
их тылы очень даже  тихо. Спустились с горы - сразу взяли часовых  и вошли в
это  село,  влетели.  Немцы выскакивали  совершенно голые, только автоматы в
руках. Там у них стояли елки... Они  все пьяные... А в каждом дворе  было не
меньше двух-трех  танков. Танкетки стояли, бронетранспортеры... Вся техника.
Мы  тут же на месте ее подрывали, и это такая  стрельба, такой грохот, такая
паника... Все метались...  Там обстановка была  такая, что  в своего  каждый
боялся попасть. Все горело... И горели рождественские елки...
     У  меня восемь раненых...  Подняла  их  вверх, на гору... Но мы, видно,
сделали одну оплошность:  не перерезали связь. И немецкая артиллерия накрыла
нас огнем и минометным, и дальнобойным. Я своих раненых скорей на санитарную
повозку. Посадила,  и они  поехали...  И на моих глазах  снаряд попал в  эту
бричку, и все разлетелось. Когда я посмотрела, там только один человек живой
остался. А тут  уже немцы  поднимаются  на гору...  Раненый  просит: "Оставь
меня,  сестра...  Оставь  меня,  сестра...  Я уже  умираю..."  У него  живот
разворотило...  Ну,  кишки...  Все  это...  Он  сам  собирает  их  и   назад
заталкивает...
     Думала, что  лошадь  моя  от  этого  раненого  вся  в  крови,  а  когда
посмотрела:  она тоже ранена  в бок, пакет индивидуальный  весь вошел  туда.
Достала, было  у  меня несколько кусочков сахара, дала ей этот сахар. Уже со
всех  сторон стреляют,  не  поймешь:  где немец, а где  наши?  Метров десять
проедешь и  натыкаешься на раненых...  Думаю: надо бричку искать,  подобрать
всех. Еду  и вижу спуск, а внизу - три дороги: и туда дорога, и туда дорога,
и прямо дорога.  Я растерялась... Куда  ехать?  А  я  держала повод  крепко.
Лошадь  шла туда,  куда я  направляла. Ну, а тут, не знаю, какой-то инстинкт
мне подсказал, где-то я слышала, что лошади  чуют дорогу, и, не доезжая этой
развилки, я повод  опустила, и лошадь пошла совсем в другом направлении, чем
я сама бы поехала. Пошла, пошла и пошла.
     Я уже сижу без сил, мне уже все равно,  куда она пойдет. Что будет,  то
будет.  Она так шла-шла,  а потом  веселей-веселей, мотает головой, я  уже и
повод  подняла,  держу.  Нагнусь и  ей  рану придержу  рукой.  Она  веселей,
веселей, потом:  и-и-и-... заржала  так, услышала кого-то. У  меня опасения:
вдруг это немцы.  Решила пустить сначала  лошадь, но уже сама увидела свежий
след:  лошади  натоптали,  от тачанки колесо  -  прошло  не менее пятидесяти
человек. И  метров через двести-триста лошадь уткнулась прямо в повозку.  На
повозке были раненые, тут я увидела остатки нашего эскадрона.
     Но к нам  уже шла помощь,  брички, тачанки... Был приказ: забрать всех.
Под  пулями, под  обстрелом собирали  своих, всех  до  единого  забрали -  и
раненых, и  убитых. Я  тоже  поехала на  тачанке. Всех  там  нашла,  и  того
раненого в живот, всех их вывезла. Только лошади расстрелянные остались. Уже
хорошо  рассвело,  едешь  и видишь -  табун целый лежит.  Красивые,  крепкие
лошади... Ветер развевает их гривы...
     Вся  стена  в  большой  комнате,  где  мы  сидим,  занята  увеличенными
довоенными  и фронтовыми  фотографиями сестер.  Вот они  еще школьницы  -  в
шляпках, с цветами.  Снимок  сделан  за две  недели до начала войны. Обычные
детские  лица,  смешливые,  чуть  усмиренные  важностью  момента и  желанием
казаться  взрослыми.  А вот  они  уже  в казачьих  черкесках,  кавалерийских
бурках. Сфотографировались  в сорок втором  году. По времени год  разницы, а
лицо уже другое, человек другой.  А этот снимок Зинаида Васильевна  прислала
матери с фронта:  на гимнастерке  первая медаль "За отвагу".  На этом  - обе
сфотографированы в День Победы... Запоминаю движение лица: от мягких детских
черт - к  уверенному женскому взгляду, даже  некоторой жесткости, суровости.
Трудно поверить,  что  эта  перемена происходила  в считанные  месяцы, годы.
Обычное  время  совершает  эту  работу  куда  медленнее и незаметнее.  Долго
лепится человеческое лицо. Медленно вырисовывается на нем душа.
     А война быстро создавала свой образ людей. Писала свои портреты.

     Ольга Васильевна:
     - Мы заняли большую деревню. Дворов триста. И там был оставлен немецкий
госпиталь. В здании местной больницы. Первое, что я увидела: во дворе вырыта
большая яма, и  часть  больных лежит расстрелянная - перед уходом немцы сами
расстреляли своих  раненых.  Они, видно,  решили,  что мы это  будем делать.
Поступим  так,  как  они  поступали  с нашими ранеными. Только  одна  палата
осталась, до этих, видно, не дошли, не успели,  а может, бросили, потому что
они все были без ног.
     Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно,
думали, что пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем,
а  лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их
три  дня не  перевязывали. Я  посмотрела  - действительно, это  был ужас. Их
давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело.
     - И вам их было жалко?
     - Я не могу назвать то, что  испытывала тогда, жалостью, жалость -  это
все-таки сочувствие.  Его я  не испытывала.  Это другое... У  нас  был такой
случай...  Один  солдат  ударил  пленного...  Так   вот   мне  это  казалось
невозможным, и я заступилась, хотя  я понимала... Это у него крик души... Он
меня знал, он был,  конечно,  старше, выругался. Но не стал больше бить... А
крыл меня матом:  "Ты забыла, е... мать! Ты забыла, как они... е... мать..."
Я ничего не забыла,  я  помнила  те  сапоги...  Когда немцы выставили  перед
своими траншеями  ряды  сапог с  отрезанными  ногами. Это  было  зимой,  они
стояли, как колья... Эти сапоги... Все, что мы увидели от наших товарищей...
Что осталось...
     Помню, как пришли к нам на помощь моряки... И многие из них подорвались
на  минах, мы наткнулись на большие  минные поля.  Эти  моряки,  они  лежали
долго.  Лежали на  солнце... Трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что
это арбузы. Большие арбузы на большом поле. Гигантские.
     Я не забыла,  я ничего не забыла. Но я не  могла  бы ударить  пленного,
хотя бы потому, что он  уже беззащитен. Вот это каждый решал для себя, и это
было важно.
     Зинаида Васильевна:
     - В бою  под Будапештом.  Это была зима... И я тащила, значит, сержанта
раненого,  командира расчета  пулеметного.  Сама  я  была одета  в  брюки  и
телогрейку,  на  мне  шапка-ушанка.  Тащу   и  вижу:  черный  снег  такой...
Обугленный... Я поняла,  что  это глубокая  воронка,  то, что  мне  и  надо.
Спускаюсь  в эту  воронку,  а там кто-то  живой  - я чувствую,  что живой, и
скрежет какого-то железа... Поворачиваюсь, а немецкий офицер раненый, в ноги
раненый,  лежит, и автомат  на  меня наставил. А у  меня волосы из-под шапки
выбились,  сумка санитарная  через плечо  и на  ней  красный крест.  Когда я
повернулась, он  увидел мое лицо,  понял,  что -  это  девушка  и  вот  так:
"Ха-а-а!" У  него,  значит,  нервное  напряжение спало, и  он  этот  автомат
отбросил. Ему безразлично стало...
     И мы  втроем  в одной воронке -  наш раненый, я  и этот немец.  Воронка
маленькая,  ноги  у  нас вместе. Я  вся в их крови, кровь наша смешалась.  У
немца  огромные такие глаза,  и он смотрит на меня этими глазами: что я буду
делать? Фашист проклятый! Автомат он отбросил сразу, понимаете? Эту сцену...
Наш раненый не соображает, в чем дело, за пистолет хватается... То тянется и
задушить немца хочет... А  тот на  меня смотрит...  Я  эти  глаза  и  сейчас
помню...  Перевязываю нашего, а тот лежит в  крови, он истекает кровью, одна
нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. Хорошо это понимаю. И,
не  окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду,
перевязываю его  и накладываю жгут. А потом уже опять возвращаюсь к  своему.
Немец говорит: "Гут. Гут". Только это слово повторяет.  Наш раненый, пока не
потерял сознание, что-то мне кричал... Грозил... Я гладила его, успокаивала.
Пришла санитарная  линейка, вытащила  их обоих... И  погрузила.  Немца тоже.
Понимаете?
     Ольга Васильевна:
     -  Если  мужчины видели женщину на передовой,  у  них лица  становились
другими, даже звук  женского голоса их преображал. Как-то ночью я села возле
землянки и тихонько запела. Я думала, что все спят, никто  меня не слышит, а
утром мне командир сказал: "Мы не спали. Такая тоска по женскому голосу..."
     Перевязываю танкиста... Бой идет, грохот. Он спрашивает: "Девушка,  как
вас  зовут?" Даже  комплимент какой-то.  Мне так странно было  произносить в
этом  грохоте,  в  этом  ужасе  свое имя  -  Оля.  Всегда я  старалась  быть
подтянутой, стройной. И мне часто говорили: "Господи, разве  она была в бою,
такая чистенькая". Я  очень боялась, что  если меня  убьют,  то  буду лежать
некрасивая. Я видела  много убитых  девочек...  В грязи, в воде... Ну... Как
это... Мне  не хотелось так умереть... Другой раз прячешься от обстрела и не
столько думаешь о том,  как  бы  тебя не убило, а  прячешь  лицо.  Руки. Мне
кажется, все наши девчонки  об этом думали. А мужчины  над нами смеялись, им
это казалось забавным. Мол, не о смерти думают, а черт-те о чем, о глупом. О
женской чепухе.
     Зинаида Васильевна:
     - Смерть нельзя  приручить... Нет... Привыкнуть к ней...  Мы уходили от
немцев в горы. И  оставалось пять тяжелораненых брюшняков. У них раны у всех
в живот, это  раны смертельные, день, два  -  и они  умрут.  А забрать их не
могли,  не  на  чем  было везти.  Меня  и другого  санинструктора  Оксаночку
оставили с ними в  сарае, пообещав:  "Через  два дня вернемся, заберем вас".
Пришли за  нами через три дня. Трое суток мы были  с  этими  ранеными. Они в
полном  сознании,  сильные  мужчины.  Не хотели  умирать...  А у  нас только
какие-то порошки, больше ничего нет... Все время они просили пить, а им пить
нельзя.  Одни  понимали,  а  другие  матюгались. Стоял  мат-перемат.  Кто-то
кружкой запустил, другой сапогом... Это было три  самых страшных дня в  моей
жизни. Умирали они на наших глазах, один за другим, а мы только смотрели...
     Первая  награда...  Меня  представили  к  медали "За отвагу". Но  я  ее
получать не пошла. Я обиделась. Смешно, ей Богу! Понимаете, как? Мою подругу
наградили  медалью  "За боевые заслуги", а  меня медалью "За  отвагу". А она
только в одном бою была, а я уже под станцией Кущевская и в других операциях
участвовала. И  мне  стало обидно: у нее за один бой  уже  "боевые заслуги",
много заслуг, а  у меня, получается, только  "за  отвагу", как бы один раз я
себя  проявила.  Приехал  командир,  ну и смеялся, когда узнал,  в чем дело.
Объяснил  мне, что  медаль "За отвагу"  - самая  большая  медаль,  это почти
орден.
     Под Макеевкой,  в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой
осколочек,  как  камушек,  сидит. Чувствую  - кровь,  я индивидуальный пакет
сложила и туда. И  дальше бегаю,  перевязываю. Стыдно  кому  сказать, ранило
девчонку, да  куда  -  в  ягодицу.  В  попу... В  шестнадцать лет это стыдно
кому-нибудь  сказать. Неудобно признаться. Ну, и так я бегала, перевязывала,
пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло...
     Наши посмотрели,  решили, видно: убита. Придут  санитары, подберут. Бой
пошел  дальше.  Еще немного, и  я погибла бы. Но шли в  разведку  танкисты и
заметили -  девушка на поле боя. Я без  шапки лежала, шапка откатилась.  Они
увидели:  кровь из-под  меня  течет, значит,  живая.  Привезли  в медсанбат.
Оттуда меня  в госпиталь, в один,  потом в другой. А-а-а... Скоро  кончилась
моя  война... Через полгода  меня комиссовали  по  состоянию  здоровья.  Мне
восемнадцать лет... А  здоровья уже нет: три ранения,  тяжелая контузия.  Но
девчонка,  и я,  конечно,  это скрывала, про  ранения  говорила,  а контузию
скрывала. И она дала о себе знать. Меня опять положили в госпиталь. Мне дали
инвалидность...  Ну, и я? Я  эти  документы порвала и выбросила, даже деньги
какие-то  не   стала   получать.   Там   надо  было   ходить   на  комиссии,
перекомиссовываться.  Рассказывать о себе: когда  контузило,  когда  ранило?
Куда?
     В  госпитале  пришли  меня  навещать  командир  эскадрона  и  старшина.
Командир эскадрона  мне  очень нравился  во время войны, но  там он  меня не
замечал. Красивый мужчина, ему очень  шла форма. Мужчинам всем форма идет. А
женщины  как выглядели? В брюках,  косы - не  положено, у  всех стрижка  под
мальчика. Это уже под конец войны нам  прически иногда  разрешали носить, не
стричься. В госпитале у меня волосы совсем отросли, я  уже заплетала длинную
косу, поправилась, и они... Смешно, ей Богу! Оба влюбились в меня... С ходу!
Всю войну  вместе  прошли, ничего такого не  было, а тут  вдвоем: и командир
эскадрона,  и старшина  сделали  мне  предложение. Любовь! Любовь... Как нам
всем хотелось любви! Счастья!
     Это был конец сорок пятого года...
     После  войны  хотелось скорее забыть  войну. Нам с  сестрой отец помог.
Папа был мудрый  человек. Он  взял  наши  медали, ордена,  благодарности  от
командования, спрятал и говорит:
     -  Была  война, воевали.  А теперь забудьте. То  была  война, а  сейчас
началась  другая жизнь. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые девчонки. Надо
учиться, надо замуж выходить.
     Оля как-то не могла  сразу к другой жизни привыкнуть,  она гордая была.
Не  хотела снимать солдатскую шинель. И  я  помню, как отец  говорил матери:
"Это я виноват,  что  девчонки такие малые на войну пошли. Как  бы их она не
сломала. Тогда провоюют всю жизнь."
     Дали мне  за  мои  ордена  и медали какие-то такие  специальные талоны,
чтобы  я могла  пойти в  военторг и купить что-нибудь. Я купила себе сапожки
резиновые, тогда самые модные, купила пальто, платье, ботинки. Шинель решила
продать. Иду на рынок...  Я пришла  в летнем, светлом платье... С заколкой в
волосах... И что я там  увидела?  Молодые  ребята без  рук, без  ног... Весь
народ  воевавший...  С  орденами, с  медалями... У кого  руки  целые,  ложки
самодельные продает. Женские бюстгальтеры, трусики. А другой... Без рук, без
ног...  Сидит  и  слезами  умывается.  Копеечку просит... Никаких инвалидных
колясок у них не было, они ездили на самодельных досках, толкая их руками, у
кого они  были.  Пьяные.  Пели "Позабыт, позаброшен". Вот  такие сцены...  Я
ушла,  я  не  продала свою  шинель. И сколько я  жила в  Москве,  лет  пять,
наверное, я  не  могла  ходить  на рынок. Я боялась,  что кто-нибудь из этих
калек  меня  узнает и крикнет: "Зачем ты меня  тогда  из-под огня  вытащила?
Зачем спасла?" Я  вспоминала одного молодого  лейтенанта... У  него  ноги...
Одна отрезана осколком, другая еще на чем-то висела... Я его перевязывала...
Под  бомбами...  А  он  кричал  мне:  "Не  тяни!  Добей!!  Добей...  Я  тебе
приказываю..."  Понимаете?  И  вот  я  все  время  боялась  встретить  этого
лейтенанта...
     А когда я в госпитале лежала,  там все знали молодого  красивого парня.
Танкист Миша... Никто  не знал его  фамилии, все  знали  его имя... Ему ноги
ампутировали,  правую  руку,  одна  левая  осталась.  У  него  была  высокая
ампутация, ноги отрезали по тазобедренный сустав, так что протезы невозможно
носить. Его возили на коляске. Сделали специально для него высокую коляску и
возили  все,  каждый, кто  мог.  Приходило  в госпиталь  много  гражданского
населения,  помогали ухаживать, особенно за  такими тяжелыми  ранеными,  как
Миша. И женщины, и школьники. Даже дети. Этого Мишу на руках носили. И он не
унывал.  Он  так  хотел жить! Ему только девятнадцать лет, он  совсем еще не
жил. Не  помню,  имел  ли он кого из родных,  но он знал  -  его  в  беде не
оставят,  он верил -его  не забудут. Хотя,  конечно, война  прошла  по нашей
земле, везде разруха.  Когда  мы  освобождали деревни,  они  все  сожженные.
Только земля у людей осталась. Одна земля.
     Мы с  сестрой  не стали врачами,  хотя  до  войны  обе  мечтали.  Могли
поступить в мединститут без всяких экзаменов, у нас были такие права,  как у
фронтовичек. Но  столько насмотрелись, как страдали,  как умирали люди,  что
больше видеть это не могли. Даже вообразить. И уже через тридцать лет я свою
дочь отговорила  поступать  в  медицинский,  хотя  она очень  хотела.  Через
десятки  лет... Только закрою глаза - вижу... Весна... Мы  идем по какому-то
полю,  где только  что  бой прошел, ищем раненых.  Поле  истоптано,  молодая
пшеница.  Натыкаюсь на двух убитых - молодой наш солдат и  молодой  немец. В
молодой пшенице лежат и в небо смотрят... На них еще даже смерти не заметно.
Просто в небо смотрят... Я эти глаза до сих пор помню...
     Ольга Васильевна:
     - А  мне из последних дней на войне  вот  что запомнилось.  Едем мы - и
вдруг откуда-то  музыка. Скрипка...  Вот  в  этот  день  для  меня кончилась
война...  Это  было  такое  чудо:  вдруг  музыка.  Другие  звуки...  Я   как
проснулась...  Нам всем казалось, что после  войны, после  такого моря  слез
будет  прекрасная жизнь. Красивая. После  Победы...  После этого  дня... Нам
казалось,  что все  люди будут очень добрые, будут только любить друг друга.
Все станут братьями и сестрами. Как мы ждали этот день...





     Много людей на войне... И много дел на войне...
     Много труда не только вокруг смерти, но и вокруг жизни. Там  не  только
стреляют  и  расстреливают,  минируют  и  разминируют,  бомбят  и  взрывают,
кидаются  в  рукопашную -  там  еще стирают  белье, варят кашу, пекут  хлеб,
чистят кухонные котлы, ухаживают за лошадьми, ремонтируют машины, строгают и
заколачивают гробы,  разносят почту, подбивают  сапоги, привозят табак. Даже
война состоит не  только  из большого, но  и  из  малого.  "Там  горы  нашей
привычной  бабьей  работы",  -  вспоминает  санитарка  Александра  Иосифовна
Мишутина.  Армия  шла впереди, а  за ней  "второй  фронт"  - прачки, повара,
автослесари, почтальоны...
     Кто-то из них написал мне: "Мы - не герои, мы были за кулисами". Что же
там за кулисами...


     "Шагаем  по  грязи,  лошади в  этой  грязи  тонут  или падают замертво.
Полуторки захлебываются...  Солдаты на себе волокут орудия. Тянут  повозки с
хлебом  и бельем. Ящики махорки. Я вижу, как один ящик  с  махоркой  летит в
грязь, за  ним  летит  трехэтажный русский мат...  Берегут  снаряды, берегут
махорку...
     Муж мне говорит, все время повторяет: "Смотри во все глаза! Это - эпос!
Эпос!"
     Татьяна Аркадьевна Смелянская, военный журналист.
     "До  войны  я жила счастливо... С папой, с мамой. Папа у меня с финской
вернулся. Он пришел без одного пальца на правой руке, и я у него спрашивала:
"Папа, зачем война?"
     А  война  скоро  пришла,  я  еще  не  подросла,  как  надо.  Из  Минска
эвакуировалась. Привезли нас в  Саратов. Там я в  колхозе работала. Вызывает
меня председатель сельсовета:
     - Я думаю о тебе, девочка, все время.
     Я удивилась:
     - А что вы, дяденька, думаете?
     - Если б не эта проклятая деревяшка! Все это проклятая деревяшка...
     Стою, ничего не соображаю. Он говорит:
     -  Прислали бумагу,  надо двоих на фронт,  а мне некого послать. Сам бы
пошел,  да  эта  проклятая деревяшка.  А тебя  нельзя:  ты эвакуированная. А
может, пойдешь? Две девчонки у меня: ты да Мария Уткина.
     Мария была такая высокая, девка что надо, а я не очень. Я так себе.
     - Пойдешь?
     - А мне обмотки дадут?
     Мы были оборванные: что мы там успели с собой взять!
     - Ты такая хорошенькая, тебе ботиночки там дадут.
     И я согласилась.
     ...Сгрузили нас с эшелона, за нами  прибыл дядька, здоровый,  усатый, и
никто с  ним  не  поехал.  Не  знаю  почему,  я  не  спрашивала, я  была  не
активистка,  первая  никуда не лезла. Не понравился нам  этот  дядька. Потом
приезжает красивый  офицер.  Кукла!  Он уговорил, и мы  поехали. Приехали  в
часть, а там этот  усатый  дядька, смеется:  "Ну, что, курносые, со  мной не
поехали?"
     Майор вызывал нас по одной и спрашивал: "Что ты умеешь?"
     Одна  отвечает:  "Коров  доить".  Другая: "Картошку  дома варила,  маме
помогала".
     Вызывает меня:
     - А ты?
     - Стирать умею.
     - Вижу, девка хорошая. Если бы ты варить умела.
     - Умею.
     Целый день варю еду, а приду ночью -  солдатам постирать надо. На посту
стояла. Мне кричат: "Часовой!  Часовой!" - а  я ответить не могу -  сил нет.
Сил нет даже подать голос..."
     Ирина Николаевна Зинина, рядовая, повар

     "Ездила  я  на  санпоезде...   Помню,  первую  неделю  проплакала:  ну,
во-первых,  без мамы,  а во-вторых, оказалась на третьей  полке, где  теперь
багаж кладут. Там была моя "комната".
     - В каком возрасте вы ушли на фронт?
     - Я училась в восьмом классе, но до  конца года не дотянула. Убежала на
фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста.
     - Какая ваша работа?
     - Мы ухаживали за ранеными, поили, кормили, подать судно - это все наша
работа. Со мной вместе одна девушка постарше дежурила, она меня первое время
щадила:  "Если  будут утку просить, ты меня зови".  Раненые тяжелые: у  кого
руки, у кого ноги нет. Я первый день  звала ее, а потом - она  же  не  может
весь  день  со мной  быть  и всю ночь - осталась  я  одна.  И вот меня зовет
раненый: "Сестричка, утку!"
     Я протягиваю ему  утку  и вижу, что он ее не берет. Смотрю:  у него нет
рук.  В мозгу где-то  пронеслось, как-то я сообразила,  что надо  делать, но
несколько минут  стояла и  не знала, как  быть. Вы меня понимаете?  Я должна
была помочь...  А  я не знала, что  это такое, я еще  этого не видела. Этому
даже на курсах нас не учили..."
     Светлана Николаевна Любич, сандружинница

     "Я не стреляла... Кашу  солдатам варила. За это дали  медаль. Я о ней и
не  вспоминаю:  разве я воевала?  Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы,
баки. Тяжелые-тяжелые...  Командир, помню,  сердился:  "Я  бы  пострелял эти
баки... Как  ты рожать после  войны  будешь?"  Однажды  взял  -  и  все баки
пострелял. Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше.
     Придут  солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные,
измученные, ноги, руки - все обмороженное. Особенно боялись  морозов узбеки,
таджики.  У  них же солнце всегда,  тепло, а тут тридцать  -  сорок градусов
мороза. Не  может  отогреться, кормишь  его. Он сам  ложки  не  поднесет  ко
рту..."
     Александра Семеновна Масаковская, рядовая, повар

     "Стирала...  Через   всю  войну  с  корытом  прошла.  Стирали  вручную.
Телогрейки,  гимнастерки...  Белье привезут,  оно заношенное,  завшивленное.
Халаты  белые, ну эти,  маскировочные,  они насквозь  в крови,  не белые,  а
красные. Черные от старой крови. В первой воде  стирать нельзя - она красная
или черная...  Гимнастерка  без рукава,  и дырка на  всю  грудь,  штаны  без
штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь.
     И горы, горы этих гимнастерок... Ватников... Как вспомню, руки и теперь
болят. Зимой ватники тяжелые, кровь на них замерзшая. Я часто их и теперь во
сне вижу... Лежит черная гора..."
     Мария Степановна Детко, рядовая, прачка

     "На войне было столько чудес... Я вам расскажу...
     Лежит на траве  Аня  Кабурова...  Наша  связистка.  Она умирает -  пуля
попала в сердце. В это время  над нами пролетает  клин журавлей. Все подняли
головы к  небу, и она открыла глаза. Посмотрела: "Как  жаль, девочки". Потом
помолчала и улыбнулась нам: "Девочки, неужели я умру?" В это время бежит наш
почтальон, наша Клава, она  кричит: "Не  умирай! Не умирай!  Тебе письмо  из
дома..." Аня не закрывает глаза, она ждет...
     Наша Клава  села  возле  нее,  распечатала  конверт.  Письмо  от  мамы:
"Дорогая моя, любимая доченька..." Возле меня стоит врач, он говорит: "Это -
чудо. Чудо!! Она живет вопреки всем законам  медицины..." Дочитали письмо...
И только тогда Аня закрыла глаза..."
     Мария Николаевна Василевская, сержант, связистка

     "Моя специальность... Моя специальность - мужская стрижка...
     Приходит девушка... Я  не знаю,  как ее стричь. У нее роскошные волосы,
они вьются. Заходит в землянку командир:
     - Стричь "под мужчину".
     - Но она - женщина.
     - Нет, она солдат. Женщиной она снова станет после войны.
     Все  равно...  Все  равно  чуть  волосы  отрастут, и  я  девчонок ночью
накручивала. Вместо бигудей у нас  были шишки...  Еловые сухие  шишки... Ну,
хотя бы хохолок накрутить..."
     Василиса Южнина, рядовая, парикмахер

     "Книжек я мало читала... И рассказывать красиво я не умею... Мы одевали
солдат,  обстирывали, обглаживали  - вот  какое наше  геройство.  На лошадях
ехали, мало где поездом,  лошади измученные, можно сказать, пешком до самого
Берлина  дошли. И  если  так вспомнить, то  все, что  надо,  делали: раненых
помогали  таскать,  на  Днепре  снаряды подносили,  потому  что нельзя  было
подвезти,  на  руках  доставляли за несколько километров.  Землянки  копали,
мосты мостили...
     Попали в окружение, бежала, стреляла, как все. Убила  или  не убила, не
скажу. Бежала и стреляла, как все.
     Мне  кажется,  я  очень мало вспомнила. А сколько  всего у меня было! Я
вспомню... Приди еще раз..."
     Анна Захаровна Горлач, рядовая, прачка

     "История у меня маленькая...
     Старшина спрашивает:
     - Девочка, тебе сколько лет?
     - Восемнадцать, а что?
     - А то, - говорит, - нам несовершеннолетних не надо.
     - Что хотите, буду делать. Хоть хлеб печь.
     Взяли..."
     Наталья Мухаметдинова, рядовая, пекарь

     "Я числилась писарем... Уговорили  меня пойти  в штаб таким  образом...
Мне сказали: мы знаем,  что до войны вы работали фотографом, будете  и у нас
фотографом.
     Что я хорошо помню, так это то, что я не хотела фотографировать смерть.
Убитых.  Снимала, когда  солдаты  отдыхали - курили, смеялись, когда вручали
награды. Жалко, тогда не было у меня цветной пленки, одна черно-белая. Вынос
знамени полка... Я могла бы это красиво снять...
     А  сегодня... Приходят  ко  мне  журналисты и  спрашивают: "Вы  снимали
убитых? Поле боя..." Я стала искать... У меня мало фотографий смерти... Если
кто-то погибал,  меня ребята просили: "А есть ли у тебя он живой?" Мы искали
его живого... Чтобы он улыбался...."
     Елена Виленская, сержант, писарь

     "Мы  строили... Строили  железные  дороги,  мосты  понтонные, блиндажи.
Фронт рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили.
     Лес валили. В основном девчонки у  меня  в отделении,  все молоденькие.
Мужчин  несколько, кто  не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это
дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Кровавые мозоли на руках... На
плечах..."
     Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона

     "Окончила  педучилище...  Диплом  получила,  когда война уже  шла.  Раз
война, направление нам  не  дали,  а отправили домой. Приехала  домой, через
несколько дней вызвали в военкомат. Мама меня не  пускала,  конечно, молодая
еще, только восемнадцать лет: "Отправлю  тебя  к брату, скажу, дома нет".  Я
говорю: "Я  же  комсомолка".  В  военкомате собрали  нас,  так  и  так, мол,
требуются женщины для фронтовых хлебопекарен.
     Труд этот очень  тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в
разрушенный  поселок  или город,  ставим  их. Поставили  печи,  надо  дрова,
двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки,
мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем.
Или сорок  булок хлеба на  носилки положат. Я,  например, не могла  поднять.
День и ночь у  печи,  день и ночь. Одни корыта  замесили,  другие  уже надо.
Бомбят, а мы хлеб печем..."
     Мария Семеновна Кулакова, рядовая, пекарь

     "А я все четыре года войны на колесах...  Ездила, согласно  указателям:
"Хозяйство  Щукина",  "Хозяйство Кожуро". Получим на базе  табак,  папиросы,
кремни -  все, без чего бойцу не обойтись на передовой, - и в  путь.  Где на
машинах, где  на повозках, а чаще  пешком  с одним  или двумя солдатами.  На
своем горбу тянем. До траншеи на лошадях не  проедешь,  немцы услышат скрип.
Все на себе. На своем горбу, моя миленькая..."
     Елена Никифоровна Иевская, рядовая, снабженец

     "К началу войны...  Было мне девятнадцать лет... Я жила в городе Муроме
Владимирской области.  В октябре  сорок  первого  нас, комсомольцев, послали
строить  автодорогу  Муром  -  Горький  -  Кулебаки.  Когда  мы вернулись  с
трудфронта, нас мобилизовали.
     Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников.
Окончив  курсы,  попала  в действующую  армию  - в  шестидесятую  стрелковую
дивизию. Служила офицером в полковой почте. Своими глазами видела, как  люди
плакали,  целовали конверты, получив письмо на передовой. А у многих  родные
погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда
мы писали  письма  от  Незнакомой: "Дорогой солдат,  пишет  тебе  Незнакомая
девушка. Как ты  бьешь  врага?  Когда вернешься с  Победой?" Ночами сидели и
сочиняли... Я за войну сотни таких писем написала..."
     Мария Алексеевна Ремнева, младший лейтенант, почтовый работник


     "Первого мая  я вышла замуж... А двадцать  второго июня началась война.
Налетели  первые немецкие самолеты.  Я работала в детском доме для испанских
детей,  которых привезли к  нам  в  Киев.  Это  "  тридцать  седьмой  год...
Гражданская война  в Испании...  Мы не знали, что делать,  а испанские  дети
стали рыть во дворе окопы. Они уже  все знали... Детей отправили в  тыл, а я
выехала  в  Пензенскую  область.  Мне  дали  задание  -  организовать  курсы
медсестер.  К  концу сорок  первого года я сама  принимала экзамены  на этих
курсах, потому  что  все  врачи  ушли  на  фронт. Выдала  документы  и  тоже
попросилась  на  фронт.  Направили  под   Сталинград,  в  армейские  полевой
госпиталь.  Оказалась  среди  девчонок  самая  старшая.  Моей  подруге  Соне
Удруговой,  мы  и  сейчас  с ней дружим,  тогда было  шестнадцать  лет,  она
окончила  только девять классов  - и вот  эти  медицинские  курсы.  Три  дня
прошло, как мы уже на фронте, и вот Соня сидит в лесу и плачет. Подхожу:
     - Сонечка, ну чего же ты плачешь?
     - Как ты не поймешь? Я три дня маму не видела.
     Сейчас ей этот случай напомню, так она смеется.
     На Курской дуге  меня перевели  из госпиталя в полевой прачечный  отряд
замполитом. Прачки  были вольнонаемные.  Вот, бывало,  едем мы  на подводах:
лежат  тазы, торчат корыта, самовары - греть  воду, а сверху сидят девчата в
красных,  зеленых, синих,  серых юбках.  Ну,  и  все  смеялись: "Вон поехало
прачечное  войско!"  А меня  звали "прачкин  комиссар". Это  уже  потом  мои
девчата оделись поприличнее, как говорится, "прибарахлились".
     Работали очень  тяжело.  Никаких стиральных машин  и  в помине не было.
Ручками...  Все  женскими  ручками...   Вот   мы  приходим,  дают  нам  одну
какую-нибудь хату  или землянку.  Мы стираем там белье, прежде  чем  сушить,
пропитываем  его  специальным  мылом "К", для того чтобы  не было  вшей. Был
дуст, но  дуст не  помогал, пользовались  мылом  "К",  очень вонючее,  запах
ужасный. Там, в этом помещении, где стираем, мы и сушим это белье, и  тут же
мы спим. Давали  нам двадцать-двадцать пять граммов мыла - на одного солдата
постирать белье. А оно  черное, как  земля. И у многих девушек от стирки, от
тяжестей,  от напряжения были грыжи, экземы  рук от мыла "К", слазили ногти,
думали, что никогда уже  не смогут они расти. Но все равно день-два отдохнут
- и нужно было опять стирать.
     Девчонки слушались меня...
     Приезжаем   мы  один   раз  туда,  где  стоят  летчики,   целая  часть.
Представляете, увидели нас,  а мы все  в грязном, заношенном, и эти хлопцы с
пренебрежением: "Подумаешь, прачки..." Мои девчата чуть не плачут:
     - Замполит, смотрите...
     - Ничего, мы им отомстим.
     И мы договорились. Вечером надевают мои девчата, что у них было лучшее,
идут  на лужайку. Одна наша девчонка им играет  на  гармошке, и они танцуют.
Уговор: ни  с  одним летчиком не танцевать.  Те подходят,  а они ни с кем не
идут. Весь вечер  друг с  дружкой танцевали.  Наконец те  взмолились:  "Один
дурак сказал, а вы на всех обиделись".
     Вообще было не положено  вольнонаемных сажать на гауптвахту, но что  ты
сделаешь, когда сто девчат вместе? У нас  в  одиннадцать  отбой - и никаких.
Они старались удрать - ну, девчата есть девчата. Я сажала их  на гауптвахту.
Как-то раз приехало начальство из соседней части, а у меня двое сидят.
     - Как это  так?  Вольнонаемных сажаете на  гауптвахту?  - спрашивают  у
меня.
     Я спокойно отвечаю:
     -  Пишите,  товарищ полковник,  рапорт командованию. Ваше  дело.  Но  я
должна бороться за дисциплину. И у меня образцовый порядок.
     С тем они и уехали.
     Дисциплина  была крепкая.  Как-то  встретила одного капитана - проходил
мимо моего дома, и я выхожу. Он даже остановился:
     - Боже мой! Вы вышли отсюда, а вы знаете, кто тут живет?
     - Знаю.
     - Здесь же замполит живет. Вы знаете, какая она злая?
     Я говорю, что такого никогда не слышала.
     - Боже мой! Она никогда не улыбается, она такая сердитая.
     - А вы хотели бы с ней познакомиться?
     - Боже мой! Нет!
     Ну, и тут я призналась:
     - Так будем знакомы, я замполит!
     - Нет, не может быть! Про нее мне рассказывали...
     Я берегла  своих девчат.  У нас была такая красивая  Валя. Вызвали меня
как-то на  десять дней в штаб. Приезжаю,  мне говорят, что Валя все  эти дни
поздно приходила,  что  была она  с каким-то капитаном. Была,  ну была, дело
прошедшее. Два  месяца проходит, я узнаю, что  Валя беременная.  Вызываю ее:
"Валя, как это могло случиться? Куда ты поедешь? Твоя мачеха (у нее не мать,
а мачеха была) в  землянке живет". Она  плачет: "Это вы виноваты, если бы вы
не  уехали, ничего  бы не случилось". Они со  мной - как с  матерью, старшей
сестрой.
     У  нее какое-то  пальтишко  легкое,  а  уже холодно, отдала  я  ей свою
шинель. Поехала моя Валя...
     Восьмое марта  сорок  пятого  года. Мы  устроили  себе  праздник.  Чай.
Какие-то конфеты раздобыли. Выходят мои девчата на улицу и вдруг видят: идут
из  леса два  немца.  Волокут за  собой автоматы...  Раненые... Мои  девчата
окружили  их. Ну  и  я,  как  замполит, конечно,  написала  в донесении, что
сегодня, восьмого марта, прачки взяли в плен двух немцев.
     Назавтра у нас было совещание командиров, начальник политотдела  первым
делом объявяляет:
     - Ну, товарищи,  я хочу вас обрадовать: скоро конец войне. Вчера прачки
из двадцать первого полевого прачечного отряда взяли в плен двух немцев.
     Все захлопали.
     Когда  шла война, нас не награждали, а  когда  кончилась,  мне сказали:
"Наградите  двух  человек".  Я возмутилась. Взяла  слово,  выступила, что  я
замполит прачечного отряда, и какой это тяжелый труд прачек, что у многих из
них  грыжи, экземы  рук и  так  далее, что девчонки молодые, работали больше
машин, как тягачи. У меня  спрашивают: "Можете к завтрашнему дню представить
наградной  материал?  Мы еще наградим". И мы с командиром отряда ночь сидели
над  списками.  Многие  девчата  получили  медали  "За  отвагу",  "За боевые
заслуги",  а одну  прачку наградили  орденом  Красной  Звезды. Самая  лучшая
прачка, она не отходила от корыта: бывало,  все уже не  имеют сил, падают, а
она стирает. Это была пожилая женщина, у нее вся семья погибла.
     Когда  мне  надо было отправлять девушек домой,  мне хотелось что-то им
дать.  Они все из  Белоруссии и Украины были, а там  все разрушено, разбито.
Как  ты их отпустишь  с  пустыми  руками? А мы  стояли  в какой-то  немецкой
деревне, там была швейная мастерская. Я пошла посмотреть: машинки стояли, на
мое счастье, целые. И вот  каждой  девчонке, которая уезжала, мы преподнесли
подарок. Я была так рада, так счастлива. Это все,  что я могла  сделать  для
своих девчат.
     Все  хотели  домой и  боялись возвращаться. Никто не знал, что  нас там
ждет..."
     Валентина   Кузьминична   Братчикова-Борщевская,  лейтенант,   замполит
полевого прачечного отряда

     "Мой  папа...  Мой  любимый папа был коммунист, святой  человек.  Я  не
встречала в жизни человека лучше, чем он. Он меня воспитывал: "Ну, кто бы  я
был  без советской власти. Бедняк. Батрачил бы у  кулака.  Советская  власть
дала мне все,  я получил образование.  Стал  инженером,  строю мосты. Я всем
этим обязан нашей родной власти".
     Я любила советскую власть.  Любила Сталина. Всех наших вождей. Так меня
научил папа.
     Шла война, я  подрастала.  По вечерам мы с папой пели "Интернационал" и
"Священную войну". Папа аккомпанировал на аккордеоне. Когда  мне исполнилось
восемнадцать лет, он вместе со мной пошел в военкомат...
     Из армии я написала домой письмо, что строю и  охраняю мосты. Какая это
была  радость в нашей семье!  Папа нас всех влюбил в  мосты,  мы любили их с
детства. Когда  я видела разрушенный  мост -  его разбомбили или подорвали -
отношение у меня к  нему  было, как к живому  существу, а не стратегическому
объекту. Я плакала... Я встречала на пути сотни разрушенных мостов,  больших
и маленьких, их разрушали в войну в первую очередь. Мишень номер один. Когда
мы проезжали мимо руин, я всегда думала: сколько же  понадобится  лет, чтобы
все  это  построить наново.  Война убивает время,  драгоценное  человеческое
время. Я хорошо помнила, что  каждый мост папа строил несколько лет.  Ночами
сидел над  чертежами,  даже в выходные дни. Больше всего на войне  мне  было
жалко время... Папино время...
     Папы давно нет, но я его продолжаю  любить. Не верю, когда о таких, как
он,  говорят,  что  они  были  глупые и слепые -  верили в Сталина.  Боялись
Сталина. Верили в ленинские идеи. Поверьте  мне, они были  хорошие и честные
люди,  они верили  не в  Сталина и  Ленина,  а  в коммунистическую  идею.  В
социализм с человеческим  лицом, как потом это назовут. В счастье для  всех.
Для каждого. Мечтатели,  идеалисты - да, слепцы - нет. Никогда не соглашусь.
Ни за что! В середине  войны  у нас  появились отличные  танки  и  самолеты,
хорошее   оружие,  но  все  равно  без  веры  такого  страшного  врага,  как
гитлеровская армия - мощная,  дисциплинированная,  покорившая всю Европу, мы
никогда бы  не одолели. Не  переломили бы  ей хребет. Главным нашим  оружием
была  вера, а не страх, даю вам честное партийное слово (я на войне вступила
в  партию  и  до сих пор коммунистка). Я  не стыжусь своего партбилета  и не
отказалась от него, как другие, хотя многие из них все равно мои друзья.  Но
моя вера не много поменялась с тех пор. С сорок первого..."
     Тамара Лукьяновна Тороп, рядовая, инженер-строитель

     "Под Воронежем немецкие войска остановили... Они долго не  могли  взять
город. Бомбили и бомбили. Самолеты летали через наше село Московка. Я еще не
видела  врага, я видела только его  самолеты. Но  очень скоро я  узнала, что
такое война...
     В наш госпиталь сообщили, что под самым Воронежем разбомбили состав, мы
приехали на  место - увидели... Что мы увидели? Только фарш... Выговорить не
могу...  Ой-ой-ой!  Первым  опомнился  наш  профессор.  Он  громко  крикнул:
"Носилки!" Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все
смотрели на меня, чтобы я не упала в  обморок. Мы  ходили по рельсам, лазили
по вагонам. На носилки некого было положить:  вагоны горели, не слышалось ни
стонов, ни криков. Людей целых не было. Я  держалась за  свое сердце, у меня
от страха закрывались  глаза. Когда мы вернулись в госпиталь, все повалились
кто где: кто на стол голову положил, кто на стулья - и так уснули.
     Я  отдежурила и пошла домой. Пришла вся заплаканная, легла на  койку  и
только закрою глаза -  все  снова  вижу... Вернулась с работы мама, и пришел
дядя Митя. Слышу мамин голос:
     - Не знаю, что с Леной будет. Ты посмотри, какое у нее лицо стало за то
время, как она в госпиталь пошла. Она  не похожа  сама на себя, молчит, ни с
кем не разговаривает и во сне вскрикивает. И куда у нее делась улыбка и куда
делся смех? А ты сам знаешь, какая она была веселая. А теперь она никогда не
шутит.
     Я слушаю маму, и у меня слезы текут.
     ...Когда   в   сорок  третьем  году  освободили  Воронеж,  я  пошла   в
военизированную    охрану.   Там   одни   девушки.    Всем    им   было   по
семнадцать-двадцать  лет.  Молодые,  красивые,  никогда я  столько  красивых
девушек вместе не видела. Первую я узнала  Марусю Прохорову,  она дружила  с
Таней  Федоровой.  Они - из  одной  деревни.  Таня  была  серьезная,  любила
чистоту, порядок, а Маруся любила петь, плясать. Пела  озорные  частушки.  А
больше  всего любила краситься,  сядет перед зеркалом  и  сидит часами. Таня
ругала ее: "Чем  красоту  наводить, лучше погладь  свою форму  и  убери  как
следует  койку". Была  еще у нас Паша  Литаврина, очень  отчаянная девчонка.
Дружила  она  с  Шурой  Батищевой. Та  была  стеснительная и скромная, самая
спокойная из  нас. А Люся  Лихачева любила накручивать локоны, накрутит -  и
сразу  за гитару. Она  с гитарой ложилась спать и с гитарой вставала. Старше
всех нас была Полина Неверова, у нее муж погиб на фронте, и она была  всегда
грустнаая.
     Ходили мы все в  военной форме. Когда  мама первый раз увидела  меня  в
форме, она сделалась белая:
     - Ты решила в армию пойти?
     Я ее успокоила.
     - Да нет, мама. Я же тебе говорила, что охраняю мосты.
     Мама заплакала:
     - Скоро война кончится. И ты сразу снимешь шинель.
     Я тоже так думала.
     Через  два дня после того, как мы  узнали, что кончилась  война,  у нас
было собрание в  красном уголке. Выступил  на  нем  начальник охраны товарищ
Наумов.
     - Дорогие мои бойцы, - сказал он, - война кончилась. Но вчера я получил
приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны.
     Кто-то из зала крикнул:
     - Да там же бендеровцы!..
     Наумов замолчал, а потом сказал:
     -  Да, девушки, там бендеровцы. Они воюют с  Красной Армией. Но  приказ
есть  приказ, его надо выполнять.  Кто хочет поехать, прошу подать заявление
начальнику караула. Поедут добровольцы.
     Мы вернулись в казарму, и каждая легла на  свою койку. Стало тихо-тихо.
Никому не  хотелось  уезжать  далеко от  родных мест. И  никому не  хотелось
умирать после войны. На следующий день нас опять собрали. Я сидела за столом
президиума, стол накрыли  красной  скатертью. И я думала, что последний  раз
сижу за этим столом.
     Начальник охраны произнес речь:
     - Я знал, Бабина, что ты поедешь первая.  И  вы все, девчонки, молодцы,
не побоялись.  Кончилась война, можно вернуться  домой, а вы едете  защищать
свою Родину.
     Через два  дня  мы  уезжали. Подали  нам  товарный состав, на полу было
сено, и пахло травой.
     Никогда  раньше  я не  слышала, что есть такой город Стрый,  теперь это
было место  нашей  службы. Город  мне не понравился -  маленький и страшный,
каждый день  играла  музыка  и  кого-нибудь  хоронили:  то  милиционера,  то
коммуниста, то комсомольца. Опять мы  увидели  смерть.  Сдружилась  с  Галей
Коробкиной.  Она  там  погибла.  Еще  с  одной  девочкой...  Ее  тоже  ночью
зарезали... И я там совсем перестала шутить и смеяться..."
     Елена Ивановна Бабина, боец военизированой охраны


     "Вся я в отца... Его дочка...
     Отец  мой,  Мирон Ленков, прошел  путь  от  безграмотного  паренька  до
командира  взвода в гражданскую войну.  Был  настоящий коммунист.  Когда  он
умер, мы остались  с мамой  жить в Ленинграде, всем лучшим  в себе я обязана
этому городу. Моей страстью  были книги. Рыдала над романами  Лидии Чарской,
зачитывалась Тургеневым. Любила поэзию...
     Летом сорок первого... В конце июня мы поехали к бабушке  на Дон. Война
застала нас  в дороге. По степи  сразу  стали носиться - аллюр три  креста -
коннонарочные  с  военкоматскими  повестками. Пели,  пили и  плакали навзрыд
казачки,  провожая  казаков  на  войну.  Я  пошла  в   станицу  Боковскую  в
райвоенкомат. Сказали коротко и жестко:
     -  Детей  на  фронт  не берем.  Комсомолка?  Вот  и прекрасно.  Помогай
колхозу.
     Лопатили хлеб, чтобы не перегорел в буртах. Потом убирали овощи. Мозоли
на руках стали твердыми, губы потрескались, лицо  покрылось степным загаром.
И  если  я чем-то отличалась от хуторских девочек, то  только тем, что знала
множество стихов и могла читать их наизусть всю длинную дорогу с поля домой.
     А  война   приближалась.  Семнадцатого  октября   фашисты  оккупировали
Таганрог.  Люди  уходили  в эвакуацию. Бабушка  осталась,  а  нас с  сестрой
отправила: "Вы молодые.  Спасайтесь". До станции Обливская  шли  пять суток.
Сандалии пришлось  выкинуть,  в станицу входили  босиком.  Начальник станции
всех  предупреждал: "Не  ждите  крытых вагонов, садитесь на площадки. Сейчас
подадим паровоз и отправим вас на Сталинград". Нам повезло - мы забрались на
площадку с  овсом. Погрузили  в  зерно босые ноги, укрылись платком... Тесно
прижались друг к  дружке и задремали... Хлеб у нас давно кончился, мед тоже.
В  последние дни нас прикармливали  казачки. Мы стеснялись брать,  заплатить
было  нечем,  а они уговаривали: "Ешьте, жалюшки. Всем сейчас худо, помогать
надо друг  дружке". Я  давала себе  зарок  никогда  не забыть  этой  людской
доброты. Никогда! Ни за что! И не забыла.
     Из Сталинграда пароходом, затем снова поездом добрались в два часа ночи
до  станции Медведицкое. Людской  волной нас выплеснуло на перрон. А так как
сами,  превратившись  в  две  сосульки,  мы  не могли двигаться,  то стояли,
придерживая  друг друга, чтобы не упасть. Не рассыпаться  на осколки, как на
моих глазах рассыпалась однажды лягушка, извлеченная из сжиженного кислорода
и брошенная на пол. К счастью кто-то, с кем мы вместе ехали, о нас вспомнил.
Подкатила  наполненная людьми бричка,  нас привязали сзади. Надели  ватники.
Сказали: "Идите, иначе вы замерзнете. Не  отогреетесь. Вас нельзя везти". Мы
сначала падали, но шли, потом даже бежали. И так шестнадцать километров...
     Село Франк - колхоз  "1  мая". Председатель  колхоза очень обрадовался,
когда узнал, что я из Ленинграда и успела окончить девять классов:
     - Вот и хорошо. Будешь мне тут помогать. За бухгалтера.
     На какой-то момент  я даже  обрадовалась. Но  тут  увидела висевший  за
председательской спиной плакат "Девушки, за руль!".
     -  Не  буду  сидеть в  конторе,  -  ответила председателю. - Если  меня
научат, я смогу водить трактор.
     Тракторы  стояли,  занесенные  снегом.  Мы  откапывали  их,  разбирали,
обжигая  руки  о  металл, оставляя  на  нем куски кожи.  Проржавевшие,  туго
затянутые болты  казались  приваренными.  Когда  не удавалось  стронуть их с
места против  часовой стрелки, пытались открутить по ее ходу. Как на грех...
Именно в этот момент... Будто из-под  земли, вырастал бригадир Иван Иванович
Никитин, единственный  настоящий тракторист и наш  наставник. Он хватался за
голову и не мог удержаться от русского мата. Эх, ты! Мать твою... Ругань его
была как стон... Но все равно один раз я даже заплакала...
     В  поле выехала задним ходом: в коробке скоростей моего СТЗ большинство
шестерен  были  "беззубыми".   Расчет  был  прост:  за  двадцать  километров
какой-нибудь трактор  выйдет  из строя  и  тогда  с него  переставят коробку
скоростей  на  мой. Так и случилось. Такая же,  как  я, трактористка Сарочка
Гозенбук, не заметив, что из радиатора вытекла вода, запорола мотор. Эх, ты!
Мать твою...
     Я до войны на велосипеде не научилась ездить, а тут " трактор.  Подолгу
разогревали моторы  в нарушение всех правил - открытым огнем. Узнала я и что
такое перетяжка. И как заводить трактор после такой процедуры - вкруговую не
покрутишь,  вполоборота  не заведешь...  Смазочные  материалы и горючее - по
нормам военного времени. За каждую каплю отвечаешь головой,  так же как и за
расплавленный подшипник. Эх, ты! Мать твою... За каждую каплю...
     В тот день...  Перед выходом  в поле открыла краник картера - проверить
масло.  Пошла  какая-то сыворотка.  Кричу бригадиру, что  автол  новый  надо
залить, он подошел, каплю  в руках растер,  понюхал зачем-то и говорит:  "Не
бойсь!  Еще  день  поработать можно".  Спорю:  "Нельзя, сами говорили..." Он
заводится с пол-оборота: "Наговорил на свою голову - спасу от вас нет. Куклы
городские!  Грамотные  больно.  Эх,  ты!  Мать  твою..."  Езжай,   так  твою
разэтак... Поехала. Жарко, трактор дымит,  дышать нечем,  но все это ерунда:
как подшипники? Кажется мне, что постукивают. Остановлюсь  -  вроде нет. Дам
нагрузку - стучат! И вдруг - под самое сиденье - тук, тук, тук!
     Глушу  мотор, подбегаю  к  смотровым  люкам -  два  шатунных подшипника
расплавила вчистую! Опустилась на землю, обняла  колесо и во  второй раз  за
войну заплакала. Сама виновата: видела же, какое масло! Мата испугалась. Его
бы отматерить в ответ, так нет, гнилая интеллигенция.
     Обернулась  на какие-то звуки.  Ну и ну! Председатель колхоза, директор
МТС, начальник политотдела и, конечно, наш бригадир. Из-за него все!
     А  он  стоит и  двинуться не  может. Все  понял. Молчит. Эх,  ты!  Мать
твою...
     Директор МТС тоже все понял:
     - Сколько?
     - Два, - отвечаю.
     По законам военного времени - это надо идти под суд. Статья: халатность
и вредительство.
     Начальник политотдела поворачивается к бригадиру:
     - Что ж ты  своих девчонок не  бережешь? Как я могу это дитя отдать под
суд!
     Как-то  оно и обошлось. Разговорами.  Но " бригадир больше  при мне  не
матерился. А я научилась... Эх, ты! Мать твою... Такое закатывала...
     А потом случилось счастье:  нашлась наша  мама. Она приехала, и  у  нас
опять была семья. Мама вдруг сказала:
     - Я думаю: тебе надо идти в школу.
     Я не сразу поняла:
     " Куда?
     - Кто за тебя будет кончать десятый класс?
     После всего пережитого было странно оказаться снова за школьной партой,
решать задачки,  писать  сочинения,  зубрить  немецкие глаголы,  вместо того
чтобы бить фашистов! И это, когда враг вышел к Волге!
     Мне  нужно  было  подождать совсем немного: через  четыре месяца должно
сравняться семнадцать лет.  Не восемнадцать,  так хотя бы  семнадцать.  И уж
тогда никто не  завернет меня домой! Никто! В райкоме все прошло гладко, а в
военкомате  пришлось  повоевать. Из-за  возраста,  из-за зрения.  Но  первое
помогло  второму...  Когда  речь  зашла  о  возрасте,  я  обозвала  военкома
бюрократом...  И  объявила  голодовку... Села  с ним рядом  и  двое суток не
сдвинулась с места, отодвигая предлагаемый им кусок хлеба и  кружку кипятку.
Пригрозила,  что умру с  голодухи, но  сначала напишу записку, кто виноват в
моей смерти. Вряд  ли  он испугался и  поверил, но все-таки направил меня на
медкомиссию. Все  это происходило в одной  комнате.  Рядом.  И  когда  врач,
проверив  зрение,  развела  руками,  военком рассмеялся  и сказал, что я зря
голодала. Пожалел  меня. Но я ответила, что это я  из-за голодовки ничего не
вижу. Отошла к окну, поближе к злосчастной таблице, и  разревелась. И ревела
до  тех пор... Долго  ревела... Пока не выучила  нижние строки. Потом утерла
слезы и сказала, что готова еще раз пройти комиссию. И прошла.
     Десятого  ноября сорок  второго  года, запасшись, как  было  приказано,
продуктами на десять суток, мы (человек двадцать пять девчонок)  забрались в
кузов  потрепанного грузовика  и запели  "Дан  приказ",  заменив  слова  "на
гражданскую войну" словами "защищать  свою  страну".  Из  Камышина,  где  мы
приняли присягу, по левому берегу Волги шли пешим маршем до самого Капустина
Яра. Там размещался запасной полк. И  там,  среди  тысяч мужчин, даже как-то
затерялись.  Приезжали  "покупатели" из  разных частей, набирали пополнение.
Нас они старались не замечать. Все время мимо...
     В  пути  я  подружилась  с Аннушкой Ракшенко и  Асей  Басиной. Обе  они
никакой специальности не имели, я  же свою считала невоенной. И потому, кого
бы ни окликали, мы трое дружно делали три шага вперед, полагая, что на месте
любую специальность освоим быстро. Но нас обходили.
     Но  когда мы шагнули в ответ на команду: "Шофера, трактористы, механики
- три  шага вперед!", "покупателю", а это был молодой старший  лейтенант, не
удалось пройти мимо. Я сделала не три шага, а пять, и он остановился:
     - Почему вы отбираете только мужчин? Я тоже трактористка!
     Он удивился:
     - Не может быть. А ну - порядок работы трактора.
     - Один, три, четыре, два.
     - А подшипники плавила?
     Я честно призналась, что два шатуна расплавила вчистую.
     - Хорошо. Беру. За честность. - И, кивнув, пошел дальше.
     Стали  со мной и мои подружки. Рядом. Старший лейтенант сделал вид, что
так и надо. Эх, ты! Мать твою...
     Командир  части, знакомясь  с  пополнением, задал  старшему  лейтенанту
вопрос:
     - Ты зачем привез этих девочек?
     Тот, смутился и ответил, что  ему стало нас жалко: попадут куда-нибудь,
перебьют, как куропаток.
     Командир вздохнул:
     - Хорошо. Одну - на кухню, другую. - на склад, кто пограмотнее - в штаб
писарем. " Помолчал и добавил: " Жалко, красивые.
     Самой "грамотной"  была  я,  но работать писарем! И  при  чем  тут наша
красота? Забыв о военной дисциплине, я прямо-таки взвилась:
     -  Мы  -  добровольцы!  Шли защищать  Родину.  Пойдем  только в  боевые
подразделения...
     Почему-то полковник сразу сдался:
     -  В  боевые  так  в  боевые.  Двоих  -  в летучку, на  станки,  а эту,
языкастую, - на сборку моторов.
     Так началась наша служба в  сорок  четвертой автобронетанковой  полевой
мастерской.  Мы  были заводом  на колесах. На машинах, их  звали  летучки, -
стояли станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция,
заливка,  вулканизация.  На  станках  работали  по  два человека.  Каждый по
двенадцать  часов,  без  единой  минуты  передышки.  На обед, ужин,  завтрак
подменял  напарник.  Если подходила  очередь кому-то  идти в  наряд, значит,
другой  работал  двадцать  четыре  часа.  Работали  в  снегу, в  грязи.  Под
бомбежкой. И уже никто не  говорил, что мы "  красивые.  Но красивых девочек
жалели на войне, жалели больше. Это  правда. Их жалко было хоронить... Жалко
было выписывать маме похоронку... Эх, ты! Мать твою...
     Мне часто сейчас снятся сны... Я знаю, что  они  снятся, но  я их редко
запоминаю. Но остается ощущение, что я где-то была...  И вернулась... Во сне
в секунду  укладывается  то, что  в  жизни  требует  годы. А  в  другой  раз
перепутаю, где сон, а  где реальность... По-моему, это было в  Зимовниках, я
только  пришла  прилечь на пару часов,  как началась  бомбежка. Эх, ты! Мать
твою...  Лучше  пусть  меня  убьют, чем  испорчу  себе  такую  радость,  как
двухчасовой сон. Где-то рядом сильно рвануло. Дом покачнулся. Но я все равно
засыпаю...
     У меня страх  отсутствовал, не было  этого чувства.  Даю  слово. Только
после самых яростных налетов дергал  зуб, в  котором была дырочка.  Да  и то
недолго.  Я бы  до сих  пор  считала  себя страшно  храброй, если  бы спустя
несколько лет  после войны не была вынуждена из-за постоянных, нестерпимых и
совершенно   непонятных  болей  в  самых  разных  точках  своего   организма
обратиться  к специалистам. И опытнейший  невропатолог, спросив, сколько мне
лет, изумился:
     - К  двадцати  четырем годам  разрушить всю  свою  вегетативную нервную
систему! Как же вы жить собираетесь?
     Я  ответила,  что  жить собираюсь хорошо.  Во-первых, я - жива!  Я  так
мечтала  выжить!  Да, я осталась  жива, но  прошло  всего  несколько месяцев
послевоенной жизни, и у меня опухли суставы, отказала и стала страшно болеть
правая  рука,  еще  более  ухудшилось  зрение,  опущенной  оказалась  почка,
смещенной печень и,  как  сразу выяснилось,  вчистую разрушена  вегетативная
нервная система.  Но я всю войну  мечтала, что  буду учиться. И  университет
стал  для меня вторым Сталинградом.  Я окончила его на год  раньше, иначе не
хватило бы сил. Четыре года в одной шинели "  зимой, весной,  осенью " и  до
белизны вылинявшей гимнастерке... Эх, ты! Мать твою..."
     Антонина  Мироновна  Ленкова,   автослесарь  полевой  автобронетанковой
мастерской





     За  несколько лет записаны уже сотни  рассказов... На  книжных полках у
меня рассортированы сотни  кассет  и тысячи печатных страниц. Вслушиваюсь  и
вчитываюсь...
     Мир войны все больше открывается мне с неожиданной стороны. Раньше я не
задавала  себя  вопросов: как можно  было, например,  годами  спать в окопах
неполного профиля или у костра на голой земле, ходить в сапогах и шинелях, и
наконец  - не смеяться,  не  танцевать. Не  носить  летние платья.  Забыть о
туфлях  и цветах...  Им  же  было по  восемнадцать-двадцать лет!  Я привыкла
думать, что  женской  жизни нет места на  войне.  Она  невозможна там, почти
запретна. Но  я  ошибалась...  Очень  скоро,  уже  во  время  первых встреч,
заметила: о чем бы женщины не говорили, даже о смерти, они всегда вспоминали
(да!) о  красоте,  она  являлась  неистребимой частью их существования: "Она
лежала в  гробу  такая красивая... Как невеста..." (А. Строцева,  пехотинец)
или: "Мне должны были вручать медаль, а у меня старая гимнастерка. Я подшила
себе воротничок  марлей. Все-таки белый... Мне  казалось, что  я такая в эту
минуту  красивая.  А  зеркальца  не  было,  я  себя  не  видела.  Все у  нас
разбомбили..."  (Н. Ермакова, связистка). Весело и охотно рассказывали они о
своих наивных девичьих ухищрениях, маленьких секретах, невидимых знаках, как
в "мужском"  быте войны и  в "мужском"  деле войны  все-таки хотели остаться
сами собой. Не  изменить своей природе. Память  их  на  удивление  (все-таки
сорок  лет прошло)  сохранила  большое  количество  мелочей  военного  быта.
Деталей,  оттенков,  красок  и  звуков.  В их мире быт и  бытие смыкались, и
течение бытия было самоценно,  они вспоминали  о войне, как о времени жизни.
Не столько  действия,  как  жизни, я не  раз наблюдала, как  маленькое в  их
разговорах побеждало большое, даже  историю. "Жалко, что красивая  я была на
войне... Там прошли мои лучшие годы. Сгорели. Потом я быстро состарилась..."
(Анна Галай, автоматчица).
     Через  расстояние  многих лет одни события вдруг укрупнялись,  другие "
уменьшались. И укрупнялось человеческое, интимное, оно становилось и мне, и,
самое любопытное -  даже им самим, более интересным и  близким. Человеческое
побеждало нечеловеческое, только  лишь потому, что оно человеческое. "Ты  не
бойся  моих  слез. Не жалей. Пусть  мне больно, но я  тебе  благодарна,  что
вспомнила себя молодую..." (К.С. Тихонович, сержант, зенитчица).
     Такую войну я не знала. И даже о ней не подозревала...


     "Жили  мы  в  земле...  Как  кроты...  Но какие-то безделушечки  у  нас
сохранялись. Весной  веточку принесешь,  поставишь. Радуешься. А ведь завтра
тебя   может   и   не   быть,   -    об   этом    про    себя    думали.   И
запоминаешь-запоминаешь...   Девочке  одной   прислали  из   дому   платьице
шерстяное.  Мы  завидовали,  хотя  носить  свое  платье  не  разрешалось.  А
старшина, это  же  мужчина,  ворчал:  "Лучше  бы  тебе  простынку  прислали.
Полезнее".  У  нас простыней не было, подушек тоже. Мы  спали на  ветках, на
соломе. Но у меня были припрятаны сережки, я ночью надену и сплю с ними...
     Когда меня  первый раз  контузило, я не слышала и не  говорила. Сказала
себе:  если не восстановится голос, брошусь  под поезд.  Я так пела, и вдруг
голоса нет. Но голос вернулся.
     Счастливая я, сережки надела. Прихожу на дежурство - кричу от радости:
     - Товарищ старший лейтенант, докладывает дежурная такая-то...
     - А это что?
     - Как что?
     - Вон отсюда!
     - В чем дело?
     - Немедленно выдернуть сережки! Что это за солдат?
     Старший  лейтенант был очень  красивый. Все наши девчонки  были  в него
немножко влюблены.  Он нам говорил,  что на войне требуются солдаты и только
солдаты. Нужен был солдат...  А хотелось  быть еще  красивой... Я  всю войну
боялась, чтобы ноги не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине - что?
Ему  не  так страшно, если даже ноги потеряет. Все равно  - герой. Жених!  А
женщину покалечит, так это судьба ее решится. Женская судьба..."
     Мария Николаевна Щелокова, сержант, командир отделения связи

     "Я  всю войну  улыбалась... Я считала, что должна  улыбаться  как можно
чаще, потому что женщина  должна  светить.  Перед отправкой  на фронт старый
профессор нас так учил:  "Вы должны  каждому  раненому говорить, что вы  его
любите. Самое сильное ваше лекарство  - это  любовь. Любовь сохраняет,  дает
силы выжить". Лежит  раненый, ему так больно,  что он плачет, а ты ему: "Ну,
мой миленький. Ну,  мой  хорошенький..." - "Ты меня любишь, сестричка?" (Они
нас  всех,  молоденьких,  звали  сестричками.)  -  "Конечно,  люблю.  Только
выздоравливай скорей". Они могли обижаться, ругаться,  а мы никогда. За одно
грубое слово у нас наказывали вплоть до гауптвахты.
     Трудно... Конечно, трудно...  Даже вот в юбке залезть на машину,  когда
одни  мужчины  кругом. А  грузовики высокие, специальные  санитарные машины.
Заберись на самую макушку! Попробуй..."
     Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург

     "Дали нам вагоны... Товарняк...  Нас двенадцать девчонок, остальные все
мужчины. Десять - пятнадцать километров проедем,  и  поезд  стоит. Десять  -
пятнадцать километров - и опять нас в тупик. Ни воды, ни туалета... Понятно?
     Мужчины разложат костер на  остановке, трясут вшей, сушатся. А нам где?
Побежим  за какое-нибудь укрытие, там  и раздеваемся. У меня  был свитерочек
вязаный, так вши сидели на каждом миллиметре, в каждой петельке. Посмотришь,
затошнит. Вши бывают головные, платяные, лобковые...  У меня были они все...
Но  не  буду  же я вместе  с  мужчинами.. Не  буду вместе  вшей этих жарить.
Стыдно.  Выбросила свитер  и  осталась в одном платьице. На какой-то станции
чужая женщина вынесла мне кофточку, туфли старые.
     Долго ехали, а потом еще долго шли пешком. Был мороз. Я шла и все время
держала зеркальце: не обморозилась  ли?  К вечеру вижу, что обморозила щеки.
До чего глупая была... Слышала, что когда обморозишь щеки, то они белые. А у
меня   красные-красные.  Думаю,  что  пусть   бы  они  всегда  у  меня  были
обмороженные. А назавтра они почернели..."
     Надежда Васильевна Алексеева, рядовая, телеграфистка

     "У  нас  было  много  красивых девчонок... Пошли  в  баню,  а  при бане
парикмахерская работала. Ну и,  друг на  дружку глядя, брови  все покрасили.
Как  дал нам командир:  "Вы воевать или на бал приехали?" Всю  ночь плакали,
оттирали. Утром ходил и повторял каждой: "Мне нужны солдаты, а не дамы. Дамы
на войне  не  выживают".  Очень строгий  командир. До  войны он был учителем
математики..."
     Анастасия Петровна Шелег, младший сержант, аэростатчица

     "Мне кажется, я две жизни прожила - мужскую и женскую...
     Когда попала в училище, там сразу военная  дисциплина: и на учении, и в
строю, и в казарме - все  по уставу. Поблажек нам,  как  девушкам,  никаких.
Только  и слышалось: "Прекратить разговор!", "Разговорчики!" Вечером рвешься
посидеть, повышивать... Ну, что-то женское вспомнить... Не разрешалось ни  в
коем случае. А мы остались  без дома, без домашних хлопот, и  было как-то не
по  себе.  Давали  только час  отдыха:  сидели в  ленинской  комнате, писали
письма, можно  было постоять  вольно, поговорить. Но  ни смеху, ни  громкого
крика - это было не положено.
     - Песню можно было спеть?
     - Нет, нельзя.
     - А почему нельзя?
     -  Не положено.  Вот  в  строю иди,  пой, если дадут  команду. Команда:
"Запевала, запевай!"
     - А так нельзя?
     - Нельзя. Это не по уставу.
     - Трудно было привыкать?
     -  Мне кажется, я к этому и не привыкла. Только успеешь уснуть,  вдруг:
"Подъем!" Как ветром сдувает нас с постелей. Начинаешь одеваться, а у женщин
одежек больше, чем у мужчин, то одно летит из рук, то другое. Наконец ремень
в руки - и бегом к раздевалке. На ходу хватаешь шинель и мчишься в оружейную
комнату.  Там  надеваешь  чехол  на  лопату,  продергиваешь   через  ремень,
надеваешь  подсумок  на него, кое-как  застегиваешься. Хватаешь винтовку, на
ходу  закрываешь  затвор   и  с  четвертого  этажа  по   лестнице  буквально
скатываешься вниз. В строю приводишь себя  в порядок. И на все на это даются
считанные минуты.
     А  это уже на фронте... Сапоги у меня на три размера больше, загнулись,
пыль  в  них  въелась. Хозяйка  принесла два  яйца: "Возьми в дорогу,  такая
худенькая,  что скоро переломишься".  А  я  тихонько, чтобы она  не  видела,
разбила эти  два яйца, они маленькие  были,  и  почистила  сапоги.  Конечно,
хотелось есть, но победило женское -быть красивой. Вы не  знаете, как шинель
трет,  какое это  все  тяжелое, какое это  все мужское " и  ремень,  и  все.
Особенно я  не любила,  что шинель шею трет,  и еще эти сапоги. Шаг менялся,
все менялось...
     Я вспоминаю, что мы были грустные. Все время ходили грустные..."
     Станислава  Петровна  Волкова, младший  лейтенант,  командир  саперного
взвода

     "Не так легко было сделать из нас солдат... Не так просто...
     Получили обмундирование. Старшина построил:
     - Выровнять носки.
     Мы выравниваем. Носки ровные, а  сами-то  мы  сзади, потому  что сапоги
сорокового - сорок первого размеров. Он:
     - Носочки, носочки!
     А потом:
     - Курсантки, грудь четвертого человека!
     У нас это, конечно, не получается, и он на весь голос:
     - Что вы там в карманы гимнастерок положили?
     Мы смеемся.
     - Отставить смех, - кричит старшина.
     Чтобы четко и правильно  отработать прием приветствия, все - от стульев
до  вывешенных плакатов  -  заставлял приветствовать.  Ох,  и намучился он с
нами.
     В  каком-то  городе привели  нас  строем  в  баню. Мужчины -  в мужское
отделение, а мы  - в женское.  Женщины кричат, кто  что  закрывает: "Солдаты
идут!"  Нас не различишь  - девчонки  мы или мальчишки: мы и  подстрижены, и
форма  на нас военная.  А другой раз  пошли  в  туалет,  женщины милиционера
привели. Мы ему говорим:
     - Так куда нам идти?
     Он тогда давай на женщин кричать:
     - Это же девчата!
     - Какие то девчата, то солдаты..."
     Мария   Николаевна  Степанова,  майор,  начальник   связи  в  батальоне
стрелкового корпуса

     "Помню дорогу... Дорогу... То вперед, то назад...
     Нас, когда  мы  прибыли на Второй  Белорусский фронт, хотели в  дивизии
оставить, мол, вы женщины, зачем вам на передовую. Мы: "Нет, мы -  снайперы,
нас посылайте  куда  положено". Тогда они нам говорят:  "Пошлем вас  в  один
полк, там хороший полковник, он  девок бережет". Разные командиры  были. Нам
так и сказали.
     Это полковник  нас встретил такими  словами: "Смотрите, девки, приехали
воевать, воюйте,  а другим  делом не занимайтесь. Кругом  мужчины, а  женщин
нет. Черт его знает, как вам еще эту  штуку  объяснить. Война, девки..."  Он
понимал, что мы еще девчонки.
     В одном немецком поселке нас разместили  на ночь в  жилом  замке. Много
комнат,  целые  залы. Такие залы! В шкафах полно красивой одежды.  Девочки -
каждая платье себе выбрала. Мне желтенькое одно понравилось и еще  халат, не
передать словами, какой это был красивый халат - длинный, легкий... Пушинка!
А уже спать надо ложиться, все устали страшно. Мы надели эти платья и  легли
спать. Оделись в то, что нам понравилось, и тут же заснули. Я легла в платье
и халат еще наверх...
     А в другой раз в брошенной шляпной мастерской выбрали себе по шляпке и,
чтобы побыть в них  хотя бы  немного, спали всю ночь сидя.  Утром  встали...
Посмотрели еще раз в зеркало... И все  сняли, надели опять свои гимнастерки,
брюки. Ничего с собой не брали. В дороге и иголка тяжелая. Ложку за голенище
воткнешь, и все..."
     Белла Исааковна Эпштейн, сержант, снайпер

     "Мужчины... Они другие... Не всегда нас понимали...
     Но своего полковника Птицына мы очень любили.  Звали "Батей". Он был не
похож на других, понимал нашу женскую душу. Под Москвой, это же отступление,
самое тяжелое время, а он нам говорит:
     - Девушки, Москва  рядом.  Я  привезу вам парикмахера.  Красьте  брови,
ресницы, завивки  делайте. Пусть  это не положено, но  я хочу, чтобы вы были
красивыми. Война длинная... Не скоро кончится...
     И  привез  какую-то парикмахершу.  Мы  сделали завивки,  покрасились. И
такие счастливые..."
     Зинаида Прокофьевна Гомарева, телеграфистка

     "Побежали по льду Ладожского озера... В наступление...  Тут  же  попали
под  сильный  обстрел.  Кругом вода, ранят  - человек  идет  сразу ко дну. Я
ползаю,  перевязываю,  подползла  к одному, у  него  ноги перебиты, сознание
теряет, но  меня отталкивает и в  свой "сидор" - мешок,  значит, лезет. Свой
"НЗ" ищет.  Поесть  - хотя бы  перед смертью... А мы,  когда пошли по  льду,
получили продукты. Я хочу его перевязать, а он - в мешок лезет и ни в какую:
мужчины как-то  очень трудно  голод переносили.  Голод  для них был страшнее
смерти...
     А  я  о  себе  вот что запомнила...  Сначала боишься  смерти... В  тебе
соседствует  и удивление,  и  любопытство.  А  потом ни  того, ни другого от
усталости. Все время на пределе сил. За пределами. Остается всего один страх
" быть  некрасивой после смерти. Женский страх... Только бы не разорвало  на
куски снарядом... Я знаю, как это... Сама подбирала..."
     Софья Константиновна Дубнякова, санинструктор

     "Шли и шли дожди...  Бежим по  грязи, люди падают в эту грязь. Раненые,
убитые. Так не  хочется погибать  в  этом болоте.  В черном болоте.  Ну, как
молодой девушке  там  лежать... А в  другой раз, это уже в белорусских...  В
оршанских  лесах,  там мелкие кусты с  черемухой. Подснежники  голубые. Весь
лужок  в голубом  цвете.  Погибнуть  бы  вот в таких  цветах!  Тут лежать...
Дурошлеп еще, семнадцать лет... Это я себе так смерть представляла...
     Я думала,  что умереть  -  это  как будто куда-то улететь.  Один раз мы
ночью  говорили  о смерти,  но  только  один  раз.  Боялись произносить  это
слово..."
     Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица

     "Наш  полк был  полностью  женский...  Вылетели  на фронт в  мае  сорок
второго года...
     Дали нам  самолет  "По-2".  Маленький, тихоходный.  Летал  он только на
малой высоте, часто на  бреющем полете.  Над  самой  землей! До войны на нем
училась  летать молодежь  в аэроклубах, но никто не мог и  подумать, что его
будут  использовать  в  военных целях. Самолет  был  деревянной конструкции,
сплошь  из  фанеры, обтянутой перкалью. Вообще-то  марлей.  Достаточно  было
одного прямого попадания, как  он загорался - и сгорал в воздухе, не долетая
до  земли. Как спичка. Единственная солидная металлическая  деталь - это сам
мотор  М-II.  Потом уже,  только  под  конец войны,  нам  выдали  парашюты и
поставили  пулемет  в кабине штурмана,  а до этого не  было никакого оружия,
четыре бомбодержателя под нижними плоскостями - и все. Сейчас нас назвали бы
камикадзе, может  быть,  мы и были  камикадзе. Да! Были! Но победа  ценилась
выше нашей жизни. Победа!
     Вы спрашиваете, как мы выдерживали? Я вам отвечу...
     Перед  уходом на пенсию я заболела  от одной этой мысли:  как это  я не
буду работать? Для чего же после пятидесяти  лет закончила второй  институт?
Стала историком. А так - всю жизнь геолог. Но хороший  геолог всегда в поле,
а  у меня уже силы были  не те. Приехал врач, сделали  кардиограмму,  и меня
спрашивают:
     - Вы когда перенесли инфаркт?
     - Какой инфаркт?
     - У вас все сердце в рубцах.
     А эти рубцы, видно, с войны. Ты заходишь над целью,  тебя  всю  трясет.
Все тело покрывается  дрожью, потому что  внизу огонь: истребители стреляют,
зенитки расстреливают... Несколько девушек  вынуждены были уйти из полка, не
выдержали.  Летали мы  в  основном  ночью.  Какое-то  время нас  попробовали
посылать  на задания днем, но  тут  же отказались от этой затеи. Наши "По-2"
подстреливали из автомата...
     Делали до двенадцати вылетов за  ночь. Я видела знаменитого летчика-аса
Покрышкина,  когда он прилетал из боевого полета.  Это был крепкий  мужчина,
ему не  двадцать лет и  не двадцать  три, как нам:  пока самолет заправляли,
техник успевал снять с него рубашку  и выкрутить. С  нее текло, как будто он
под дождем  побывал. Теперь можете легко  себе представить,  что творилось с
нами. Прилетишь и  не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли
уже планшет нести, тянули по земле.
     А труд наших девушек-оружейниц! Им надо  было четыре бомбы - это четыре
сотни  килограммов  -  подвесить к машине  вручную. И так  всю ночь  "  один
самолет поднялся, второй  "  сел. Организм  до такой степени перестраивался,
что мы всю войну не были женщинами. Никаких у нас женских дел... Месячных...
Ну, вы сами понимаете... А после войны не все смогли родить...
     Мы  все  курили.   И  я  курила,  такое  чувство,   что   ты   немножко
успокаиваешься. Прилетишь - вся дрожишь, закуришь - успокоишься. Ходили мы в
кожанках,  брюках,  гимнастерке, зимой  еще меховая  куртка.  Поневоле  и  в
походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам
сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки..."
     Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман

     "Вручили  мне   недавно   медаль...   От  Красного   Креста...  Золотую
международную медаль  "Флоренс Найтингейл".  Все  поздравляют и  удивляются:
"Как это вы могли вытащить сто сорок семь раненых? Такая миниатюрная девочка
на военных фотографиях". Да, я их, может, двести вытащила, кто тогда считал.
Мне  это и  в голову не приходило, мы  этого  не понимали.  Идет  бой,  люди
истекают кровью, а  я  буду  сидеть и записывать. Я  никогда не  дожидалась,
когда кончится атака, ползала во время боя и подбирала  раненых. Если у него
осколочное ранение, а  я приползу к  нему через час-два, то  мне там  нечего
делать, человек останется без крови.
     Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто
домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я об одном загадывала -  дожить  бы
до  дня  рождения, чтобы  мне  исполнилось восемнадцать  лет.  Почему-то мне
страшно  было умереть раньше,  не  дожить  даже до восемнадцати. Ходила я  в
брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь,
да  еще под тяжестью  раненого. Не  верилось.  что  когда-нибудь можно будет
встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была! Приехал как-то командир
дивизии, увидел меня и спрашивает: "А что это у вас за подросток? Что вы его
держите? Его бы надо послать учиться".
     Помню, не хватает бинтов... Такие страшные пулевые ранения, что кладешь
на  рану целый пакет.  С  себя все нижнее  разорвала и ребят прошу: "Давайте
снимайте кальсоны, нижние  рубашки,  у меня люди  погибают". Они  поснимали,
порвали на куски. Я их не стеснялась, вот как будто с братьями, мальчишечкой
среди них жила. Идем, держимся втроем за руки, и средний спит час-два. Потом
меняемся.
     Дошла до Берлина. Расписалась  на рейхстаге: "Я, Софья Кунцевич, пришла
сюда, чтобы убить войну".
     Увижу  братскую могилу, я перед ней на  колени становлюсь. Перед каждой
братской могилой... Только на коленях..."
     Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты


     "Слышала  я... Слова... Яд... Слова, как камни... Мол, это было мужское
желание - пойти воевать. Разве может  женщина  убивать?! Это - ненормальные,
не полноценные женщины...
     Нет! Тысячу раз  нет! Нет,  это было человеческое желание. Шла война, я
жила обыкновенной жизнью... Девчоночьей... Но соседка получила письмо - мужа
ранило, лежит в госпитале. Я подумала: "Он ранен, а вместо него кто?" Пришел
один без руки - вместо него кто? Второй вернулся без ноги - вместо него кто?
Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без
нас  ничего  не  должно  быть  в   нашей  стране.  Нас  научили  ее  любить.
Восхищаться. Раз началась  война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры,
значит,  надо  идти  в  медсестры.  Нужны  зенитчицы, значит,  надо  идти  в
зенитчицы.
     Хотели  ли мы  на фронте  быть  похожими на мужчин?  Первое время очень
хотели: сделали короткие стрижки, даже походки изменили.  А потом нет,  шиш!
Потом так захотелось краситься, сахар  не ешь, а бережешь, чтобы челочку  им
накрахмалить. Мы были счастливы, когда доставали котелок воды вымыть голову.
Если долго  шли,  искали  мягкой  травы. Рвали  ее  и ноги... Ну, понимаете,
травой смывали... Мы же свои особенности имели, девчонки... Армия об этом не
подумала... Ноги у  нас  зеленые  были... Хорошо, если старшина был  пожилой
человек и все понимал, не забирал из вещмешка лишнее белье, а  если молодой,
обязательно выбросит  лишнее. А какое оно лишнее для девчонок,  которым надо
бывает два  раза в день переодеться. Мы отрывали рукава от нижних рубашек, а
их ведь только две. Это только четыре рукава..."
     Клара Семеновна Тихонович, старший сержант, зенитчица

     "До  войны я любила все военное... Мужское...  Обращалась в авиационное
училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй,
четкость, отрывистые  слова команды. Из училища ответили: "Окончите  сначала
десять классов".
     Конечно,  когда началась война, с  моими настроениями я не могла сидеть
дома. Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать
лет.  Военком говорил, мол,  что подумает  о нас  враг,  если  война  только
началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних.
     - Врага бить надо.
     - Без вас разобьют.
     Я убеждала его, что я высокая, что мне никто не даст шестнадцать лет, а
обязательно  больше. Стою в кабинете, не  ухожу: Напишите восемнадцать, а не
шестнадцать  лет".  -  "Это  ты  сейчас  так  говоришь,  а  потом  как  меня
вспомнишь?"
     А после  войны я уже не хотела, вот уже как-то  не могла  пойти  ни  по
одной  военной специальности.  Скорее бы  снять с себя  все  защитное... А к
брюкам у меня до сих пор отвращение, я их не надеваю даже тогда, когда еду в
лес.   За  грибами,   за  ягодами.   Хотелось  носить  что-то  обыкновенное,
женское..."
     Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица

     "Войну мы почувствовали сразу... Окончили училище и в тот же день у нас
появились "покупатели", так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных
на переформирование,  за  новыми людьми.  Это  были  всегда  мужчины,  очень
чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на
нас - другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы  нас взяли, заметили,
скорей бы нам себя проявить, а они усталые, они на нас  смотрели, зная, куда
нас отправляют. Все понимали.
     ...Полк наш  был  мужской,  всего  двадцать две женщины. Это  восемьсот
семидесятый  дальнобомбардировочный  полк. Взяли  дома  две-три пары  белья,
много не  наберешь. Разбомбили  нас,  остались  в чем  стоим,  в чем убежать
успели. Мужчины пошли на пересыльный пункт, их  там  переодели. А нам ничего
нет.  Дали нам портянки,  мы  из них  трусики, бюстгальтеры пошили. Командир
узнал, нас выругал.
     Прошло полгода... И от перегрузок мы перестали быть женщинами... У  нас
прекратился... Сбился  биологический  цикл... Ясно?  Очень страшно!  Страшно
подумать, что ты уже никогда не будешь женщиной..."
     Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, вооружейница

     "Мы  стремились...  Мы не  хотели,  чтобы  о  нас  говорили:  "Ах,  эти
женщины!" И старались больше,  чем мужчины, мы еще должны были доказать, что
не  хуже мужчин. А к нам долго было высокомерное, снисходительное отношение:
"Навоюют эти бабы..."
     А как быть мужчиной? Невозможно быть мужчиной. Наши мысли - это одно, а
наша природа - это другое. Наша биология...
     Идем...  Человек  двести девушек,  а сзади человек  двести мужчин. Жара
стоит.  Жаркое  лето.  Марш-бросок  -  тридцать километров.  Тридцать!  Жара
дикая... И  после нас красные пятна  на песке...  Следы красные...  Ну, дела
эти... Наши...  Как ты  тут что спрячешь? Солдаты идут следом и делают  вид,
что ничего не замечают... Не смотрят под ноги... Брюки на  нас засыхали, как
из стекла  становились.  Резали. Там раны были, и  все время  слышался запах
крови. Нам же ничего  не выдавали... Мы сторожили: когда солдаты  повесят на
кустах  свои  рубашки.  Пару  штук  стащим...  Они  потом  уже догадывались,
смеялись: "Старшина, дай нам  другое  белье.  Девушки наше  забрали". Ваты и
бинтов для  раненых не хватало... А не то, что... Женское белье, может быть,
только  через два  года появилось.  В мужских  трусах ходили и майках... Ну,
идем...  В сапогах! Ноги  тоже  сжарились.  Идем...  К  переправе, там  ждут
паромы.  Добрались  до  переправы,  и  тут   нас  начали  бомбить.  Бомбежка
страшнейшая,  мужчины  -  кто куда  прятаться. Нас зовут... А мы бомбежки не
слышим, нам не  до  бомбежки,  мы скорее в речку.  К воде...  Вода! Вода!  И
сидели там, пока не отмокли... Под осколками... Вот оно... Стыд был страшнее
смерти. И несколько девчонок в воде погибло....
     Может, первый раз тогда я захотела быть мужчиной... Первый раз...
     И вот -  Победа. Я первое время иду по улице - и не верю, что Победа. Я
сяду за стол - и не верю, что Победа. Победа!! Наша победа..."
     Мария Семеновна Калиберда, сержант, связистка

     "Освобождали  уже Латвию... Мы стояли  под  Даугавпилсом.  Это ночь,  я
только прилечь собралась. Слышу, часовой кого-то окликает: "Стой! Кто идет?"
И буквально через десять минут меня зовут к командиру. Захожу в командирскую
землянку, там  сидят наши товарищи и какой-то мужчина в  штатском.  Я хорошо
запомнила  этого  человека.  Все годы  видела мужчин  только  в  военном,  в
шинелях, а этот был в черном пальто с плюшевым воротником.
     - Нужна ваша помощь, - говорит  мне этот мужчина. - В  двух  километрах
отсюда рожает моя жена. Она одна, больше в доме никого нет.
     Командир спрашивает:
     - Это на нейтральной полосе. Сами знаете -небезопасно.
     - Рожает женщина. Я должна ей помочь.
     Дали мне пять автоматчиков. Напаковала  сумку  перевязочного материала,
недавно выдали мне новые фланелевые портянки, тоже взяла с собой. Пошли. Все
время обстреливают -  то недолет, то перелет. И лес  такой темный,  что луны
даже не  видно.  Наконец  появился силуэт какого-то строения.  Это  оказался
хутор. Когда мы зашли  в дом, я увидела женщину.  Она лежала на  полу, вся в
каких-то старых тряпках.  Муж  стал сразу завешивать окна. Два автоматчика -
на  дворе, два  -  у  дверей,  один  мне  фонариком  освещает.  Женщина  еле
сдерживала стоны, ей очень больно.
     Я все время просила ее:
     - Потерпите, родненькая. Нельзя кричать. Терпите.
     Это  же нейтральная полоса. Если противник  заметит что-нибудь, то  нас
забросают снарядами. Но когда солдаты услышали, что ребенок родился... "Ура!
Ура!" Тихо так, почти шепотом. На передовой родился ребенок!
     Принесли  воды.  Кипятить   негде  было,  обтерла  ребеночка  холодной.
Завернула в свои портянки. В доме ничего не найти, только  старые тряпки, на
которых лежала мать.
     И так я пробиралась на этот хутор несколько ночей. Последний раз пришла
перед наступлением и прощаюсь:
     - Больше я к вам прийти не смогу. Уезжаю.
     Женщина о чем-то спросила мужа по-латышски. Он перевел мне:
     - Жена спрашивает, как вас зовут?
     - Анна.
     Женщина опять что-то сказала. И муж снова перевел:
     - Она говорит, что  очень красивое  имя. И в вашу честь мы назовем свою
дочь Анной.
     Женщина немного приподнялась - встать  она  еще  не могла - и протянула
мне  красивую  перламутровую  пудреницу.  Это  была, видно, ее самая дорогая
вещь. Я открыла пудреницу, и этот запах  пудры ночью, когда кругом стреляют,
рвутся снаряды... Это было что-то  такое... Я и теперь плакать хочу... Запах
пудры, эта перламутровая крышечка...  Маленький ребенок... Девочка... Что-то
такое домашнее, что-то из настоящей женской жизни..."
     Анна Николаевна Хролович, гвардии лейтенант, фельдшер

     "Женщина  на флоте... Это было что-то  запретное,  даже неестественное.
Считалось,  что она  приносит  несчастье  на  корабле. Сама  я  родом из-под
Фастова, в нашем селе  до смерти маму  дразнили бабы: кого ты родила - девку
или парня? А я писала самому  Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское
артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня
туда приняли. Единственную девчонку.
     Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда  я перестала
признаваться,  что я женщина. Спасала украинская фамилия "Руденко".  Но один
раз все-таки выдала себя. Драила палубу, вдруг слышу шум, обернулась: матрос
прогоняет кошку, неизвестно, как она попала  на  корабль, где, наверное, еще
от первых  мореплавателей осталось суеверие, что кошки  и женщины приносят в
море несчастье. Кошке  не хотелось покидать  корабль, и она выделывала такие
финты, что ей бы позавидовал футболист мирового  класса. На корабле  - смех.
Но в  тот  момент,  когда кошка  чуть не свалилась в  воду, я  испугалась  и
закричала. И, видно, это был такой девичий дискант,  что мужской смех  разом
прекратился. Установилась тишина.
     Слышу голос командира:
     - Вахтенный, на корабль проходила женщина?
     - Никак нет, товарищ командир.
     Тут вторая паника - на корабле женщина.
     ...Я  была  первая  женщина,  кадровый офицер Военно-Морского флота.  В
войну  вооружала  корабли, морскую  пехоту. Тогда и  появилось в  английской
прессе,  что какое-то непонятное  создание -  не то мужчина, не то женщина -
воюет  у русских  во  флоте. И,  мол, эту "леди с кортиком" никто  замуж  не
возьмет. Меня замуж не возьмет?! Нет, ошибаешься, господин хороший, возьмет,
самый красивый офицер...
     Я была счастливой женой и  осталась  счастливой матерью и бабушкой.  Не
моя вина, что муж погиб на войне. А флот я любила и люблю всю жизнь..."
     Таисия  Петровна Руденко-Шевелева, капитан,  командир роты  Московского
флотского экипажа, ныне подполковник в отставке

     "Я работала на заводе... На цепном заводе в нашей деревне  Михальчиково
Кстовского района Горьковской области.  Как только стали  призывать мужчин и
отправлять их на фронт, меня  поставили на  станок выполнять мужскую работу.
Оттуда перевели в горячий цех молотобойцем, где ковали корабельные цепи.
     Просилась  на  фронт,  но  заводское  начальство под разными предлогами
задерживало меня на заводе. Тогда  я написала в райком  комсомола и в  марте
сорок  второго получила призывную  повестку. Нас  уходило несколько девушек,
провожать вышла  вся деревня. Тридцать километров до  Горького шли пешком, а
там  нас распределили по разным частям. Меня направили в семьсот восемьдесят
четвертый зенитный, артиллерийский полк среднего калибра.
     Скоро  назначили первым номером-наводчиком.  Но  мне  и  этого  мало, я
хотела  стать заряжающим.  Правда,  эта работа считалась чисто мужской: надо
было поднимать шестнадцатикилограммовые снарядамы и вести интенсивный  огонь
с темпом пять секунд в залпе. Только  не  зря я работала молотобойцем. Через
год  мне  присвоили звание младшего  сержанта и назначили командиром второго
орудия, в котором были две девушки и четверо мужчин. От сильного огня стволы
орудий  накалялись  докрасна  и  становилось опасно  стрелять,  приходилось,
вопреки  всем  правилам,  охлаждать их смоченными  водой одеялами. Орудия не
выдерживали, а люди  выдерживали. Я - выносливая, сильная девушка,  но знаю,
что на войне была способна на большее, чем в  мирной жизни.  Даже физически.
Откуда-то поднимались неизвестные силы...
     Услышав  по радио  о Победе, я подняла расчет по тревоге  и подала свою
последнюю команду:
     -  Азимут  -  пятнадцать  ноль-ноль.  Угол  возвышения  - десять  ноль.
Взрыватель сто двадцать, темп десять!
     Сама  подошла к замку и  начала  салютовать  четырьмя снарядами в честь
нашей Победы после четырех лет войны.
     На выстрелы выбежали все, кто был на  позиции батареи,  а также  комбат
Слатвинский. За самовольство он  при  всех приказал посадить меня под арест,
но  потом  отменил свое решение. И мы все  вместе салютовали  теперь уже  из
личного оружия, обнимались  и  целовались. Пили водку, пели  песни.  А потом
плакали всю ночь и весь день..."
     Клавдия  Васильевна  Коновалова,  младший  сержант,  командир зенитного
орудия

     "У меня на плечах ручной пулемет... Я никогда не скажу, что он тяжелый.
Кто меня тогда  вторым  номером оставит? Неполноценный боец,  надо заменить.
Отошлют на кухню. А это стыдно. Не дай бог всю войну пробыть на кухне.  Я бы
плакала...
     - Женщин посылали на задания наравне с мужчинами?
     - Нас старались  беречь.  Надо  было  проситься  на боевое  задание или
заслужить. Проявить себя. Нужна была смелость, отчаянность в  характере  для
такого дела. А  на это все-таки не каждая девчонка была способна. Работала у
нас на  кухне  Валя.  Она  такая мягкая, застенчивая, ее с  винтовкой  и  не
представишь. В  крайнем  случае она бы, конечно, стреляла, но на задания она
не рвалась. Я? Я рвалась. Я мечтала1!
     А в школе была тихая девочка... Незаметная..."
     Галина   Ярославовна   Дубовик,  партизанка  двенадцатой  кавалерийской
партизанской бригады имени Сталина

     "Приказ: прибыть на место через двадцать четыре часа... Направление - в
полевой передвижной госпиталь семьсот тринадцать...
     Помню,  что  явилась  в   госпиталь  в  черном  маркизетовом  платье  и
босоножках, а сверху  на мне  была плащ-накидка  мужа. Сразу  выдали военное
обмундирование, но я его отказалась получать:  все было на три-четыре номера
больше моего  размера.  Начальнику  госпиталя доложили, что я  не подчиняюсь
военной  дисциплине.  Он никаких мер предпринимать  не  стал, мол, подождем,
через несколько дней переоденется сама.
     Через несколько дней мы переезжали в другое место, и нас очень бомбили.
Прятались мы  в  картофельном поле,  а перед  этим  был  дождь.  Можете себе
представить,  во  что превратилось  мое  маркизетовое платье  и какими стали
босоножки?   На   следующий  день   я   уже   оделась  солдатом.  В   полном
обмундировании...
     Так начался мой военный путь... До Германии...
     В сорок втором  году в  первых числах  января  мы вошли в село Афоневка
Курской области.  Стояли сильные  морозы. Два  школьных  здания были  битком
набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин  и
бензина,  чтобы вывезти  всех  в  тыл. Начальник  госпиталя  принял  решение
организовать конный  обоз из Афоневки и  соседних сел.  Наутро обоз  пришел.
Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла,
кожухи, подушки, у некоторых - даже перины. До сих пор не могу вспомнить без
слез,  как  это  было...  Эти сцены... Каждая  женщина выбрала  себе  своего
раненого,  стала   готовить   в   путь   и   тихонько   причитать:  "Сыночек
родименький!", "Ну, мой  миленький", "Ну, мой хорошенький!" Каждая захватила
с  собой  немного  домашней  еды,  вплоть до теплой картошки. Они  укутывали
раненых в свои домашние  вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит
у меня в ушах эта молитва, это  тихое бабье причитание: "Ну, мой миленький",
"Ну, мой хорошенький..." Жаль, даже мучит  совесть, что тогда мы не спросили
фамилий у этих женщин.
     Еще  я запомнила,  как  мы двигались  по освобожденной Белоруссии  и  в
деревнях  совсем  не  встречали  мужчин. Встречали  нас одни  женщины.  Одни
женщины остались..."
     Елена Ивановна Варюхина, медсестра


     "Разве я найду такие слова? О том, как я стреляла, я могу рассказать. А
о том, как  плакала, нет. Это  останется невысказанным. Знаю одно:  на войне
человек становится страшным и непостижимым. Как его понять?
     Вы - писательница. Придумайте что-нибудь сами. Что-нибудь красивое. Без
вшей  и  грязи,  без блевотины...  Без  запаха  водки  и крови...  Не  такое
страшное, как жизнь..."
     Анастасия Ивановна Медведкина, рядовая, пулеметчица

     "Не знаю... Нет,  я понимаю, о  чем  вы спрашиваете, но мне не  хватает
моего языка... Мой язык... Как описать? Надо... Чтобы... Душил спазм, как он
душит меня: ночью лежу в  тишине  и вдруг вспомню. Задыхаюсь. В ознобе.  Вот
так...
     Где-то есть эти слова... Нужен поэт... Как Данте..."
     Анна Петровна Калягина, сержант, санинструктор

     "Бывает, услышу музыку... Или песню... Женский голос... И там найду то,
что я тогда чувствовала. Что-то похожее...
     А смотрю кино о  войне - неправда, книгу читаю - неправда. Ну, не то...
Не то получается. Сама начинаю говорить  -  тоже не то.  Не так страшно и не
так красиво. Знаете, какое красивое бывает  на войне утро? Перед  боем... Ты
смотришь и знаешь: оно может быть у тебя  последним. Земля такая красивая...
И воздух... И солнышко..."
     Ольга Никитична Забелина, военный хирург

     "В  гетто  мы жили  за колючей проволокой...  Я  даже  помню,  что  это
случилось во вторник, почему-то я потом обратила внимание на то, что это был
вторник. Вторник...  Число и месяц не помню.  Но это был вторник... Случайно
подошла к окну... На скамейке напротив нашего дома сидели  мальчик и девочка
и целовались. Я была потрясена. Кругом погромы, расстрелы. А они целуются...
У меня - потрясение. Потрясение от этой мирной картины...
     С  другого конца улицы,  наша улица  была короткая,  показался немецкий
патруль.  Они тоже  все увидели, у  них отличный  обзор. Я ничего не  успела
сообразить... Конечно,  не успела... Крик. Грохот. Выстрелы...  Я... Никаких
мыслей...  Не  успела... Первое  чувство -  страх...  Я  только увидела, что
мальчик и девочка р-раз встали и вот уже падают. Они упали вместе.
     А  потом...  День прошел,  второй... Третий... У  меня мысль крутится и
крутится. Это же надо понять:  они  целовались  не дома, а на улице. Почему?
Они хотели так умереть... Конечно... Знали, что все равно погибнут в  гетто,
и хотели умереть по-другому. Конечно, это любовь. А  что - другое? Что может
быть другое... Только любовь...
     Рассказала вам... Ну, это же правда, получилось - красиво. А в жизни? В
жизни я испытала ужас... Да... Что еще? Я сейчас подумаю... Они  боролись...
Они хотели красиво умереть. Это, я уверена, был их выбор..."
     Любовь Эдуардовна Кресова, подпольщица

     "Я?  Я  не  хочу говорить...  Хотя  нет...  Короче...  Про  это  нельзя
говорить..."
     Ирина Моисеевна Лепицкая, рядовая, стрелок

     "По городу бродила сумасшедшая женщина... Никогда она уже не умывалась,
не расчесывалась.  У нее  убили пятерых  детей. Всех.  И  убили  по-разному.
Одному в голову стреляли, другому в ушко...
     Она подходила к человеку на улице... Любому... И говорила:  "Я расскажу
тебе,  как убили моих детей.  С  которого начать?  С  Васеньки... Ему в ушко
стреляли? А Толику в головку... Ну, с кого?"
     От   нее   все   бежали.   Она   была