ь моего отъезда утром к дому Чарлза подъехал трактор с громадным плоским прицепом. Мы погрузили на него клетки с животными и поехали на станцию. Здесь мы сложили клетки на перроне и стали ждать поезда. Когда я посмотрел на рельсы, настроение у меня упало. Их не меняли уже много лет, и они пришли в весьма плачевное состояние. Кое-где под тяжестью поездов рельсы вместе со шпалами ушли так глубоко в землю, что их совсем не было видно, а на полотне дороги повсюду росло столько кустиков и травы, что трудно было различить, где начинается железная дорога и где кончается поле. Я сказал Чарлзу, что если поезд будет идти со скоростью более пяти миль в час, то нас неминуемо ждет самое сенсационное крушение двадцатого века. -- Это еще ничего,-- успокоил меня Чарлз,-- другие участки куда хуже. -- Я боялся лететь в том самолете, который доставил меня сюда,-- сказал я,-- но это уже чистое самоубийство. Эти рельсы даже нельзя назвать железной дорогой, они извиваются, как две пьяные змеи. -- Ну, до сих пор у нас никаких происшествий не было,--сказал Чарлз. Тем мне и пришлось утешиться. Наконец появился поезд. Он оказался таким потрясающим, что все мысли о плохом состоянии пути вылетели у меня из головы. Его деревянные вагоны словно приехали из старого фильма о Диком Западе. Но особенно великолепен был паровоз, ужасно старый, с большущим скотосбрасывателем впереди. Но кого-то, видно, не удовлетворила его архаическая внешность, и поэтому паровоз решили немного украсить, придав ему при помощи листов железа обтекаемую форму и разрисовав его широкими оранжевыми, желтыми и алыми полосами. Это был, по меньшей мере, самый веселый поезд из всех, которые я когда-либо видел; у него был такой вид, словно он только что приехал с карнавала. Он мчался к нам с великолепной скоростью -- двадцать миль в час, ревя и скрежеща тормозами. Паровоз подлетел к станции и гордо выпустил огромное облако черного едкого дыма. Мы с Луной затолкали клетки в багажное отделение, заняли свои места на деревянных лавках соседнего вагона, и поезд, дергаясь и сотрясаясь, тронулся. Шоссе большей частью шло параллельно рельсам, отделенное от них лишь полоской травы и кустов и низкой оградой из колючей проволоки. Поэтому Чарлз, Хельмут и Эдна ехали в машине рядом с нами и осыпали нас оскорблениями и насмешками. Они потрясали кулаками, обвиняя нас с Луной в великом множестве грехов. Наши соседи по купе были сначала озадачены, а потом, поняв, в чем дело, стали заступаться за нас и предлагать на выбор ругательства, чтобы мы кричали их в ответ. Когда Хельмут сказал, что у Луны голос приятный, как у осла, страдающего ларингитом, Луна запустил из окна поезда апельсином, который пролетел в какой-то доле дюйма от головы Хельмута. Вскоре уже весь поезд дурачился вместе с нами. Перед каждой из многочисленных маленьких станций балбесы в машине обгоняли поезд и вручали мне на платформе огромный букет полевых цветов, а я в ответ произносил из окна вагона длинную и страстную речь на новогреческом языке, совершенно заинтриговывая новых пассажиров. Они определенно думали, что я какой-то государственный деятель, приехавший в их страну с официальным визитом. Наконец мы приехали в город, где предстояла пересадка. До прихода буэнос-айресского поезда оставалось еще несколько часов. Мы осторожно сложили коллекцию на перроне, поставили возле нее носильщика, чтобы он не давал зевакам дразнить животных, а сами отправились обедать. Уже в сумерках, пыхтя и стуча, подъехал к станции в мощном облаке дыма и искр буэнос-айресский поезд. Его уже тащил обыкновенный паровоз, ни капельки не похожий на того живописного ветхого дракона, который с таким достоинством доставил нас сюда из Калилегуа. Мы с Хельмутом и Луной осторожно разместили животных в зафрахтованном мною вагоне, который оказался почему-то гораздо меньше, чем я ожидал. Тем временем Чарлз занял мне место в купе и внес мои вещи. Когда все было сделано и оставалось лишь ждать отхода поезда, я присел на подножку вагона и мои друзья собрались вокруг меня. Эдна порылась в сумке и вытащила что-то заблестевшее в тусклом свете станционных ламп. Это была бутылка джина. -- Прощальный подарок,-- сказала она, плутовато улыбаясь.-- Я не могу примириться с мыслью, что вы не взяли в дорогу никакой еды. Луна отправился искать стаканы и воду, а я сказал: -- Хельмут, у вас жена одна на миллион. -- Возможно,-- мрачно произнес Хельмут,-- но она только с вами такая, Джерри. Мне она никогда не дарит на дорогу джин. Она говорит, что я слишком много пью. Стоя на перроне, мы пили за здоровье друг друга. Не успел я допить, как раздался свисток кондуктора, и поезд тронулся. Сжимая в руках стаканы, мои друзья бежали рядом с вагоном и жали мне руку, и я чуть было не выпал из вагона, целуя на прощание Эдну. Поезд набирал скорость, и я смотрел на своих друзей, освещенных тусклыми станционными фонарями. Они стояли, подняв стаканы в прощальном тосте, пока не скрылись с глаз, а я уныло побрел в свое купе с остатками джина в бутылке. Ехать поездом было не так плохо, как я ожидал, хотя, естественно, путешествие на аргентинском поезде с сорока животными в клетках -- это далеко не загородная прогулка. Больше всего я боялся, что ночью (или днем) на какой-нибудь станции мой вагон с животными отцепят, переведут на запасной путь и забудут прицепить снова. Такое несчастье уже случилось в Южной Америке с одним моим другом, тоже собирателем животных. К тому времени, когда он обнаружил свою потерю и примчался в такси обратно на станцию, почти все животные подохли. Помня об этом, я твердо решил, что и ночью и днем, где бы мы ни остановились, я буду выходить на платформу и следить за сохранностью моего драгоценного груза. Посреди ночи я часто соскакивал с койки, и мое необычное поведение весьма озадачивало моих попутчиков -- трех молодых и приятных футболистов, которые возвращались из Чили. Когда я объяснил им свое поведение, они тотчас пожалели меня за то, что я так мало сплю, и потребовали, чтобы я позволил им вставать ночью по очереди. Вся эта процедура, по-видимому, казалась им совершенно нелепой, но они отнеслись к делу совершенно серьезно и значительно облегчили мою участь. Еще одна трудность заключалась в том, что до своих животных я мог добраться только тогда, когда поезд стоял, потому что багажный вагон не сообщался с поездом. Тут мне помог проводник. Он за десять минут предупреждал меня об остановках и говорил мне, как долго мы будем стоять. Это давало мне возможность заранее проходить через весь поезд к багажному вагону. Когда поезд останавливался, я тут же выпрыгивал из вагона и спешил к своим зверям. Между мною и моими животными было три вагона третьего класса. На их деревянных скамьях ехало великое множество отпрысков рода человеческого в сопровождении ребятишек, бутылей с вином, тещ, козлов, кур, свиней, корзин с фруктами и прочими необходимыми в путешествии вещами. Когда эта веселая, энергичная, пахнущая чесноком толпа узнала причину моих постоянных странствий в задний вагон, она соединенными усилиями стала мне содействовать. Как только поезд останавливался, люди помогали мне выбираться на платформу, отыскивали ближайший водопроводный кран, посылали детей покупать моим зверям бананы, хлеб, молоко, а потом, когда я заканчивал свои дела, они заботливо, уже на ходу, втаскивали меня на площадку вагона и деловито спрашивали о здоровье пумы, о том, как птицы переносят жару и действительно ли у меня есть попугай, который говорит "hijo de puta". Потом они угощали меня засахаренными фруктами, бутербродами, совали мне стакан вина или кусок мяса, показывали своих детей, коз и свиней, пели для меня песни и вообще обращались со мной как с родственником. Они были так обаятельны, добры и дружелюбны, что, когда наконец мы вползли в гулкий вокзал Буэнос-Айреса, я немного пожалел, что путешествие кончилось. Животных погрузили на грузовик, и сотня людей крепко пожала мне руку. Все животные превосходно пережили путешествие и вскоре присоединились к остальной части коллекции, разместившейся в громадном складе на территории музея. В тот же вечер я, к своему ужасу, узнал, что один мой хороший друг, чтобы отпраздновать мое возвращение в Буэнос-Айрес, устраивает прием с коктейлями. Терпеть не могу приемов, но от этого отказаться было никак нельзя. Нельзя было обидеть друга; и мы с Софи, несмотря на усталость, нарядились и поехали. С большинством гостей я не был знаком и не особенно жаждал познакомиться, но все-таки там оказались старые друзья, ради которых стоило приехать. Я тихо разговаривал с другом о деле, интересовавшем нас обоих, когда ко мне подошел один отвратительный тип. Он был из тех англичан, которые лучше всего процветают в заморских краях. Этого человека я встречал еще раньше, и он мне сразу не понравился. Теперь он шел ко мне. На нем, словно для того, чтобы усугубить мое раздражение, был его старый университетский галстук. Его бесстрастное лицо казалось плохо сделанной посмертной маской, а надменный тягучий голос его как бы имел предназначение доказать миру, что и без мозгов можно быть хорошо воспитанным. -- Я слышал,-- снисходительно сказал он,-- что вы только что приехали из Жужуя. --Да,--коротко ответил я. -- Поездом? -- спросил он. Лицо его слегка исказилось от отвращения. -- Да. -- Ну и как вам ехалось? -- спросил он. --Очень хорошо... великолепно,--сказал я. -- Вам, наверно, пришлось ехать с самыми обыкновенными неотесанными мужланами,--сочувственно сказал он. Я посмотрел на него, на его глупую физиономию, на пустые глаза и вспомнил своих попутчиков: могучих молодых футболистов, которые помогали мне нести ночные вахты; старика, который читал мне наизусть "Мартина Фьерро" так самозабвенно, что из самозащиты мне пришлось съесть дольку чесноку между тринадцатой и четырнадцатой строфами; милую пожилую женщину, с которой я второпях столкнулся и которая села от толчка в собственную корзинку с яйцами (я предложил заплатить за ущерб, но она отказалась принять деньги, заявив, что ей давно уже не приходилось так смеяться). Я смотрел на этого пресного представителя моего круга и не мог удержаться, чтобы не сказать ему с сожалением: -- Да, они были самыми обыкновенными неотесанными мужланами. И вы знаете, почти все они были без галстуков и никто из них не говорил по-английски. И я отошел, чтобы выпить еще стаканчик. Я чувствовал, что заслужил его. ОБЫЧАИ СТРАНЫ Когда вам приходится перевозить большую коллекцию животных из одной части света в другую, вы не можете, как многие, очевидно, думают, просто погрузить ее на борт первого же попавшегося корабля и отплыть, весело помахав рукой на прощание. Хлопот бывает чуть-чуть побольше. Первым делом надо найти судовую компанию, которая согласилась бы перевезти животных. Большинство служащих этих компаний, услышав слово "животные", бледнеют, и их живое воображение рисует им примерно такие картины: капитана потрошит на мостике ягуар, старшего помощника медленно сокрушает в своих объятиях какая-нибудь гигантская змея, а пассажиров преследует по всему судну множество различных отвратительных и смертельно опасных зверей. Все служащие судовых компаний почему-то считают, что вы желаете путешествовать на их корабле с единственной целью -- выпустить из клеток всех животных, которых вы с таким трудом собирали целых полгода. Но даже если преодолеть этот психологический барьер, возникают другие проблемы. Надо получить сведения у старшего стюарда, сколько вам могут отвести в холодильнике места для вашего мяса, рыбы и яиц, чтобы при этом не заставить страдать от голода пассажиров; надо поговорить со старшим помощником и боцманом, куда ставить клетки, как обезопасить их в непогоду и сколько судовых брезентов можно взять во временное пользование. Потом вы наносите официальный визит капитану и, обычно за джином, говорите ему (почти со слезами на глазах), что причините так мало беспокойства на борту, что он даже не заметит вашего присутствия,-- этому заявлению не верит ни он, ни вы сами. Но, самое главное, вам обычно приходится подготовить коллекцию для погрузки дней за десять до отплытия судна, потому что по ряду причин оно может уйти раньше или, что более досадно, позже, и вам надо всегда находиться на месте, чтобы быть наготове. Если что-нибудь, вроде забастовки докеров, задержит судно, то вы можете просидеть, постукивая от нетерпения каблуками, больше месяца, а аппетит ваших животных будет увеличиваться прямо пропорционально вашим тающим финансам. Конец путешествия -- это самая бедственная, самая тоскливая, самая утомительная и страшная его часть. Когда люди спрашивают меня об "опасностях" моих поездок, меня всегда так и подмывает сказать им, что "опасности" леса бледнеют по сравнению с опасностью сесть на мель в самом дальнем конце света с коллекцией из ста пятидесяти животных, которых надо кормить даже тогда, когда выходят все деньги. Но теперь мы, кажется, преодолели все эти трудности. Судном мы были обеспечены, переговоры с командой завершились удовлетворительно, корм для животных мы заказали, и все, казалось, шло гладко. И в этот самый момент Хуанита решила несколько разнообразить нашу жизнь, заболев воспалением легких. Животные, как я уже говорил, жили теперь в большом неотапливаемом складском помещении на территории музея. И никого из них это, по-видимому, нисколько не беспокоило (хотя начиналась аргентинская зима и становилось все холоднее), но Хуанита решила быть оригинальной. Не кашлянув ни разу заранее, чтобы предупредить нас, она сразу сдала. Утром она жадно набила живот бобами, а вечером, когда мы пришли накрывать клетки на ночь, она уже выглядела совершенно больной. Она стояла, прислонившись к стенке клетки, глаза ее были закрыты, она часто и хрипло дышала. Я быстро открыл дверцу клетки и позвал ее. С громадным усилием она выпрямилась, неверной походкой вышла из клетки и упала мне на руки. Это было сделано в лучших традициях кинематографа, но я испугался. Держа ее, я слышал, как что-то хрипит и булькает в маленькой грудке, тельце свинки было вялым и холодным. Чтобы сберечь наш быстро уменьшающийся запас денег, двое наших буэнос-айресских друзей предложили мне и Софи жить в их квартирах и не тратиться на гостиницу. Софи уютно устроилась в квартире Блонди Мейтланд-Хэрриот, а я занимал раскладушку в квартире Дэйвида Джонса. В тот момент, когда я обнаружил, что Хуанита больна, Дэйвид был со мной. Я завернул свинку в свое пальто и стал лихорадочно думать, как быть дальше. Хуаните необходимо тепло. Но огромный жестяной склад мне не обогреть, даже если я разожгу костер величиной с Большой Лондонский пожар. В квартире Блонди один мой больной попугай уже перецарапал клювом обои, и я чувствовал, что заведу наши дружеские отношения слишком далеко, если попрошу хозяйку приютить в ее. красиво отделанной квартире еще и свинью. Дэйвид бегом вернулся от лендровера, неся одеяло, чтобы завернуть свинку. В руке он сжимал бутылку с остатками бренди. -- Это ей не вредно? -- спросил он, пока я заворачивал Хуаниту в одеяло. -- Нет, это великолепно. Слушай, вскипяти, пожалуйста, на спиртовке немного молока и влей в него чайную ложку бренди. Пока Дэйвид делал это, Хуанита, почти утонувшая в своем коконе из одеяла и пальто, тревожно кашляла. Наконец молоко с бренди было готово, и мне с большим трудом удалось влить Хуаните в горлышко две ложки этой смеси. Свинка была почти без сознания. -- Что бы нам еще такое сделать,-- сказал Дэйвид: он тоже очень любил маленькую свинку. -- Ей нужна огромная инъекция пенициллина, много тепла и свежего воздуха. Я с надеждой взглянул на него. -- Возьмем ее домой,-- ответил он на мою безмолвную просьбу. Мы не стали терять времени. Лендровер мчался по блестевшим от дождя улицам с такой скоростью, что мы просто чудом добрались до дому целыми и невредимыми. Я поспешил с Хуанитой наверх, а Дэйвид помчался к Блонди. Там у Софи в аптечке были пенициллин и шприцы. Я положил уже окончательно потерявшую сознание Хуаниту на диван, открыл все окна, которые можно было открыть, не создавая сквозняков, и в дополнение к центральному отоплению включил еще электрический рефлектор. Дэйвид вернулся невероятно быстро, еще быстрее мы прокипятили шприц, и я сделал Хуаните самую большую инъекцию, на какую только осмелился. Это должно было либо убить ее, либо поставить на ноги. Мне никогда не приходилось лечить пенициллином ни одного пекари, но я знал, что эти животные не всегда хорошо переносят пенициллин. Потом целый час мы сидели и наблюдали за свинкой. В конце концов я убедил себя в том, что Хуанита стала дышать лучше. Но она по-прежнему была без сознания, и я знал, что поправляться она будет долго. -- Послушай,-- сказал Дэйвид, когда я прослушивал грудь Хуаниты в тысячу четырехсотый раз,-- разве мы ей помогаем, так вот сидя возле нее? -- Нет,-- неохотно ответил я,-- я не думаю, чтобы в ближайшие три-четыре часа произошли какие-либо изменения. Но сейчас ей лучше. Думаю, ей помог бренди. -- Ну,-- деловито произнес Дэйвид,-- тогда пойдем и немного поедим у Олли. Не знаю, как ты, а я голоден. У нас уйдет на это не более сорока пяти минут. -- Ладно,-- неохотно сказал я,-- пожалуй, ты прав. Убедившись, что Хуаните будет удобно и рефлектор не подожжет одеяло, мы поехали в бар Олли на улицу Мэйо, 25. На этой улице выстроились маленькие заведения с такими, например, восхитительными названиями: "Мое желание", "Дом грустных красавиц", "Ужасы Джо". На такой улице не увидишь респектабельных людей, но я уже давно перестал заботиться о респектабельности. Мы уже посетили большинство этих маленьких, полутемных, прокуренных баров, где за колоссальную цену пили крошечные порции спиртного и наблюдали, как "хозяйки" занимаются своим древним ремеслом. Но больше всего нам нравился "Мюзик бар" Олли, и в него мы заходили всегда. Тому было много причин. Во-первых, нас привлекали сам Олли, с лицом, сморщенным, как скорлупа грецкого ореха, и его милая жена. Во-вторых, Олли не только наливал в стаканы по справедливости, но и сам частенько выпивал с нами. В-третьих, у него было светло, и вы хоть могли видеть лица своих собутыльников; в других барах, чтобы разглядеть что-нибудь, пришлось бы превратиться в летучую мышь или сову. В-четвертых, "хозяйкам" здесь не разрешалось все время приставать к посетителям с просьбами заказать им чего-нибудь выпить, и в-пятых, здесь были музыканты -- брат и сестра, которые прелестно играли на гитарах и пели. И, наконец, последнее и, быть может, самое важное -- я видел, как "хозяйки", закончив вечернюю работу, целовали на прощание Олли и его жену так нежно, словно это были их родители. Мы вошли в бар, где нас радостно приветствовали Олли и его жена. Мы рассказали, почему у нас такое плохое настроение, и весь бар выразил нам свое соболезнование; Олли выпил с нами по большой порции водки, а "хозяйки" собрались вокруг и стали говорить, что Хуанита непременно поправится и что вообще все будет хорошо. Мы ели горячие сосиски и бутерброды и пили водку, но ни это, ни даже веселые карнавалитос, которые музыканты пели специально для нас, не могли поднять моего настроения. Я был уверен, что Хуанита умрет, а это существо было очень дорого мне. Потом мы попрощались и вышли. -- Заходите завтра и скажите, как bicho себя чувствует,-- крикнул нам вслед Олли. -- Si, si,-- словно греческий хор, пропели "хозяйки",-- приходите завтра и скажите, как себя чувствует pobrecita <Бедняжка (испан.)>. Я был уже уверен, что к моему возвращению Хуанита умрет. И мне пришлось буквально заставить себя подойти и заглянуть под кучу одеял на диване. Я осторожно поднял угол одеяла. На меня с обожанием уставились два блестящих черных глаза. Шевеля розовым курносым пятачком, больная слабо, едва слышно похрюкивала. -- Боже мой, ей лучше,-- неуверенно сказал Дэйвид. -- Немного,-- осторожно подтвердил я,-- она еще в опасности, но мне кажется, уже можно надеяться на выздоровление. Словно в подтверждение моих слов, свинка хрюкнула еще раз. Боясь, что Хуанита скинет с себя ночью одеяло и снова простудится, я взял ее к себе на диван. Она уютно пристроилась на моей груди и крепко заснула. Дыхание ее было по-прежнему хриплым, но ужасное бульканье в груди, которое я слышал сначала при каждом ее вдохе, наконец исчезло. Утром я проснулся оттого, что мне в глаз уткнулся холодный шершавый пятачок. Не успев открыть глаза, я услышал веселое хриплое хрюканье. Я вытащил свинку из-под одеяла и увидел, что она совершенно переменилась. Глаза блестели, дышала она по-прежнему немного хрипло, но более ровно, а самое главное -- она, пошатываясь, сама держалась на ногах. Температура уже была нормальная. С этого времени здоровье Хуаниты пошло на поправку. Ела она, как лошадь, и с каждым часом ей становилось все лучше. Но чем лучше она себя чувствовала, тем хуже она себя вела как пациент. Как только она смогла ходить, не падая через каждые два шага, она стала вырываться и бегать весь день по комнате. А когда я накинул на нее небольшое одеяло, вроде плаща, и закрепил его булавкой на горле, возмущению ее не было границ. Но особенно мучительно с ней было по ночам. Она считала, что, взяв ее к себе в постель, я проявил чудо сообразительности, с чем, как мне ни было лестно, я никак не мог согласиться. Мы с ней, очевидно, имели различные представления о том, для чего ложатся в постель. Я ложился, чтобы спать, а Хуанита думала, что наступает самое подходящее время для того, чтобы начинать шумную возню. У детенышей пекари клыки и копытца очень острые, а носы твердые, шершавые и влажные, и когда эти три вида оружия обращаются против человека, пытающегося мирно уснуть, то это по меньшей мере мучительно. То она танцевала своеобразное поросячье танго, терзая мой живот и грудь острыми копытцами, а то просто крутила без конца хвостом. Временами она переставала танцевать и совала мне в глаз свой мокрый нос, а потом смотрела, как я на это реагирую. Иногда она бывала одержима мыслью, что где-то на мне спрятано редкое лакомство, может быть, даже трюфели. Тогда она пускала в ход нос, клыки и копыта и, не найдя ничего, пронзительно и раздраженно хрюкала. Часа в три ночи она погружалась в глубокий спокойный сон. В пять тридцать она уже скакала галопом по моему телу, чтобы обеспечить мне на весь следующий день отличное настроение. Это продолжалось четыре ночи кряду. Наконец мне показалось, что здоровью свинки ничто не грозит, и я стал запирать ее на ночь в ящик, несмотря на ее энергичный протест и пронзительные крики. Я поставил Хуаниту на ноги как раз вовремя. Только она поправилась, как мы получили известие, что судно готово выйти в море. Таким образом, все сложилось как нельзя более удачно: Хуанита отправилась в дорогу здоровой, и слава Богу, потому что больная она не выдержала бы такого путешествия. В назначенный день два грузовика со снаряжением и клетками прибыли на пристань. Следам за ними подкатил лендровер, и началась долгая и утомительная процедура погрузки клеток на корабль и расстановки их в трюме. Это всегда требует много нервов, потому что большие сети с клетками высоко парят над палубой, и ты всякий раз трясешься, что трос вот-вот лопнет и твои милые звери упадут в море или разобьются о бетонный пирс. Но к вечеру последнюю клетку благополучно подняли на борт, последний предмет снаряжения исчез в трюме, и мы вздохнули свободно. Проводить нас пришли все друзья. В глазах многих я читал плохо скрываемое облегчение. Но сердиться на них было невозможно -- так или иначе, я всех их сделал мучениками. Мы опустошали бутылки, которые я предусмотрительно велел принести в свою каюту. Все было на борту, все было благополучно, и теперь оставалось только выпить на прощание, потому что через час судно отчаливало. В тот самый момент, когда я но пятому разу наполнял стаканы, в дверях каюты, шелестя пачкой бумаг, появился человечек в форме таможенника. Не предчувствуя никакой опасности, я посмотрел на него влюбленно. -- Сеньор Даррелл? -- вежливо спросил он. -- Сеньор Гарсиа? -- спросил в свою очередь я. -- Si,-- сказал он, вспыхнув от удовольствия. Ему очень понравилось, что я знаю его имя.-- Я сеньор Гарсиа из Адуаны. Мария первая учуяла опасность. -- Что-нибудь не так? -- спросила она. -- Si, si, сеньорита, документы сеньора в порядке, но они не подписаны деспачанте. -- Что это еще за деспачанте? -- спросил я. -- Такой человек,-- обеспокоенно сказала Мария и повернулась к маленькому таможеннику.-- А это важно, сеньор? -- Si, сеньорита,-- серьезно сказал он,-- без подписи деспачанте мы не можем разрешить вывезти животных. Они будут сгружены. Я чувствовал себя так, словно мне целиком удалили желудок. У нас оставалось всего три четверти часа. -- А деспачанте здесь? -- спросила Мария. -- Сеньорита, уже поздно, и все ушли домой,-- сказал сеньор Гарсиа. Это была ситуация, в которой человек сразу стареет лет на двадцать. Я представил себе реакцию служащих судовой компании, если бы я сейчас пришел к ним и сказал, что вместо веселого отплытия в Англию через час придется задержать судно часов на пять, чтобы выгрузить моих животных и, что еще хуже, все мое снаряжение и лендровер, которые уже упрятаны глубоко в трюме. Я совершенно сник, но мои друзья -- несчастные создания, уже привыкшие к переделкам подобного рода,-- тут же развили бурную деятельность. Мерседес, Жозефина, Рафаэль и Дэйвид отправились спорить с дежурным по таможне, а еще один наш друг, Вилли Андерсон, который был знаком с деспачанте, захватив с собой Марию, поехал к нему домой. Тот жил на окраине Буэнос-Айреса, и, чтобы вовремя поспеть обратно, Авдерсон с Марией ехали с бешеной скоростью. Счастливая прощальная вечеринка взорвалась, как бомба. Нам с Софи оставалось только ждать и надеяться, и я мысленно репетировал разговор с капитаном; мне ведь надо будет так изложить ему эту новость, чтобы он меня изувечил не очень серьезно. Вскоре в унынии вернулся отряд, который отправлялся уговаривать дежурного по таможне. --Бесполезно,--сказал Дэйвид,--он уперся как бык: нет подписи -- нет отправления. До отплытия оставалось двадцать минут, и тут я услышал визг тормозов машины. Мы высыпали на палубу. Навстречу нам по трапу поднимались Мария и Вилли, они победно улыбались и размахивали документами, которые были красиво подписаны, должно быть, самым прекрасным, самым благородным деспачанте на свете. У нас осталось еще десять минут, чтобы выпить. Я налил даже сеньору Гарсиа. Потом в каюту просунул голову стюард и сказал, что мы отплываем. Мы вышли на палубу, попрощались, и мои друзья гуськом сошли по трапу на причал. Швартовы были отданы, пространство между судном и пирсом стало медленно расширяться, и в темной воде мы увидели дрожащие отражения фонарей. Потом судно набрало скорость, наши друзья исчезли из виду, и позади осталось только многоцветное море огней Буэнос-Айреса. Когда мы оторвались наконец от поручней и пошли по каютам, я вспомнил слова Дарвина, написанные век тому назад. Вот что он сказал о путешествующем натуралисте: "...он узнает, как много есть поистине добросердечных людей, с которыми у него никогда раньше не было никаких отношений, да и не будет впредь, но которые готовы оказать ему самую бескорыстную помощь". ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ Для тех, кому это интересно, я сообщаю, что стало теперь с животными, которых мы привезли. Тапир Клавдий, которого я когда-то мог взять на руки (рискуя надорваться), теперь уже ростом с пони и с нетерпением ждет, когда же мы ему наконец найдем невесту. Коати, Матиас и Марта, счастливы в семейной жизни, и у них уже дважды были детеныши. Сейчас, когда я пишу эти строки, Марта снова в интересном положении. Пекари Хуан и Хуанита тоже дважды произвели на свет поросят и собираются сделать это в третий раз. Пума Луна, оцелот и кошка Жоффруа живут припеваючи, толстея с каждым днем. Попугай Бланке по-прежнему говорит "hijo de puta", но теперь уже не так громко. Все остальные птицы, звери и пресмыкающиеся чувствуют себя хорошо, и есть признаки, что многие из них будут размножаться. Мне остается сказать одно: я надеюсь, что читатели перестанут писать мне письма и спрашивать о судьбе животных. Мой зоопарк -- частное предприятие, но он открыт для посетителей все дни года, кроме Рождества. Так что приходите и смотрите на нас.