расный день, большей частью после каникул, и одному богу известно, по какой причине, они вдруг впадали в немилость, оказывались свергнутыми, уничтоженными, позабытыми; другие отныне назывались по именам. Теперь он новым счастливчикам подчеркивал ошибки в extemporalia такой аккуратной и тоненькой черточкой, что работы их, даже самые неудовлетворительные, сохраняли опрятный вид. Зато в тетрадях других учеников г-н Мантельзак орудовал пером столь гневно и размашисто, до того исчерчивал их красными чернилами, что они становились страшными и отталкивающими. А так как он не подсчитывал ошибок, а ставил баллы в зависимости от количества израсходованных им красных чернил, то его фавориты оказывались в весьма выгодном положении. При этом он никогда не задумывался над таким произволом, считал его в порядке вещей и ни разу не заподозрил себя в пристрастии. Тому, у кого бы достало мужества запротестовать против подобного самоуправства, пришлось бы поставить крест на надежде стать любимчиком г-на Мантельзака и зваться просто по имени. А кому охота ставить крест на лучезарной надежде!.. Доктор Мантельзак стоял, скрестив ноги, и листал в своей записной книжке. Ганно Будденброк сидел согнувшись и ломал руки под партой. Б! Теперь на очереди буква Б! Сейчас будет названа его фамилия! Он встанет, не сможет сказать ни строчки... и поднимется шум, скандал, произойдет ужасная катастрофа, несмотря на очевидно хорошее настроение классного наставника. Проходили мучительные секунды. "Будденброк... сейчас он скажет: Будденброк..." - Эдгар! - произнес доктор Мантельзак, закрыл книжку, держа в ней указательный палец, и уселся с видом, говорящим, что вот теперь все в порядке. Что? Что это было? Эдгар!.. Эдгаром звали толстого Людерса, вон там у окна, а буква "Л" уж никак не могла быть на очереди! Неужели это возможно! Или доктор Мантельзак так хорошо настроен, что он попросту вызывает любимчика, позабыв о тех, кому сегодня надлежит отвечать? Толстый Людерс встал. Он был очень похож на мопса с сонными карими глазами. Хотя место у него было весьма удобное, чтобы читать по книге, но он и для этого был слишком неповоротлив. Привыкнув к райской жизни и чувствуя себя слишком уж уверенно, он просто заявил: - У меня вчера голова болела, и я не приготовил урока. - Ах, ты обманываешь мои ожидания, Эдгар, - печально проговорил доктор Мантельзак. - Ты не хочешь прочитать мне стихи о Золотом веке? Жаль, очень жаль, друг мой! У тебя голова болела? Но, по-моему, об этом следовало заявить в начале урока, до того, как я тебя вызвал. На днях у тебя ведь тоже болела голова? Против головных болей надо принять какие-нибудь меры, а не то ты отстанешь от класса. В таком случае отвечайте вы, Тимм. Людерс сел на место. В это мгновенье все его ненавидели. Настроение классного наставника явно упало; похоже, что в следующий раз Людерс будет вызван уже по фамилии... С одной из задних скамеек поднялся Тимм, белокурый юнец с короткими толстыми руками, одетый в светло-коричневую куртку, по виду сельский житель. Раскрытый рот его напоминал воронку, на глуповатом лице было написано усердие; он торопливо придвинул открытую книгу и стал напряженно смотреть перед собой. Затем склонил голову набок и начал читать, растягивая слова, с запинками, монотонно, как дети читают букварь: - Aurea prima sata est aetas... [Прежде всего насажден был век Золотой... (лат.)] Несомненно, что доктор Мантельзак вызывает сегодня не по алфавиту и нисколько не считаясь с тем, давно или недавно был спрошен ученик. Теперь уж вовсе не так обязательно, что будет вызван Ганно, разве только судьба пожелает сыграть с ним злую шутку. Он обменялся с Каем радостным взглядом, потихоньку расправил онемевшие члены, стал успокаиваться. Но Тимм внезапно умолк. Может быть, г-н Мантельзак плохо слышал его, а может быть, просто захотел размять ноги, - во всяком случае он сошел с кафедры, спокойно, неторопливо зашагал по классу и, с томиком Овидия в руке, остановился подле Тимма, который быстрым, незаметным движением отодвинул от себя книгу и... оказался в состоянии полнейшей беспомощности. Он тяжело задышал своим похожим на воронку ртом, уставился на классного наставника голубыми, честными, растерянными глазами и больше уже не мог выдавить из себя ни единого слова. - Что, Тимм, - сказал доктор Мантельзак, - дальше не идет, а? Тимм схватился за голову, выкатил глаза, задышал еще чаще и, наконец, с виноватой улыбкой произнес: - Я очень смущаюсь, когда вы стоите рядом со мной, господин доктор. Польщенный доктор Мантельзак тоже улыбнулся, сказал: - Ну, ну, соберитесь с духом и продолжайте, - и направился к кафедре. Тимм "собрался с духом": он снова придвинул к себе книгу, раскрыл ее, стремясь овладеть собой, поглядел сначала в одну, потом в другую сторону, затем опустил голову и стал спокойно читать дальше. - Что ж, я вполне удовлетворен, - заявил классный наставник, когда он кончил. - Вы, несомненно, хорошо подготовились. Только у вас, к сожалению, совершенно отсутствует чувство ритма, Тимм. Слияние смежных гласных вы усвоили, но разве так читают гекзаметр! У меня создалось впечатление, что вы все затвердили наизусть, как прозу... Но во всяком случае вы выказали прилежание, сделали то, что было в ваших силах, а "кто жил, трудясь, стремясь весь век..." (*81) Садитесь! Тимм, гордый и сияющий, сел на место, а доктор Мантельзак поставил против его фамилии удовлетворительную отметку. И самое примечательное, что в эти минуты не только учитель и все одноклассники, но даже сам Тимм были искренне уверены, что он и вправду примерный ученик, по заслугам получивший хорошую отметку. Даже Ганно Будденброк не в силах был противостоять этому впечатлению, хотя и ощущал какой-то внутренний протест. Он опять стал напряженно прислушиваться: какая сейчас будет названа фамилия? - Мумме! - вызвал доктор Мантельзак. - Еще раз "Aurea prima..." Итак, значит Мумме! Слава тебе, господи! Теперь уж он, Ганно, надо думать, в безопасности! В третий раз господин Мантельзак вряд ли спросит стихи, а что касается нового задания, то буква "Б" прошла совсем недавно... Мумме встал. Это был долговязый бледный юноша с дрожащими руками, в очках с огромными круглыми стеклами. У него часто болели глаза, и вдобавок он был так близорук, что стоя не мог читать по лежащей на парте книге. Ему волей-неволей приходилось учить уроки, и он их учил. Но так как он был исключительно бездарен и к тому же полагал, что его сегодня не вызовут, то не знал почти ничего и после первых же слов замолк. Доктор Мантельзак подсказал ему раз, подсказал второй - более резким голосом и, наконец, третий - уже очень раздраженным тоном; когда же Мумме окончательно сбился, доктором овладел непритворный гнев. - Никуда не годится, Мумме, садитесь! Вы являете собой весьма печальное зрелище, можете в этом не сомневаться, кретин несчастный! Глупость плюс лень - это уже, знаете ли, многовато... Мумме весь сжался. Он выглядел воплощенным несчастьем, и в этот момент не было ни одного человека в классе, кто бы не презирал его. В Ганно Будденброке поднялась и сдавила ему горло волна отвращения, нечто вроде позыва к рвоте. Но в то же время он с ужасающей ясностью видел все, что происходило. Размашисто начертив роковой знак против фамилии Мумме, учитель насупил брови и открыл свою записную книжку. Со зла он, конечно, перейдет к вызовам по алфавиту и сейчас смотрит, кто на очереди! Не успел Ганно проникнуться этим горестным сознанием, как, словно в кошмарном сне, уже услышал свою фамилию. - Будденброк! Доктор Мантельзак выговорил "Буддэнброк", это слово еще звучало в воздухе, и тем не менее Ганно не поверил. В ушах у него зазвенело. Он продолжал сидеть. - Господин Будденброк! - повторил доктор Мантельзак, глядя на него синими навыкате глазами, поблескивавшими за стеклами очков. - Не будете ли вы так добры? Ну, так! Значит, чему быть, того не миновать. Вышло по-другому, чем он думал. Но все равно - это конец! Он уже не волновался больше. Интересно только, сильный ли поднимется крик? Ганно встал, намереваясь привести какое-нибудь смехотворное и вздорное оправдание: сказать, например, что он попросту "позабыл" выучить стихи... как вдруг заметил, что сидящий впереди Ганс Герман Килиан держит перед ним раскрытую книгу. Килиан был низкорослый, широкоплечий шатен с жирными волосами. Он хотел быть офицером и до такой степени высоко ставил понятие товарищества, что не считал возможным покинуть в беде даже Ганно Будденброка, которого терпеть не мог. Более того, он ткнул пальцем в строчку, с которой следовало начинать. Последовав взглядом за его пальцем, Ганно начал читать. Нахмурив брови и скривив губы, он читал о Золотом веке, когда право и справедливость по доброй воле соблюдались людьми, не ведавшими ни мщения, ни предписаний закона... "Не было тогда ни кары, ни страха, - читал он по-латыни, - на медных досках не стояли начертанными грозные слова, и молящая толпа не трепетала перед ликом судии..." (*82) Он читал с измученным, брезгливым выражением лица, нарочито плохо и бессвязно, преднамеренно опуская многие слияния, обозначенные карандашом в книге Килиана, ставил неправильные ударения, запинался, делая вид, что с трудом припоминает стихи, все время ожидая, что классный наставник обнаружит обман и обрушится на него. Преступное наслаждение - держать перед собой открытую книгу - вызывало у него зуд во всем теле, он был полон отвращения к тому, что делал, и старался обманывать как можно более неумело, чтобы хоть этим умалить низость своего поступка. Наконец он замолчал, и в классе воцарилась такая тишина, что Ганно не решался и глаз поднять. В этой тишине было что-то зловещее: Ганно не сомневался, что доктор Мантельзак все видел, у него даже губы побелели от страха. Наконец учитель вздохнул и объявил: - О Будденброк, si tacuisses [лучше бы ты молчал (лат.)]. Уж простите меня на этот раз за классическое "ты"... Знаете ли, что вы сделали? Вы втоптали в прах красоту, вы повели себя, как вандал, как варвар, у вас нет ни капли художественного чутья, Будденброк, это написано на вашей физиономии. Спрашивая себя, кашляли вы все это время или читали прекраснейшие стихи, я вынужден остановиться на первом предположении. Тимму очень и очень недостает чувства ритма, но по сравнению с вами он гений, рапсод... Садитесь, несчастный вы человек! Вы выучили урок, безусловно выучили. Я не вправе поставить вам дурную отметку - вы старались по мере сил... Послушайте! Говорят, что у вас музыкальные способности, что вы играете на рояле? Может ли это быть?.. Ну, ладно, садитесь! Хорошо уж и то, что вы проявили прилежание. Он поставил Ганно Будденброку удовлетворительный балл, и тот сел на место. С ним произошло то же, что несколько минут назад произошло с "рапсодом" Тиммом: он почувствовал себя искренне польщенным похвалой доктора Мантельзака и сейчас всерьез считал себя пусть мало способным, но зато прилежным учеником, с честью вышедшим из положения, и ясно чувствовал, что такого же мнения держатся все другие мальчики, не исключая Ганса Германа Килиана. Тошнотворное ощущение вновь поднялось в Ганно, но он был сейчас слишком слаб, чтобы вдуматься в происшедшее. Бледный, дрожащий, он закрыл глаза и погрузился в какое-то летаргическое состояние. Доктор Мантельзак продолжал урок. Он перешел к стихам, заданным на сегодня, и вызвал Петерсена. Петерсен вскочил с места бодрый, оживленный, самоуверенный и с храбрым видом приготовился принять бой. Но, увы, сегодня его ждало поражение! Да, уроку не суждено было кончиться без катастрофы, значительно более страшной, чем та, что произошла с бедным, подслеповатым Мумме. Петерсен переводил, время от времени бросая взгляд на другую страницу книги, на которую ему собственно смотреть было незачем. Проделывал он это очень ловко, притворяясь, будто ему там что-то мешает, проводил рукой по странице, дул на нее, словно сдувая пылинку, назойливо попадавшуюся ему на глаза. И тем не менее беда нагрянула. Доктор Мантельзак внезапно сделал быстрое движение, в ответ такое же движение сделал и Петерсен. Но в ту же секунду учитель сошел с кафедры, вернее - стремглав соскочил с нее и большими торопливыми шагами направился к Петерсену. - У вас ключ в книге, подстрочник! - объявил он, уже стоя возле Петерсена. - Ключ?.. Нет... Нет у меня ключа... - забормотал Петерсен. Он был хорошенький мальчик, с белокурым коком надо лбом и с необыкновенно красивыми синими глазами, в которых теперь светился страх. - У вас нет ключа в книге? - Нет, господин учитель... - господин учитель! Ключа, вы говорите? Право же, нет... Вы ошибаетесь, питаете ложное подозрение... - Петерсен говорил как-то необычно. Страх заставил его прибегнуть к изысканным выражениям, которыми он надеялся произвести впечатление на доктора Мантельзака. - Я вас не обманываю, - в тоске добавил он. - Я всегда был честен, всю жизнь! Но доктор Мантельзак был слишком уверен в своей печальной правоте. - Дайте мне книгу, - сухо сказал он. Петерсен, вцепившись обеими руками в злополучную книгу, поднял ее над головой и продолжал заплетающимся языком бормотать: - Верьте мне, господин учитель... господин доктор! Там нет ключа... У меня его вообще нет. Я вас не обманываю... Я всегда был честным человеком... - Дайте сюда книгу. - Г-н Мантельзак даже топнул ногой. Петерсен весь как-то обмяк, лицо его посерело. - Хорошо, - сказал он, протягивая учителю книгу. - Вот она. И в ней ключ! Вот, смотрите! Но я им не пользовался! - внезапно выкрикнул он. Доктор Мантельзак пропустил мимо ушей это бессмысленное вранье отчаявшегося юнца. Вытащив "ключ", он разглядывал его с таким выражением, словно держал в руках дурно пахнущие нечистоты, затем сунул его в карман и презрительным движением швырнул Овидия на парту Петерсена. - Классный журнал, - глухо произнес он. Адольф Тотенхаупт услужливо подал ему журнал, куда и было вписано замечание Петерсену за попытку обмануть классного наставника, что на долгое время делало его последним из последних и лишало какой бы то ни было надежды весною перейти в следующий класс. - Вы позор нашего класса, - изрек доктор Мантельзак и пошел обратно к кафедре. Петерсен сел на место как приговоренный. Сосед от него отодвинулся. Все смотрели на него со смешанными чувствами отвращения, сострадания и ужаса. Он пал, был всеми оставлен, покинут, потому что его поймали на месте преступления. Относительно Петерсена существовало сейчас только одно мнение, и это мнение выражалось в словах: "Позор нашего класса". Его паденье было принято и признано также единодушно, как успех Тимма и Будденброка, как беда злополучного Мумме. Того же мнения был он сам. Те из двадцати пяти юнцов, что отличались устойчивой конституцией и были достаточно сильны и крепки, чтобы принимать жизнь такой, как она есть, и сейчас просто отнеслись к положению вещей - не почувствовали себя оскорбленными, а, напротив, сочли все это само собой разумеющимся и нормальным. Но среди них нашлись и такие, чьи глаза в мрачной задумчивости уставились в одну точку. Маленький Иоганн не отрываясь смотрел на широкую спину Ганса Германа Килиана, и его золотисто-карие глаза выражали отвращение, внутренний протест и страх. Доктор Мантельзак продолжал урок. Он вызвал другого ученика, а именно Адольфа Тотенхаупта, потому что сегодня ему уже совсем не хотелось спрашивать тех, в ком он не был вполне уверен. Вслед за ним был спрошен другой, очень неважно подготовившийся, который даже не знал, что значит "patula Jovis arbore, glandes", так что за него это пришлось перевести Будденброку. Ганно ответил тихо, не поднимая взгляда, - ведь его спрашивал доктор Мантельзак, - и удостоился одобрительного кивка. Когда учитель перестал вызывать, урок потерял всякий интерес. Доктор Мантельзак велел переводить дальше одному из очень способных мальчиков, но сам слушал его не внимательнее, чем остальные ученики, которые уже начали готовиться к следующему уроку: перевод никакой роли не играл, за него нельзя было выставить отметку, так же как нельзя было на нем показать свое служебное рвение. К тому же урок с минуты на минуту должен был кончиться. Раздался звонок! Так вот как все обернулось для Ганно сегодня - он даже удостоился поощрительного кивка учителя! - Ну и ну! - произнес Кай, когда они шли по коридору в химический кабинет. - Что скажешь, Ганно? "Но лишь увидят Цезаря чело..." Вот это я понимаю! Повезло человеку! - Мне тошно, Кай, - отвечал маленький Иоганн. - Не надо мне такого везенья... Мне от него тошно! И Кай знал, что на месте Ганно он испытывал бы то же самое. Химический кабинет находился в сводчатом помещении; скамейки в нем располагались амфитеатром. Внизу стояли длинный стол для опытов и два застекленных шкафа с колбами и пробирками. К концу урока воздух в классе чрезмерно нагрелся и испортился, но здесь уже просто отчаянно воняло сероводородом, с которым только что производились опыты. Кай распахнул окно, стащил у Адольфа Тотенхаупта тетрадь и принялся торопливо переписывать заданный на сегодня урок. Ганно и несколько других мальчиков занялись тем же самым. На это ушла вся перемена, вплоть до звонка и появления доктора Мароцке. Этот "глубокомысленный" педагог, как прозвали его Кай и Ганно, был чернявый, среднего роста человек с необыкновенно желтым лицом, двумя жировиками на лбу, с жесткой сальной бородой и такой же шевелюрой. Он всегда выглядел невыспавшимся и неумытым, хотя это и не соответствовало действительности. В школе он преподавал естественные науки, но основной его специальностью была математика, и в этой области он слыл незаурядным мыслителем. Кроме того, доктор Мароцке любил поговорить о философских местах в Библии и, когда был в добром и мечтательном настроении, удостаивал своих учеников оригинальным толкованием темных мест Священного писания. Ко всему этому он был офицером запаса и восторженно относился к военной службе. Директор Вулике выделял его среди прочих, как хорошего педагога и военного. Мароцке придавал больше значения дисциплине, чем все другие учителя, критическим взглядом окидывал выстроившихся перед ним во фронт школяров и требовал кратких, четких ответов. В таком смешении мистицизма и военной выправки было что-то отталкивающее. Первым делом он стал обходить учеников, требуя показа тетрадей с набело переписанным заданием, причем тыкал пальцем в каждую тетрадь. Некоторые мальчики, ничего не переписавшие, подсовывали ему старые тетради, но он этого не замечал. Затем начался урок! Двадцати пяти юношам предстояло теперь направить свое "служебное рвение" уже не на Овидия, а на свойства бора, хлора и стронция. Ганс Герман Килиан удостоился похвалы за то, что знал, что BaSO4, или тяжелый шпат, является распространеннейшим суррогатом свинцовых белил. Да и вообще учитель благоволил к нему, как к будущему офицеру. Ганно и Кай ровно ничего не знали, что и было соответствующим образом отмечено в записной книжке доктора Мароцке. Когда уже ученики были спрошены и отметки проставлены, интерес к уроку немедленно угас. Правда, доктор Мароцке стал производить опыты; что-то затрещало, откуда-то вырвались цветные пары... но все это - чтобы хоть чем-нибудь заполнить остаток урока. Уже под самый конец он продиктовал домашнее задание. Тут затрещал звонок. Вот и третий урок с плеч долой! Все развеселились, за исключением Петерсена, расстроенного своей неудачей. Сейчас предстоял урок английского, которого никто не боялся и который не сулил ничего, кроме забав и шалостей. Его вел кандидат Модерзон, молодой филолог, в течение двух или трех недель, в порядке испытания, преподававший в школе, или, как говорил Кай граф Мельн, гастролировавший в надежде подписать ангажемент. Но на ангажемент у него было мало надежды, - слишком уж весело проходили его уроки. Кое-кто остался в химическом кабинете, другие поднялись наверх, в класс. На дворе сейчас никому не нужно было мерзнуть, так как дежурство в коридоре уже перешло к г-ну Модерзону, а он не осмеливался выпроваживать мальчиков во двор. Кроме того, надо было подготовиться к тому, чтобы достойно его встретить. Когда раздался звонок к четвертому уроку, в классе даже не стало тише. Все болтали и смеялись, радуясь предстоящей комедии. Граф Мельн, подперев голову руками, продолжал читать о Родерике Эшере, Ганно сидел тихо, наблюдая за происходящим. Мальчики перекликались разными звериными и птичьими голосами, кто-то пронзительно закукарекал; на задней скамейке захрюкал Вассерфогель, точь-в-точь как свинья, причем никто не мог бы и предположить, что эти звуки выходят из его глотки. На классной доске уже красовалась какая-то косая рожица, нарисованная "рапсодом" Тиммом. Когда г-н Модерзон вошел, ему, несмотря на все усилия, не удалось закрыть за собой дверь, так как в щель была засунута здоровенная еловая шишка, которую в конце концов извлек оттуда Адольф Тотенхаупт. Кандидат Модерзон был маленький, невзрачный человечек, на ходу как-то криво выставлявший вперед одно плечо, с кислым лицом и жидкой черной бороденкой, явно пребывал в замешательстве, щурил свои блестящие глазки, вздыхал, открывал рот, словно собираясь что-то сказать, но не находил нужных слов. Сделав три шага от двери, он наступил на пистон - первосортный пистон, - который разорвался с таким треском, словно это был динамит. Г-н Модерзон вздрогнул, затем натянуто улыбнулся, стараясь сделать вид, что ничего не случилось, и по привычке, скособочившись, оперся рукой об одну из передних парт. Но эта его излюбленная поза была заранее учтена: парту так основательно вымазали чернилами, что маленькая неловкая рука учителя стала совсем черной. Он опять сделал вид, что ничего не произошло, спрятал выпачканную руку за спину, прищурился и мягким, слабым голосом заметил: - Поведение класса оставляет желать лучшего. Ганно Будденброк в эту минуту искренне любил его и не сводил глаз с его беспомощного, перекосившегося лица. Но хрюканье Вассерфогеля становилось все громче и натуральнее, а об оконные стекла внезапно ударилась целая пригоршня гороху, с треском отскочившего и шумно рассыпавшегося по полу. - Град, - громко и внятно произнес кто-то; и г-н Модерзон, видимо, поверил, - во всяком случае он, ни слова не говоря, поднялся на кафедру и спросил классный журнал. Сделал он это не для угрозы, а просто потому, что хоть и дал уже пять или шесть уроков в этом классе, но почти ни одной фамилии не запомнил и всякий раз вызывал к доске наугад, по списку. - Федерман, - сказал он, - не будете ли вы так добры прочитать нам стихотворение... - Нет в классе! - одновременно крикнуло несколько голосов. Между тем Федерман, большой и широкоплечий, преспокойно сидел на своем месте и с необыкновенной ловкостью обстреливал класс горохом. Господин Модерзон прищурился и вычитал из журнала новое имя: - Вассерфогель! - Скончался! - крикнул Петерсен в приступе мрачного юмора. И весь класс под кукареканье, гогот, хрюканье и стук подтвердил, что Вассерфогель умер. Господин Модерзон опять прищурился, оглянулся кругом, горько скривил рот и, раскрыв журнал, ткнул указательным пальцем своей маленькой, неловкой руки в первую попавшуюся фамилию. - Перлеман, - не вполне уверенно произнес он. - К сожалению, сошел с ума, - громко и отчетливо проговорил граф Кай Мельн, и класс с гиканьем подтвердил его слова. Тут уж г-н Модерзон встал на ноги и, пытаясь перекричать шум, воскликнул: - Будденброк, я заставлю вас писать штрафную работу! А если вы еще будете смеяться, поставлю вам дурной балл за поведение. Сказав это, он снова сел. И правда, выходка Кая заставила Будденброка негромко фыркнуть, после чего он уже не мог удержаться от смеха. Эта шутка показалась ему очень остроумной, особенно же насмешливым было его "к сожалению!" Но когда г-н Модерзон его окликнул, он сразу затих и стал хмуро смотреть на кандидата. В эту минуту он как-то особенно отчетливо видел его, видел каждый волос его жидкой бороденки, сквозь которую просвечивала кожа, его блестящие карие, безнадежно-унылые глаза; видел на его маленьких, неловких руках по две пары манжет - такое впечатление создавалось оттого, что рукава сорочки были одинаковой длины и ширины с пристегнутыми манжетами, - видел всю его жалкую, понурую фигуру. Видел и то, что творилось в душе учителя. Ганно Будденброк был, кажется, единственным, чью фамилию запомнил г-н Модерзон, и это служило для злополучного кандидата поводом то и дело призывать его к порядку, назначать ему штрафные работы - словом, всячески его тиранить. Запомнил же он ученика Будденброка потому, что тот вел себя тише других, и пользовался смиреньем Ганно для того, чтобы непрерывно давать ему почувствовать свой авторитет, который он не смел проявлять в отношении других - шумливых и дерзких. "Даже сострадание в этом мире невозможно из-за человеческой низости, - думал Ганно. - Я не травлю вас, не издеваюсь над вами, кандидат Модерзон, потому что считаю это грубым, безобразным, пошлым. А чем вы платите мне? Но так было и так будет всегда и везде. - При этой мысли страх и отвращенье вновь овладели душой Ганно. - И, на беду, я еще насквозь вижу вас!.." Наконец сыскался один ученик, который не умер и не сошел с ума, а, напротив, сам вызвался прочитать английские стихи. Речь шла о стихотворении под названием "The monkey", жалких, ребяческих стишках, которые должны были учить эти молодые люди, в большинстве своем уже помышлявшие о мореплавании, о коммерции, о серьезной работе: Monkey, little merry fellow Thou art nature's punchinello!.. [Мартышка, маленький зверек, Ты истинный полишинель природы!.. (англ.)] Это было длинное стихотворение, и Кассбаум читал его по книге. Г-н Модерзон хоть и сидел напротив, но с ним можно было не церемониться. Шум между тем еще усилился. Одни шаркали ногами по пыльному полу, другие кукарекали, хрюкали, горох так и летал по классу. Разнузданность уже не знала границ. В этих пятнадцати-шестнадцатилетних юношах проснулись все дикие инстинкты их возраста. Теперь уже по рукам стали ходить непристойные рисунки, вызывавшие громкий смех. Внезапно все смолкло. Кассбаум прервал чтение. Г-н Модерзон привстал и прислушался. Произошло что-то даже умилительное: откуда-то с задних скамеек понеслись тонкие, кристально чистые звуки, нежно, сладостно и проникновенно зазвеневшие во внезапно наступившей тишине. Кто-то принес в класс часы с репетиром, и вот среди английского урока они заиграли: "Ты со мной, у сердца моего". Но едва смолкла нежная мелодия, как случилось нечто страшное, жестокое, неожиданное, всех заставившее оцепенеть, точно гром, грянувший среди ясного неба. Бесшумно распахнулась дверь, и в класс ворвалось какое-то длинное рыкающее чудовище, в мгновенье ока очутившееся возле кафедры. То был Господь Бог! Господин Модерзон весь посерел. Он схватил кресло и потащил его с кафедры, на ходу обтирая сиденье носовым платком. Мальчики прикусили языки и вскочили все как один; они вытянули руки по швам, встали на носки, склонив головы в приступе неистового раболепства. В классе воцарилась мертвая тишина. Кто-то вздохнул, не выдержав такого напряжения... Затем все опять смолкло. Директор Вулике, смерив испытующим взглядом воздававшие ему почести колонны, поднял руки в грязных, похожих на воронки, манжетах и, растопырив пальцы, внезапно опустил их, словно собираясь взять полный аккорд. - Сесть! - прогремел он грозным басом. Ученики сели. Г-н Модерзон дрожащими руками пододвинул кресло директору, и тот уселся возле кафедры. - Прошу продолжать! - приказал он. И это прозвучало как: "Посмотрим, посмотрим! Но горе тому, кто..." Все поняли, зачем он явился. Г-н Модерзон должен был продемонстрировать ему свое преподавательское искусство, наглядно показать, какие успехи сделал пятый класс за шесть или семь уроков: сейчас решался вопрос о существовании г-на Модерзона, о его будущем. Жалкое зрелище являл собою кандидат, когда, поднявшись на кафедру, он снова предложил одному из юношей прочитать стихотворение "The monkey". Если до сих пор испытанию и проверке подвергались ученики, то теперь это предстояло учителю. Плохо приходилось уже обеим сторонам! Появление директора Вулике было полной неожиданностью. За исключением двух или трех мальчиков никто стихотворения не выучил. Не мог же г-н Модерзон весь урок спрашивать одного только Адольфа Тотенхаупта, который все знал. А так как в присутствии директора нельзя было читать "The monkey" по книге, то дело оборачивалось из рук вон плохо. Когда г-н Модерзон предложил перейти к чтению "Айвенго", то с переводом кое-как справился один юный граф Мельн, независимо от школьных занятий питавший интерес к этому роману. Остальные, кашляя и запинаясь, лопотали что-то невразумительное. Вызвали и Ганно Будденброка, но он не перевел ни строчки. Директор Вулике издал неопределенный звук, словно кто-то-сильно дернул струну контрабаса. Г-н Модерзон ломал свои маленькие, неловкие руки, вымазанные чернилами, горестно причитая: - А все шло так хорошо, так хорошо! Он повторял это, обращаясь не то к директору, не то к классу. В момент, когда раздался звонок, Господь Бог поднялся и, стоя возле кресла, грозно выпрямившись и скрестив руки, стал смотреть поверх мальчиков, презрительно качая головой. Затем он потребовал классный журнал и вписал в него замечание за леность всем, чьи успехи оказались недостаточными или, еще того хуже, равными нулю, - иными словами, шести или семи ученикам зараз. Г-ну Модерзону нельзя было вписать замечание, но ему приходилось хуже, чем другим. Он стоял рядом с директором поникший, надломленный, уничтоженный. Ганно Будденброк тоже оказался в числе получивших замечание. - Уж я позабочусь о том, чтобы испортить вам карьеру, - посулил на прощанье директор Вулике и вышел из класса. Звонок продолжал трещать. Урок кончился. Так, значит, было суждено! Когда очень боишься, то все, словно на смех, складывается уж не так плохо, а когда ничего дурного не ждешь - беда тут как тут. Надежда перейти в следующий класс теперь для Ганно окончательно отпадала. Он потрогал языком коренной зуб, поднялся и, устало глядя перед собой, пошел к двери. Кай подбежал к нему, обнял его за плечи, и в толпе одноклассников, оживленно обсуждавших случившееся, они спустились во двор. Боязливо и любовно заглядывая в лицо друга, Кай сказал: - Прости, Ганно, что я выскочил с переводом, надо было мне промолчать и тоже получить замечание! Это такая подлость с моей стороны!.. - Разве и я не ответил на уроке латыни, что значит: "patula Jovis arbora, glandes"? - спросил Ганно. - Так уж все вышло, Кай. Ничего не поделаешь! - Это, конечно, верно!.. Так, значит, Господь Бог пообещал испортить тебе карьеру? Что ж, надо покориться, Ганно, раз такова его неисповедимая воля... Карьера - вот это словцо! Карьере господина Модерзона тоже конец! Никогда ему не быть старшим учителем, бедняге! Да, выходит, что есть старшие и младшие учителя, а просто учителей нет! Нам с тобой это трудно понять, - это для взрослых, для тех, кто уже знает жизнь. По-моему, можно сказать: вот это учитель, а это не учитель, но что значит "старший учитель" - я, ей-богу, не понимаю. Вот если бы высказать это Господу Богу или господину Мароцке. Что бы тут поднялось! Они сочли бы это оскорблением и стерли бы нас в порошок за дерзость, а ведь мы бы только высказали более высокое мнение об их профессии, чем то, которое они себе составили... Ну, да что о них говорить, об этих идиотах! Они прогуливались по двору, и Ганно с удовольствием слушал все, что болтал Кай, стараясь заставить его забыть о полученном замечании. - Смотри-ка, калитка открыта, а за ней улица. Что, если бы мы вздумали немножко пройтись по тротуару? Еще осталось шесть минут до конца перемены... мы могли бы вовремя вернуться. Все так, а вот выйти-то нам и нельзя. Понимаешь ты это? Калитка открыта, решеток нет, вообще нет никаких препятствий. И все-таки выйти нам нельзя, нельзя даже подумать об этом, на секунду нельзя нос высунуть!.. Ну да ладно! Возьмем другой пример. Разве мы смеем сказать, что сейчас будет половина двенадцатого? Нет, сейчас будет урок географии. Так-то обстоят дела! А теперь я спрашиваю: разве это жизнь? Все шиворот-навыворот! Ах, господи, если бы нам уж выбраться из нежных объятий этого заведения. - Ну, а что тогда? Брось, Кай, все будет точно так же. За что взяться? Здесь мы хоть к чему-то пристроены. С тех пор как умер мой отец, господин Кистенмакер и пастор Прингсгейм каждый день пристают ко мне: кем ты хочешь быть? А я сам не знаю и ничего не могу им ответить. Я никем не могу быть. Я всего боюсь... - Ну как ты можешь так говорить! Ты, у которого есть музыка... - А что толку от моей музыки, Кай? С ней ничего не начнешь. Что же, мне разъезжать и давать концерты? Во-первых, они мне этого не позволят, а во-вторых, я и не сумею. На что я способен? Разве что поимпровизировать немного на рояле, когда я остаюсь один. А кроме того, разъезды тоже пугают меня. Ты - дело другое. У тебя больше мужества. Ты вот расхаживаешь здесь и над всеми смеешься, у тебя есть что им противопоставить. Ты будешь писать, рассказывать людям прекрасные, удивительные истории - это уже нечто. И, конечно, ты станешь знаменитостью, ты очень способный! В чем тут дело? Ты веселее меня. Иногда за уроками мы посмотрим друг на друга - ну, как сегодня, когда господин Мантельзак почему-то поставил дурную отметку одному Петерсену, - думаем мы одно и то же, но ты состроишь гримасу - и все... А я так не умею. Я от всего этого устаю. Мне хочется спать и ни о чем больше не думать. Мне хочется умереть, Кай!.. Нет, нет, ничего из меня не выйдет. Я ничего не хочу. Даже не хочу прославиться... Меня это страшит, словно в этом тоже есть какая-то несправедливость. Будь уверен, что ничего толкового из меня не выйдет. Пастор Прингсгейм, он готовит меня к конфирмации, недавно сказал кому-то, что на мне надо поставить крест, я из вырождающейся семьи... - Так и сказал? - с напряженным любопытством переспросил Кай. - Да. Он имел в виду моего дядю Христиана, который сидит в Гамбурге в лечебнице для слабоумных. И он, конечно, прав. Пусть на мне ставят крест, я буду только благодарен! У меня столько огорчений, мне все так тяжело дается. Вот подумай, если я порежу себе палец, чем-нибудь оцарапаюсь... у другого все прошло бы за неделю, а у меня длится месяц - не заживает, воспаляется, с каждым днем становится хуже, мучает меня. На днях господин Брехт сказал, что зубы мои никуда не годятся, все подточены, испорчены; а сколько их мне уж вырвали! И это теперь. А чем я буду есть в тридцать, в сорок лет? Нет, я ни на что не надеюсь... - Так, - произнес Кай, прибавляя шагу. - Ну, а теперь расскажи-ка мне лучше о твоей музыке. Я собираюсь написать одну удивительную штуку... правда, удивительную... Возможно, что я уже сейчас начну, на уроке рисования. Ты будешь сегодня импровизировать после обеда? Ганно помолчал. В глазах его мелькнуло что-то грустное, лихорадочное, смятенное. - Да, буду, - сказал он, - хотя мне не следовало бы этого делать. Лучше было бы повторить кое-какие этюды, сонаты и только. Но я буду импровизировать! Я не могу без этого, пусть потом мне становится еще хуже. - Хуже? Ганно не отвечал. - Я знаю, о чем ты будешь играть, - сказал Кай. Они замолчали. Оба мальчика переживали критический возраст. Кай покраснел до корней волос и потупился, хотя головы не опустил. Ганно, бледный, страшно серьезный, глядел куда-то в сторону затуманенными глазами. Но тут г-н Шлемиль зазвонил, и они пошли наверх. Сейчас, на уроке географии, должна была быть сделана очень важная классная работа о Гессен-Нассауской области. В класс вошел рыжебородый мужчина в коричневом сюртуке. Лицо у него было бледное, руки с необыкновенно пористой кожей поражали полным отсутствием растительности. Это был "остроумнейший" доктор Мюзам. У него временами случались легочные кровотечения, и он всегда и обо всем говорил иронически, считая себя очень умным и очень больным. Дома у него было устроено нечто вроде музея Гейне - собрание бумаг и предметов, принадлежавших дерзкому и больному поэту. Но сейчас, вычертив на классной доске границы Гессен-Нассау, он с меланхолической и насмешливой улыбкой попросил господ учеников написать о достопримечательностях этой области. В его словах заключалась двойная насмешка - над школьниками и над Гессен-Нассауской областью. Тем не менее это была важная классная работа, к которой все относились с опаской. Ганно Будденброк мало что знал о Гессен-Нассау, вернее - ничего не знал. Он собрался было заглянуть в тетрадь Адольфа Тотенхаупта, но "Генрих Гейне", которому его ядовитая и страдальческая ирония не мешала зорко следить за каждым движением учеников, тотчас это приметил и сказал: - Господин Будденброк, я чувствую сильное искушение попросить вас закрыть тетрадь, но боюсь тем самым оказать вам сугубое благодеяние. Продолжайте! В этом замечании тоже заключалась двойная острота: во-первых, доктор Мюзам назвал Ганно "господином Будденброком", а во-вторых, упомянул о "благодеянии". Ганно Будденброк долго корпел над своей тетрадью, подал в конце концов учителю почти не исписанный листок и вместе с Каем вышел из класса. На сегодня со всеми трудностями было покончено. Благо тем, чья совесть не обременена полученным замечанием. Эти счастливцы могли теперь с легким сердцем усесться в светлом зале и заняться рисованием у г-на Драгемюллера. Рисовальный класс был просторен и светел. На полках вдоль стен стояли гипсовые слепки с античных статуй, а в большом шкафу помещалось множество всевозможных деревянных форм и игрушечной мебели, тоже служивших моделями. Г-н Драгемюллер, коренастый мужчина с кругло подстриженной бородой, носил дешевый каштановый парик, предательски оттопыривавшийся на затылке. Собственно, париков у него было два: один с короткими волосами, другой с более длинными; когда г-н Драгемюллер подстригал себе бороду, он надевал первый. Он и вообще был человек не без странностей. Так, например, он говорил не карандаш, а "графит". От него всегда разило маслом и спиртом, и многие уверяли, что он пьет керосин. Счастливейшими в своей жизни он почитал те часы, когда ему приходилось заменять кого-нибудь из учителей и преподавать другие предметы. В таких случаях он читал целые лекции о политике Бисмарка (*83), сопровождая свою речь своеобразным жестом, - точно он чертил спираль от носа к плечу, и со страхом и ненавистью поносил социал-демократов. - Нам надо объединяться! - восклицал он, хватая за руки учеников. - Социал-демократия стучится в двери! Его отличала какая-то судорожная суетливость. Распространяя вокруг себя запах спирта, он подсаживался к кому-нибудь из учеников, тыкал его в лоб своим кольцом-печаткой, выкрикивал отдельные слова, вроде: "Перспектива!" "Густая тень!" "Графит!" "Социал-демократия!" "Объединяться!" - и переходил к следующему. Кай за этим уроком начал писать свое новое произведение, а Ганно мысленно исполнял одну увертюру. Затем урок кончился, они собрали книги, спустились вниз, вышли через раскрытые теперь ворота на улицу и отправились по домам. Ганно и Каю было по пути. С книгами под мышкой, они вместе дошли до маленькой красной виллы. Оттуда юному графу Мельну предстояло в одиночестве пройти еще порядочное расстояние до отцовского хутора, а у него даже пальто не было. Утренний туман обратился в снег, падавший большими рыхлыми хлопьями и грязью ложившийся на мостовую. У калитки будденброковской виллы мальчики расстались. Но когда Ганно уже прошел половину палисадника, Кай вернулся и обвил рукой его шею. - Не отчаивайся! И лучше не играй сегодня! - шепнул он, и его стройная фигура в потрепанной куртке исчезла в метели. Ганно положил книги на поднос, в вытянутые лапы медведя, и пошел здороваться с матерью. Она сидела на оттоманке, читая какую-то книгу в желтой обложке. Покуда он приближался к ней по ковру, Герда в упор смотрела на него своими карими, близко посаженными глазами с голубоватыми тенями в уголках. Потом обеими руками взяла голову сына и поцеловала его в лоб. Ганно поднялся к себе в комнату, где мамзель Клементина уже приготовила для него легкий завтрак, умылся, поел. После завтрака он достал из пюпитра пачку крепких русских папирос и закурил, потом сел за фисгармонию, сыграл очень трудную и сложную фугу Баха, заложил руки за голову и стал смотреть на бесшумно падавший снег. Больше ничего не было видно. Окна его комнаты теперь не выходили в красивый сад с журчащим фонтаном - все загораживала серая стена соседней виллы. В четыре часа подавался обед. За столом сидели трое: Герда Будденброк, маленький Иоганн и мамзель Клементина. После обеда Ганно приготовил в гостиной все, что нужно для музицированья, и, дожидаясь матери, сел за рояль. Они сыграли сонату Бетховена, опус 24. В адажио скрипка пела, как ангел. Но Герда все же осталась недовольна, она отняла инструмент от подбородка, поглядела на него и заявила, что он не настроен. Дальше играть она отказалась и ушла наверх отдохнуть. Ганно остался в гостиной. Он подошел к застекленной двери, выходившей на узкую веранду, и в течение нескольких минут задумчиво смотрел на запорошенный снегом палисадник. Но вдруг отступил назад, быстро затянул дверь кремовой портьерой, так что комната сразу погрузилась в желтоватый сумрак, и почти подбежал к роялю. Там он постоял еще несколько секунд, уставившись в пространство; взор его постепенно мрачнел, затуманивался, становился каким-то потерянным. Ганно сел за рояль и начал импровизировать. Это был совсем простенький мотив, пустяк, отрывок какой-то несуществующей мелодии, фраза всего в полтора тахта. И когда под его руками, с силой, которую в них невозможно было предположить, эта фраза впервые одноголосо прозвучала в басу и казалось, что трубы сейчас единодушно и повелительно возвестят о ней, как об истоке и начале всего последующего, еще невозможно было предположить, что именно Ганно имеет в виду. Но когда он повторил ее в дисканте, окрашенную серебристым тембром, выяснилось, что она состоит всего лишь из тоскливого, скорбного перехода одной тональности в другую - коротенькая, несложная находка, которой, однако, точная, торжественная решительность замысла и исполнения придали своеобразный таинственно значительный смысл. А потом среди взволнованных пассажей стали неустанно набегать и исчезать синкопы, ищущие, блуждающие, прерываемые внезапными вскриками, словно вскрикивала чья-то душа, растревоженная тем, что она услышала и что не хотело смолкнуть, а, напротив, все вновь и вновь зарождалось, всякий раз в иной гармонии, вопрошая, жалуясь, замирая, требуя, маня. Все яростнее становились синкопы, неумолимо теснимые торопливыми триолями; но вот прорвавшиеся в них возгласы страха стали принимать более четкие очертания, слились воедино, выросли в мелодию и, уже подобно молитвенно-страстному трубному гласу, могучие и смиренные, все подчинили своей власти. Неудержимо надвигающееся, взволнованное, ищущее и ускользающее смолкло, покорилось; и в наивно-простом ритме вдруг прозвучал скорбный, по-детски молящий хорал, кончившийся аккордом, каким обычно заключают богослужение, - фермата и затем полная тишина. Но вот совсем тихо, в серебристом тембре, опять зазвучал тот первый мотив, та несложная, простенькая, но таинственно звучащая фраза - сладостный, болезненный переход из одной тональности в другую. И вдруг поднялся неистовый мятеж, дикая суета, управляемая только возгласами, словно звук фанфар, выражавшими исступленную решимость. Что случилось? Что готовилось? Казалось, рог воинственно зовет в наступление. Силы стали стягиваться воедино, концентрироваться, возобладали более жесткие ритмы, и возникла уже совсем новая дерзкая импровизация, что-то вроде охотничьей песни, задорной и стремительной. Но радостной она не была: гордое отчаяние звучало в ней, ее призывы походили на возгласы страха. И опять в эти прихотливо пестрые гармонические фигуры мучительно, смутно и сладостно вступил тот первый, загадочный мотив. И вслед за тем в безудержной смене событий, сущность и смысл которых не поддавались разгадке, возникло такое богатство звуковых причуд, ритмических и гармонических, с которыми Ганно уже не мог совладать, но которые рождались под его пальцами, - он чувствовал их всем своим существом, хотя сейчас впервые с ними столкнулся. Он сидел, склонясь над клавишами, полураскрыв рот, с отсутствующим, где-то витающим взглядом, и русые волосы мягкими завитками спадали на его виски. Что это было? Что он чувствовал? Преодолевал страшные препятствия? Взбирался на неприступные скалы? Переплывал бурные потоки? Проходил через огонь? И точно громкий смех или непостижимо радостный посул, вплетался сюда тот незатейливый первый мотив, тот переход из одной тональности в другую... Казалось, он зовет ко все новым, могучим усилиям. Его сопровождал неистовый, переходящий в крик прибой октав, а затем начался новый прилив - неудержимое, медленное нарастание, хроматический порыв ввысь, полный дикой, необоримой страсти, в которую вторгалось наводящее страх, обжигающее пианиссимо, - словно почва ускользала из-под ног человека, и он летел в бездну вожделения... Опять где-то вдали тихо прозвучали первые аккорды той скорбной молитвы, но их тотчас же смыли волны прорвавшихся какофоний; эти валы нарастали, подкатывались, отбегали, брызгами взлетали вверх, низвергались и снова рвались к еще неведомому финалу, который должен был наступить сейчас, когда уже достигнут этот страшный предел, когда томленье стало уже нестерпимым... И он наступил; ничто теперь не могло удержать его; судороги страсти не могли больше длиться. Он настал. Разорвалась завеса, распахнулись врата, расступились терновые изгороди, рухнули огненные стены... Пришло разрешение, желание сбылось, наступила полная удовлетворенность, и с ликующим вскриком все переплеснулось в благозвучие, которое в тоскливо-сладостном ритардандо сейчас же перешло в другое - тот, первый, мотив послышался снова. И началось торжество, триумф, безудержная оргия той самой фразы, что звучала во всех тональностях, прорывалась сквозь все октавы, плакала, трепетала в тремоландо, пела, ликовала, всхлипывала, обряженная в искрящееся, звенящее, пенящееся, переливчатое великолепие воображаемой оркестровки... Что-то тупое, грубое и в то же время религиозно-аскетическое, что-то похожее на веру и самозаклание было в фанатическом культе этого пустяка, этого обрывка мелодии, этой короткой, простенькой фразы в полтора такта. Более того, было что-то порочное в неумеренном, ненасытном наслаждении ею, в жадном ее использовании, что-то цинически отчаянное, словно порыв к блаженству и гибели, было в том вожделении, с которым из нее высасывали последнюю сладость, высасывали до отвращения, до тошноты, до усталости. И вот наконец, в изнеможении от всех излишеств, зажурчало долгое, медленное арпеджио в moll, поднялось выше, на один тон, растворилось в dur и замерло в скорбном трепете. Ганно посидел еще несколько мгновений - неподвижно, склонив подбородок на грудь, бессильно сложив на коленях руки. Потом поднялся и закрыл рояль. Он был очень бледен, ноги его подгибались, глаза горели. Он прошел в соседнюю комнату, растянулся на оттоманке и долгое время лежал не шевелясь. Вечером, после ужина, они с матерью сыграли партию в шахматы, закончившуюся вничью. Но еще и после полуночи, при свечке, он сидел за фисгармонией и мысленно, так как в этот час уже надо было соблюдать тишину, что-то играл, хотя и собирался встать утром в половине шестого, чтобы приготовить хоть самые необходимые уроки. Так прошел день в жизни маленького Иоганна. 3 С тифом дело обстоит так: Человек ощущает какое-то душевное расстройство, оно быстро возрастает, переходит в бессильное отчаяние. При этом им овладевает физическая слабость, распространяющаяся не только на мускулы и мышцы, но и на функции внутренних органов и, пожалуй, в первую очередь на желудок, который отказывается принимать пищу. Больного все время клонит ко сну, но, несмотря на крайнюю усталость, сон его беспокоен, неглубок; такой сон томит, а не освежает. Голова болит, кружится; в ней ощущается какая-то муть и тяжесть. Руки и ноги ломит. Временами, без всякой на то причины, идет кровь носом. Таковы первые симптомы. Затем следует сильнейший приступ озноба, от которого сотрясается все тело и зуб на зуб не попадает, - признак резкого повышения температуры. На груди и на животе появляются красные пятна величиной с чечевичное зерно; они исчезают, если нажать на них пальцем, и тут же выступают снова. Пульс неистовствует, делая до ста ударов в минуту. Так, при температуре сорок, проходит первая неделя. На второй неделе боль в голове и во всем теле отпускает, но головокружения усиливаются, а в ушах стоит такой гул и шум, что больной начинает плохо слышать. Лицо его принимает бессмысленное выражение. Рот раскрыт, глаза мутные, безучастные. Сознание затемнено; сонливость по-прежнему одолевает больного, но он не спит, а только погружается в глубокое забытье и временами бредит, громко, возбужденно. Его беспомощная вялость приводит к отталкивающей неопрятности. К тому же десны больного, зубы, язык покрыты темной слизью, отравляющей дыхание. Со вздутым животом, он недвижно лежит на спине. Туловище соскальзывает с подушек, ноги раскинуты. Дыхание и весь организм работают торопливо, яростно, ненадежно, пульс сто двадцать ударов в минуту. Веки полуопущены, щеки уже не пылают от жара, как в начале болезни, а принимают синеватый оттенок. Пятен на груди и на животе становится больше. Температура тела достигает сорока одного градуса. На третьей неделе слабость доходит до предела. Громкий бред прекратился, и никто уже не может сказать, погружен ли дух больного в черную пустоту, или же, освобожденный от телесных страданий, витает в далеких сферах глубокого, мирного сна; ни одно слово, ни один жест не выдают этой тайны. Распростертое тело бесчувственно. Наступает кризис. У некоторых индивидуумов диагноз затруднен привходящими обстоятельствами. Предположим, к примеру, что первые симптомы заболевания - упадок духа, вялость, отсутствие аппетита, беспокойный сон, головные боли - имели место уже в те дни, когда больной - надежда и упование всей родни - был еще на ногах, и потому внезапное обострение всех этих недомоганий никому не кажется чрезмерным уклонением от нормы... И все же опытный врач, ну хотя бы доктор Лангхальс, смазливый доктор Лангхальс с маленькими волосатыми руками, очень скоро разберется, в чем дело, а появление роковых красных пятен на груди и животе превратит его подозрение в уверенность. У него не возникнет сомнений и относительно мер, которые следует принять. Он потребует для больного возможно большего и возможно лучше проветриваемого помещения, в котором температура не превышает семнадцати градусов. Будет настаивать на безусловной опрятности, на частом перестилании постели, чтобы как можно дольше, хотя по большей части это и не удается, предохранить тело от пролежней. Он предложит держать полость рта в чистоте, пользуясь для этого влажной полотняной тряпочкой; из лекарств пропишет смесь йода и йодистого калия, а также хинина с антипирином, но прежде всего, поскольку желудок и кишечник сильно затронуты болезнью, очень легкую и укрепляющую диету. Изнурительную лихорадку он попытается побороть ваннами - глубокими ваннами, с водой, постепенно охлаждающейся от ног к голове, в которые велит сажать больного через каждые три часа, днем и ночью. А после ванны пропишет ему для укрепления сил и поднятия жизненного тонуса коньяк или шампанское. Но все эти средства он применяет наугад, в надежде, что они окажут хоть какое-то действие, оставаясь при этом в полном неведении относительно их полезности, смысла и цели. Ибо главного врач не знает. До третьей недели, то есть до наступления кризиса, он блуждает в потемках относительно одного вопроса - жить или не жить больному. Ему неведомо, является ли в данном случае тиф временным злоключением, неприятным последствием инфекции, случайным заболеванием, поддающимся воздействию средств, изобретенных наукой, или это - форма конца, одно из обличий смерти, которая могла бы явиться и в другой маске, и лекарств против нее не существует. Так обстоит дело с тифом: в смутных, бредовых сновидениях, в жару и забытьи больной ясно слышит призывный голос жизни. Уверенный и свежий, этот голос доносится до него, когда он уже далеко ушел по неведомым, раскаленным дорогам, ведущим в тень, в мир и прохладу. Встрепенувшись, человек прислушивается к этому звонкому, светлому, чуть насмешливому призыву повернуть вспять, который донесся до него из дальних, уже почти позабытых краев. И если он устыдится своего малодушия, если в нем шевельнутся сознание долга, отвага, если в нем вновь пробудятся энергия, радость, любовь, приверженность к глумливой, пестрой и жестокой сутолоке, которую он на время оставил, то, как бы далеко его ни завела раскаленная тропа, он повернет назад и будет жить. Но если голос жизни, до него донесшийся, заставит его содрогнуться от страха и отвращения, если в ответ на этот веселый, вызывающий окрик он только покачает головой и отмахнется, устремившись вперед по пути, ему открывшемуся, тогда - это ясно каждому - он умрет. 4 - Ты не права, Герда, - в сотый раз с упреком повторяла огорченная Зеземи Вейхбродт. Нынешним вечером она восседала на софе в гостиной своей бывшей пансионерки Герды Будденброк, возле круглого стола, за которым, кроме самой Герды, сидели г-жа Перманедер, ее дочь Эрика, бедная Клотильда и три дамы Будденброк с Брейтенштрассе. Зеленые ленты чепца спадали на ее детские плечики, одно из которых она сильно вздернула, чтобы иметь возможность жестикулировать рукою над столом, - такой крохотной стала Зеземи на семьдесят шестом году жизни. - Ты не права, Герда, и, позволь тебе заметить, ты поступаешь нехорошо! - повторила она взволнованным, дрожащим голосом. - Я одной ногой уже в могиле, мои дни сочтены, а ты хочешь... ты хочешь нас покинуть, навсегда с нами разлучиться, уехать... Если бы речь шла о том, чтобы погостить в Амстердаме, но - навсегда... - И она покачала своей птичьей головкой с карими, умными и печальными, глазами. - Конечно, ты многое утратила... - Нет! Она утратила все, - вмешалась г-жа Перманедер. - Мы не вправе быть эгоистками, Тереза. Герда хочет уехать - и уедет, тут ничего не поделаешь. Она приехала сюда с Томасом двадцать один год назад, и мы все любили ее, хотя она нами и тяготилась... Да, это так, не спорь, Герда! Но Томаса больше нет и... никого нет. А что мы ей? Ничто. Нам это больно, но уезжай с богом, Герда, и спасибо тебе за то, что ты не уехала раньше, когда умер Томас... Разговор этот происходил осенним вечером. Маленький Иоганн (Юстус Иоганн Каспар), щедро напутствованный благословениями пастора Прингсгейма, вот уже около полугода лежал там, на краю кладбищенской рощи, под крестом из песчаника, осеняющим плиту с фамильным гербом. За окнами гостиной в полуоблетевшей листве аллеи шелестел дождь. Ветер подхватывал его и бил о стекла. Все восемь женщин были в черном. Это маленькое семейное сборище устраивалось по случаю отъезда Герды Будденброк, собиравшейся покинуть город и вернуться в Амстердам, чтобы, как в былые времена, играть дуэты со своим престарелым отцом. Никакой долг ее больше здесь не удерживал. Г-же Перманедер нечего было возразить против такого решения. Она покорилась ему, хотя в глубине души и чувствовала себя глубоко несчастной. Если бы вдова сенатора осталась в городе, не увезла бы своего капитала и сохранила свое место в обществе, кое-как еще можно было бы поддерживать престиж семьи. Но будь что будет, а г-жа Антония твердо решила, покуда она жива и взгляды людей обращаются на нее, высоко держать голову. Ведь ее дед разъезжал по стране на четверке лошадей... Несмотря на все, что ей пришлось пережить и на неизменное желудочное недомогание, никто не дал бы ей пятидесяти лет. Правда, щеки ее покрылись легким пушком, а растительность на верхней губе - хорошенькой верхней губке Тони Будденброк - стала заметнее, но зато в гладко зачесанных волосах под траурным чепчиком не было ни одной серебряной нити. Ее кузина, бедная Клотильда, отнеслась к отъезду Герды так, как следует относиться ко всему в этом мире, - равнодушно и кротко. Она только что, ни слова не говоря, весьма основательно покушала за ужином и теперь сидела, как всегда, пепельно-серая, тощая и изредка вставляла что-то в разговор протяжно и приветливо. Эрика Вейншенк, которой исполнился уже тридцать один год, тоже была неспособна расстраиваться из-за отъезда тетки. Много горестей выпало ей на долю, и она привыкла смиряться. В ее усталых водянисто-голубых глазах - глазах г-на Грюнлиха - была написана примиренность с незадавшейся жизнью; та же примиренность звучала и в ее спокойном, временами чуть жалобном голосе. Что касается трех дам Будденброк, дочерей дяди Готхольда, то они, как всегда, хранили на лицах уязвленное и осуждающее выражение. Старшие, Фридерика и Генриетта, с годами стали еще более сухопарыми и угловатыми, тогда как младшая, пятидесятитрехлетняя Пфиффи, сделалась еще короче и толще. Приглашена была и старая консульша Крегер, вдова дяди Юстуса, но ей нездоровилось, а может быть, у нее не было приличного выходного платья - кто знает! Разговор шел об отъезде Герды, о железнодорожном расписании и о порученной маклеру Гошу продаже виллы со всей обстановкой. Герда ничего не брала с собой и уезжала, с чем приехала. Затем г-жа Перманедер заговорила о жизни, всесторонне обсудила ее и поделилась своими соображениями касательно прошлого и будущего, хотя о будущем сказать было, собственно, нечего. - Что ж, когда я умру, пусть и Эрика уезжает, если ей этого захочется, - сказала она. - Но я ни в каком другом городе не приживусь; и потому давайте уж держаться вместе - нас ведь только горсточка и осталась. Раз в неделю приходите ко мне обедать... Почитаем семейную тетрадь. - Она дотронулась до лежавшего перед нею бювара. - Да, Герда, это я принимаю с благодарностью. Так, значит, решено. Ты меня слышишь, Тильда? Хотя с таким же успехом и ты могла бы приглашать нас, твои дела теперь обстоят, право же, ничуть не хуже моих. Да, всегда так бывает. Люди трудятся, хлопочут, выбиваются из сил, - а ты вот сидела и дожидалась. А все-таки ты овца, уж не обижайся на меня, Тильда... - О Тони! - улыбаясь, протянула Клотильда. - Как жаль, что я не могу проститься с Христианом, - сказала Герда. И они заговорили о Христиане. Мало было надежды, что его когда-нибудь выпустят из заведения, где он теперь сидел, хотя по состоянию здоровья мог бы жить и дома. Но так как его супругу очень устраивало такое положение вещей и она, по заверениям г-жи Перманедер, находилась в стачке с врачом, то Христиану, видимо, оставалось доживать свой век в упомянутом заведении. Все смолкли. Потом разговор незаметно, робко вернулся к событиям недавнего прошлого, но когда кто-то упомянул имя маленького Иоганна, в комнате вновь воцарилась тишина, и только еще слышнее стал дождь за окном. Какая-то мрачная тайна окутывала последнюю болезнь маленького Иоганна, видимо протекавшую в необычно тяжелой форме. Когда речь зашла об этом, все старались не смотреть друг на друга, говорить как можно тише, да и то намеками и полусловами. Но все же они вспомнили об одном эпизоде: о появлении маленького оборванного графа, который почти силой проложил себе дорогу к постели больного. И Ганно улыбнулся, заслышав его голос, хотя никого уже не узнавал, а Кай бросился целовать ему руки. - Он целовал ему руки? - переспросили дамы Будденброк. - Да, осыпал поцелуями. Все задумались. Внезапно г-жа Перманедер разразилась слезами. - Я так его любила, - рыдала она. - Вы и не знаете, как я его любила, больше, чем вы все... уж прости меня, Герда, ты мать... Ах, это был ангел... - Он теперь ангел, - поправила ее Зеземи. - Ганно, маленький Ганно, - продолжала г-жа Перманедер, и слезы текли по ее одряблевшим щекам, покрытым легким пушком. - Том, отец, дед и все другие... Где они? Мы никогда их не увидим. Ах, как это жестоко и несправедливо! - Нет, встреча состоится, - сказала Фридерика Будденброк. Произнеся это, она крепко сжала лежащие на коленях руки, потупила взор и задрала кверху нос. - Да, так говорят... Ах, бывают минуты, Фридерика, когда ничто не утешает, когда - господи, прости меня грешную! - начинаешь сомневаться в справедливости, в благости... во всем. Жизнь разбивает в нас многое, даже - веру... Встреча! О, если б это сбылось! Но тут Зеземи Вейхбродт взмыла над столом. Она поднялась на цыпочки, вытянула шею и стукнула кулачком так, что чепчик затрясся на ее голове. - Это сбудется! - произнесла она во весь голос и с вызовом посмотрела на своих собеседниц. Так она стояла - победительницей в праведном споре, который всю жизнь вела с трезвыми доводами своего разума, искушенного в науках, - крохотная, дрожащая от убежденности, вдохновенная горбатенькая пророчица. ПРИМЕЧАНИЯ 1. Нижненемецкое наречие, на котором говорят жители северных, приморских областей Германии, значительно отличается - лексически и фонетически - от литературного немецкого языка, в основу которого было положено верхненемецкое наречие. 2. Акцепт - надпись на денежном документе (счете, векселе и др.), свидетельствующая о том, что он принят к оплате в установленный срок. 3. Блюхер Гебхард Леберехт (1742-1819), прусский фельдмаршал, командовавший войсками в сражении под Ватерлоо. В ноябре 1806 года Блюхер, разбитый французами при Ауэрштедте, капитулировал под Любеком с четырнадцатитысячной армией. 4. Рапп Жан (1772-1821) - французский генерал, командовавший рейнской армией в период Ста дней; участник наполеоновских войн, позднее - пэр Франции. Автор "Мемуаров", изданных в Париже в 1823 году. Разговор с Наполеоном происходил в день битвы при Ваграме, 6 июля 1809 года. 5. Маленькие наполеоны - наполеондоры, золотая монета в 10, 20 и 40 франков. Впервые были выпущены Наполеоном I. Наполеондоры чеканились также в Германии вестфальским королем Иеронимом; после падения Французской империи потеряли хождение, но вновь были введены в оборот Наполеоном III. 6. Луи-Антуан-Анри де Бурбон, герцог Энгиенский (1772-1804), был схвачен агентами Наполеона в немецком пограничном городке Эттенгейме, обвинен в заговоре против Наполеона и по приговору военного суда расстрелян во рву Венсенского замка. 7. "Мемуары" Луи-Антуана Фовеле де Бурьенэ (1769-1832), французского политического деятеля и дипломата, секретаря Наполеона, вышли в Париже в 1829 году. 8. Филипп Эгалитэ - здесь: Луи-Филипп I (1773-1850), французский король, возведенный на престол в 1830 году и свергнутый во время революции 1848 года. Фамилия Эгалитэ (то есть Равенство) была дарована городом Парижем его отцу, Филиппу Орлеанскому (1747-1793), якобинцу и члену Конвента. 9. Вилла в Риме, построенная в XVIII веке кардиналом Боргезе, славится собранными в ней памятниками искусства. Здесь Гете создал в конце февраля 1788 года всего одну сцену из первой части "Фауста" - "Кухня ведьмы". 10. "Вулленвевер" - судно, названо по имени одного из выдающихся деятелей Реформации, любекского бургомистра и вождя протестантско-демократической партии Юргена Вулленвевера (1492-1537). 11. Германский таможенный союз 1834 года положил начало экономическому и политическому объединению Германии. Любек примкнул к таможенному союзу в 1868 году. 12. Любек получил право вольного имперского города в 1226 году от императора Фридриха II Гогенштауфена. "Любекское право" (древнейшие латинские и немецкие списки XIII в.) в средние века служило образцом для статутов многих городов в Северной Германии и Прибалтике. В 1867 году, войдя в Северогерманский союз и впоследствии, в 1871 году, в Германскую империю, Любек оставался вольным городом, с собственным управлением и непосредственным представительством в высшем совете империи. 13. Мекленбург-Шверин, Мекленбург-Стрелица и Шлезвиг-Голштиния, расположенные между Балтийским и Северным морями, были самостоятельными германскими государствами и с XIII столетия соперничали с Любеком за господство на этих морях. В шестидесятых годах XIX века вместе с Любеком вступили в германский таможенный союз и образовали крупный хозяйственно-политический центр. 14. Мориц Саксонский (1696-1750), маршал Франции, французский полководец и военный писатель. 15. Пархим и Грабау - старинные немецкие города на реке Эльбе; основаны в XIII веке. 16. Речь идет о специальном издании для Любека на нижненемецком наречии лютеровского перевода Библии, отпечатанном в виттенбергской типографии Ганса Луфта в 1534 году. 17. С середины XIV до конца XVIII века Любек являлся центром некогда мощного союза северогерманских городов - Ганзы, обладавшего автономным государственным устройством, собственным войском, флотом и казной. С 1500 года политическое значение Ганзы непрерывно падало. В начале XIX века Ганза существовала только в виде союза трех вольных городов - Любека, Гамбурга и Бремена, продержавшегося вплоть до объединения Германии в 1871 году. 18. Замок Холируд в Эдинбурге - старинная резиденция шотландских королей. 19. "Мимили" (1816) - роман немецкого бульварного писателя Клаурена, пользовавшийся большой популярностью среди немецкого мещанства в начале XIX века. 20. Речи знаменитого римского оратора, государственного деятеля и философа-стоика Марка Туллия Цицерона (I в. до н.э.) против главы антиреспубликанского заговора Люция Сергия Катилины считались образцом классической латыни. 21. Бенедикт (лат.) в буквальном переводе означает "благословенный". 22. "Уиверли" (1814) - первый исторический роман английского писателя Вальтера Скотта. 23. "Гартунгские известия" - одна из старейших немецких газет. Издавалась в Кенигсберге с начала XVII века. Во второй половине прошлого столетия придерживалась либерального направления. "Рейнская газета" была основана 1 января 1842 года в Кельне группой либеральных рейнских промышленников. С 15 октября 1842 до 17 марта 1843 года газета редактировалась Карлом Марксом, который превратил ее в боевой орган немецкой революционной демократии. 31 марта 1843 года была закрыта прусскими властями. После мартовской революции в Германии, с 1 июня 1848 по 19 мая 1849 года, в Кельне выходила "Новая Рейнская газета", под редакцией Карла Маркса и Фридриха Энгельса. 24. Законы Германского союза об университетах и печати были введены прусским королем Фридрихом-Вильгельмом IV в сороковых годах прошлого столетия и повлекли за собой драконовские меры в области народного просвещения: усиление цензуры, притеснение прогрессивной прессы, судебные преследования и высылку передовых ученых и т.п. 25. Имеются в виду исторические события 1813 года, когда Любек при приближении русских войск восстал против французских властей. 26. Прусский король Фридрих-Вильгельм IV (1795-1861). 27. Речь идет об организации "Молодой Любек", входившей в "Молодую Европу" - союз тайных республиканско-демократических обществ, основанный в 1834 году в Швейцарии. Идейно-политическая программа движения "Молодой Любек" создавалась под непосредственным влиянием "Молодой Германии", общества немецких революционно-демократических эмигрантов в Швейцарии, принимавшего активное участие в подготовке германской революции 1848 года и, в частности, Баденского восстания 1849 года. 28. В Бергенскую коллегию входили представители ганзейского союза, ведавшие торговыми связями с норвежским портом Бергеном. Даже восстание в Бергене (1558) против торгового протектората Ганзы оставило нерушимой монополию Бергенской коллегии. 29. Речь идет о событиях в Любеке в связи с германской революцией 1848-1849 годов. Борьба народных масс против господства купеческой знати привела к введению новой любекской конституции 30 декабря 1848 года. Впоследствии Любек играл большую роль в развитии революционного движения в Германии, особенно в 1918-1919 годы. 30. Конкурсное управление - организация, которая согласно буржуазному торговому праву XIX века ведает передачей имущества несостоятельного должника его кредиторам. Конкурсное управление приближается по типу к акционерному обществу и контролируется общим собранием кредиторов и выборным комитетом; в некоторых случаях его функции передаются суду. 31. Висмар - старинный немецкий город на Балтийском побережье, основан в XIII веке. В эпоху средневековья был одним из крупных ганзейских городов, соперничавших с Любеком. 32. Вальпараисо - главный портовый город Чили, где в XIX веке доминирующую роль играл английский капитал. 33. Сан-Паоло - город в Бразилии. Уайтчепел - еврейский квартал в Ист-Энде, пролетарском районе Лондона. 34. Герхардт Пауль (1607-1676) - немецкий поэт, последователь Лютера, автор книги "Духовные песнопения". 35. Брунгильда - героиня древнегерманского эпоса начала XIII века "Песнь о Нибелунгах". Мелузина - фея кельтских народных преданий, героиня одноименной поэмы (на латинском языке) Жана из Арраса (XIV в.) и многочисленных французских и немецких рыцарских романов в стихах и прозе (XIV-XV вв.). 36. Из песни Миньоны в романе Гете "Годы учения Вильгельма Мейстера". 37. Пинакотека (греч.) - хранилище картин; так называются две крупнейшие картинные галереи в Мюнхене: Старая (год осн. 1836), где хранятся шедевры старинных мастеров, и Новая (год осн. 1853), славящаяся произведениями немецкой живописи XIX-XX веков. Глиптотека (греч.) - хранилище статуй в Мюнхене, богатейшее собрание античных скульптур. 38. "Тиволи" - увеселительное заведение. 39. Баварский король Максимилиан II (годы правления: 1848-1864) выступил решительным противником прусской политики, направленной на создание Германской империи, и противопоставил ей свой план союза мелких среднегерманских государств под главенством Баварии. 40. Имеется в виду революционное движение в Баварии в феврале - марте 1848 года, которое в связи с революцией 1848 года в Австрии и Пруссии вынудило баварского короля Людвига I (1786-1868) отречься от престола в пользу своего сына, Максимилиана II. Народная ненависть к Людвигу I нашла свое отражение в сатирическом стихотворении Генриха Гейне "Хвалебные песни королю Людвигу". 41. Лола Монтез - известная авантюристка, фаворитка баварского короля Людвига I; оказывала пагубное влияние на политическую жизнь Баварии своей поддержкой феодалов и полицейского режима; во время революционных событий в Мюнхене в 1848 году была по требованию народа изгнана из страны. 42. "Гамбургские известия" ("Hamburger Nachrichten") - старейшая политическая и коммерческая газета гамбургской крупной буржуазии; прекратила свое существование во время второй мировой войны. 43. Орсини Феличе (1819-1858) - известный итальянский патриот-революционер. Член тайного революционного общества "Молодая Италия", участник восстания против папской власти в Болонье в 1843 году и революции 1848 года в Венеции и Риме. 14 января 1858 года совершил в Париже неудачное покушение на жизнь французского императора Наполеона III и был казнен. 44. Вследствие психического заболевания прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, палача германской революции 1848 года, в 1858 году был провозглашен регентом его брат, позднее германский император Вильгельм I (1797-1888). 45. Союзный Совет - высшее управление Северогерманского союза двадцати одного государства, основанного Бисмарком в 1867 году под гегемонией Пруссии и подготовившего образование Германской империи в 1871 году. В конце пятидесятых годов происходила борьба за германский таможенный союз между ганзейскими городами во главе с Любеком, заинтересованными в понижении ввозных пошлин и прусской тяжелой индустрией, нуждавшейся в высоких таможенных тарифах в связи со строительством германской железнодорожной сети. 46. Лауэнбург - в XIX веке северогерманское государство; вследствие своего географического и экономического положения служило яблоком раздора сначала между Любеком и Мекленбургом, а затем между Данией и Пруссией. 47. Германо-австрийский почтовый союз был заключен в пятидесятых годах между Австрией, Пруссией и другими германскими государствами и почтовым управлением Турн-Таксисов на началах финансового и административного единообразия. 48. Почтовая система Турн-Таксисов получила свое название от ее основателей, графов фон Турн и Таксис, в начале XVI века принявших от Габсбургов руководство первой нидерландско-немецкой почтой. Франц фон Таксис учредил первую регулярную линию между Веной и Брюсселем в 1516 году. Иоганн Баптист фон Таксис был главным директором государственной почты. Они сделались родоначальниками монополистической "почтовой династии Таксисов" в Германии, Нидерландах и Испании. 49. Начало фразы: "Ceterum censeo Carthaginem esse delendam" ("Кроме того, полагаю, что Карфаген должен быть разрушен"), которой заканчивал каждую свою речь в сенате римский цензор Катон Старший (II в. до н.э.), требуя покончить с врагом Рима - Карфагеном. Здесь употреблено в смысле упорного следования определенной политической цели. 50. Гаштейнская конвенция о разделе приэльбских герцогств, заключенная между Пруссией и Австрией 14 августа 1865 года. 51. В промежутке между двумя войнами - датской 1864 года и австро-прусской 1866 года. 52. Франкфурт-на-Майне в результате поражения Австрии в австро-прусской войне утратил независимость и был присоединен к Пруссии в 1866 году. 53. "Квисисана" - "Здесь выздоравливают" (итал.); название загородного замка в Кастелламаре (Италия). Название это носят многие отели и виллы на курортах Европы. 54. "Берлинская биржевая газета" ("Berliner Borsenzeitung") - орган крупной прусской финансовой буржуазии. Газета основана в Берлине в 1855 году; в XX веке проводила политику магнатов германского монополистического капитала. Была закрыта во время второй мировой войны. 55. Варнемюнде - морской порт в Северной Германии, расположенный при впадении реки Варнов в Балтийское море. 56. Мейербер Джакомо (1791-1864) - композитор, создатель французской "большой оперы" в эпоху Июльской монархии. Автор опер "Роберт-Дьявол", "Гугеноты", "Пророк", "Африканка" и других. 57. "Волшебный рог мальчика" - сборник немецких народных песен, изданный в 1806-1808 годах главой националистической школы "гейдельбергских романтиков" Иоахимом фон Арнимом (1781-1831) и его другом, поэтом Клеменсом Брентано (1778-1842). 58. Уланд Иоганн Людвиг (1787-1862) - немецкий поэт-романтик и историк литературы, буржуазный политический деятель германской революции 1848 года. 59. Палестрина Джованни Пьерлуиджи (1525-1594) - крупнейший композитор церковной музыки; прозван по месту рождения, небольшому итальянскому городку Палестрина. 60. Гедонизм - этическое учение киренской философской школы в Древней Греции (IV в. до н.э.). Представители этой школы провозгласили наслаждение высшим принципом жизни. 61. Братья Гримм, Якоб (1785-1863) и Вильгельм (1786-1859) - немецкие ученые, известные своими исследованиями по истории культуры и языка, собиратели и популяризаторы устного народного творчества. 62. Речь идет о персонажах сказок братьев Гримм: "Фридер и Катерлизхен", "Король-лягушонок, или Железный Генрих", "Сказка о том, кто ходил страху учиться", "Румпельштильцхен" и "Рапунцель". 63. Дедушка Рупрехт - в немецких народных сказках - рождественский дед-мороз. 64. Герок Карл Фридрих (1815-1890) - немецкий поэт, автор книги "Пальмблеттер" ("Пальмовые листья"), представляющей собой стихотворное изложение библейских легенд. 65. Андорская волшебница - героиня библейской легенды из эпохи войны иудеев с филистимлянами (X в. до н.э.), предсказавшая иудейскому царю Саулу военное поражение и гибель династии. 66. "Фиделио" (или "Леонора") - единственная опера великого немецкого композитора Людвига ван Бетховена (1770-1827). 67. Вертеп - ящик с фигурками, изображающими сцену рождения Христа. 68. Доббертин и Рибниц - немецкие города в Мекленбург-Шверине. 69. Гебель Иоганн Петер (1760-1826) - немецкий поэт, автор "Алеманских стихотворений" (1803), посвященных жизни и быту крестьян Верхнерейнской области и написанных на одном из южнонемецких наречий. Круммахер Фридрих Адольф (1767-1845) - немецкий поэт и ученый богослов; известен главным образом своими нравоучительными баснями, собранными в книге "Притчи" (1805). 70. "Мысли" - название главного философского труда известного французского математика, физика, философа и писателя Блэза Паскаля (1623-1662). Против этой книги (издана посмертно в 1670 г.), проникнутой религиозно-мистической идеей греховности человеческой природы, выступали Вольтер и Энциклопедисты. 71. Торвальдсен Бертель (1768-1844) - датский ваятель, крупнейший представитель классицизма в западноевропейской скульптуре XIX века. 72. Намек на сцену из второй части "Фауста" Гете - "Большой двор перед дворцом". Лемуры, по верованиям древних римлян, - мрачные могильные призраки умерших. 73. Ларошфуко Франсуа де (1613-1680) - французский писатель-моралист и политический деятель Фронды (движение, направленное против абсолютизма). 74. Корнелий Непот - римский историограф периода конца Республики (I в. до н.э.). Известен книгой "О замечательных людях" - жизнеописания выдающихся деятелей Греции и Рима. 75. Речь идет об учении Артура Шопенгауэра (1788-1860), немецкого философа-идеалиста, изложенном в его книге "Мир как воля и представление" (1818). 76. Глава из книги Шопенгауэра "Мир как воля и представление". 77. Стих из исторической трагедии Вильяма Шекспира "Юлий Цезарь" (д.2, сц.II). 78. Лейтмотивы оперы Рихарда Вагнера "Лоэнгрин" в увертюре и сцене свадьбы Лоэнгрина и Эльзы. 79. Родерик Эшер - главное действующее лицо в фантастической повести американского писателя Эдгара Аллана По "Падение дома Эшеров". 80. Кант Иммануил (1724-1804) - крупнейший немецкий философ-идеалист второй половины XVIII - начала XIX века. Категорическим императивом Кант называет принцип нравственного долга, определяющий поведение человека. 81. Стих из "Фауста" Гете (ч.II, д.5, сц. "Горные ущелья"). 82. Слова из "Метаморфоз" Овидия (кн.I, ст.91-93). 83. Речь идет о законодательстве Бисмарка, направленном против рабочего движения и социал-демократии.