Оцените этот текст:



----------------------------------------------------------------------------
     Собрание сочинений в десяти томах. Том 6. М., "Голос", 1999.
     OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------

                          Черновые редакции романа





     В час заката на Патриарших Прудах появились двое мужчин.  Один  из  них
лет тридцати пяти, одет в дешевенький заграничный костюм. Лицо  имел  гладко
выбритое, а голову со значительной плешью. Другой был лет на  десять  моложе
первого. Этот был  в  блузе,  носящей  нелепое  название  "толстовка",  и  в
тапочках на ногах. На голове у него была кепка.
     Оба изнывали от жары. У второго,  не  догадавшегося  снять  кепку,  пот
буквально  струями  тек  по  грязным  щекам,  оставляя  светлые  полосы   на
коричневой коже...
     Первый был не кто  иной,  как  товарищ  Михаил  Александрович  Берлиоз,
секретарь  Всемирного  объединения  писателей  Всемиописа  и  редактор  всех
московских толстых художественных журналов, а спутник его - Иван  Николаевич
Попов, известный поэт, пишущий под псевдонимом Бездомный.
     Оба, как только  прошли  решетку  Прудов,  первым  долгом  бросились  к
будочке, на которой была надпись:  "Всевозможные  прохладительные  напитки".
Руки у них запрыгали, глаза стали молящими. У  будочки  не  было  ни  одного
человека.
     Да, следует отметить  первую  странность  этого  вечера.  Не  только  у
будочки, но и во всей аллее не было никого. В тот час, когда солнце в  пыли,
в дыму и грохоте садится в Цыганские Грузины, когда все живущее  жадно  ищет
воды, клочка зелени, кустика травинки, когда раскаленные плиты города отдают
жар, когда у собак языки висят до земли, в аллее не было ни одного человека.
Как будто нарочно все было сделано, чтобы не оказалось свидетелей.
     - Нарзану, - сказал товарищ Берлиоз, обращаясь к женским  босым  ногам,
стоящим на прилавке.
     Ноги спрыгнули тяжело на ящик, а оттуда на пол.
     - Нарзану нет, - сказала женщина в будке.
     - Ну, боржому, - нетерпеливо попросил Берлиоз.
     - Нету боржому, - ответила женщина.
     - Так что же у вас есть? -  раздраженно  спросил  Бездомный  и  тут  же
испугался - а ну как женщина ответит, что ничего нет.
     Но женщина ответила:
     - Фруктовая есть.
     - Давай, давай, давай, - сказал Бездомный.
     Откупорили  фруктовую  -  и  секретарь,  и  поэт  припали  к  стаканам.
Фруктовая пахла одеколоном и конфетами. Друзей прошиб пот. Их затрясло.  Они
оглянулись и тут же поняли,  насколько  истомились,  пока  дошли  с  Площади
Революции до Патриарших. Затем они стали икать. Икая, Бездомный справился  о
папиросах, получил ответ, что их нет и что спичек тоже нет.
     Икая, Бездомный пробурчал что-то вроде - "сволочь эта фруктовая",  -  и
путники вышли в аллею. Фруктовая ли помогла или зелень старых лип, но только
им стало легче. И оба они поместились на скамье лицом к застывшему  зеленому
пруду. Кепку и тут Бездомный снять не догадался, и пот в тени стал  высыхать
на нем.
     И тут  произошло  второе  странное  обстоятельство,  касающееся  одного
Михаила Александровича. Во-первых, внезапно его охватила тоска. Ни с того ни
с сего. Как бы черная рука протянулась и сжала  его  сердце.  Он  оглянулся,
побледнел, не понимая в чем дело. Он вытер пот платком, подумал: "Что же это
меня  тревожит?  Я  переутомился.  Пора  бы  мне,  в  сущности   говоря,   в
Кисловодск..."
     Не успел он это подумать, как воздух  перед  ним  сгустился  совершенно
явственно и из воздуха соткался застойный и  прозрачный  тип  вида  довольно
странного.  На  маленькой  головке  жокейская  кепка,  клетчатый   воздушный
пиджачок, и  росту  он  в  полторы  сажени,  и  худой,  как  селедка,  морда
глумливая.
     Какие бы то ни было редкие явления  Михаилу  Александровичу  попадались
редко. Поэтому прежде всего он решил, что этого не может быть,  и  вытаращил
глаза. Но это могло быть, потому что длинный жокей качался перед ним и влево
и вправо. "Кисловодск... жара... удар?!" - подумал товарищ Берлиоз и  уже  в
ужасе прикрыл глаза. Лишь только он их вновь открыл, с облегчением  убедился
в том, что быть действительно  не  может:  сделанный  из  воздуха  клетчатый
растворился. И черная рука тут же отпустила сердце.
     - Фу, черт, - сказал Берлиоз, - ты знаешь, Бездомный, у меня сейчас  от
жары едва удар не сделался. Даже что-то  вроде  галлюцинаций  было...  Ну-с,
итак.
     И тут, еще раз обмахнувшись платком, Берлиоз повел  речь,  по-видимому,
прерванную питьем фруктовой и иканием.
     Речь шла об  Иисусе  Христе.  Дело  в  том,  что  Михаил  Александрович
заказывал Ивану Николаевичу  большую  антирелигиозную  поэму  для  очередной
книжки журнала. Во время путешествия с Площади Революции на Патриаршие Пруды
редактор и рассказывал поэту о тех положениях, которые должны  были  лечь  в
основу поэмы.
     Следует признать, что редактор был образован. В речи его, как пузыри на
воде, вскакивали имена не только Штрауса и Ренана, но  и  историков  Филона,
Иосифа Флавия и Тацита.
     Поэт слушал редактора со вниманием и лишь изредка икал внезапно, причем
каждый раз тихонько ругал фруктовую непечатными словами.
     Где-то за спиной друзей грохотала  и  выла  Садовая,  по  Бронной  мимо
Патриарших проходили трамваи и пролетали грузовики, подымая тучи белой пыли,
а в аллее опять не было никого.
     Дело между тем выходило  дрянь:  кого  из  историков  ни  возьми,  ясно
становилось каждому грамотному человеку, что Иисуса Христа никакого на свете
не было. Таким образом, человечество  в  течение  огромного  количества  лет
пребывало в заблуждении и частично  будущая  поэма  Бездомного  должна  была
послужить великому делу освобождения от заблуждения.
     Меж тем товарищ Берлиоз погрузился  в  такие  дебри,  в  которые  может
отправиться, не рискуя в них  застрять,  только  очень  начитанный  человек.
Соткался в воздухе, который стал по  счастью  немного  свежеть,  над  Прудом
египетский бог Озирис, и вавилонский Таммуз, появился пророк Иезикииль, а за
Таммузом - Мардук, а уж за этим совсем странный и сделанный  к  тому  же  из
теста божок Вицлипуцли.
     И тут-то в аллею и вышел человек. Нужно  сказать,  что  три  учреждения
впоследствии, когда уже, в сущности, было поздно, представили свои сводки  с
описанием этого человека. Сводки эти не могут не вызвать изумления.
     Так, в одной из них сказано, что человек  этот  был  маленького  росту,
имел зубы золотые и хромал на правую ногу. В  другой  сказано,  что  человек
этот был росту громадного, коронки имел платиновые и хромал на левую ногу. А
в третьей,  что  особых  примет  у  человека  не  было.  Поэтому  приходится
признать, что ни одна из этих сводок не годится.
     Во-первых, он ни на одну ногу не хромал. Росту был высокого, а  коронки
с правой стороны у него были платиновые, а с левой - золотые.  Одет  он  был
так: серый  дорогой  костюм,  серые  туфли  заграничные,  на  голове  берет,
заломленный на правое ухо, на руках серые перчатки. В  руках  нес  трость  с
золотым набалдашником. Гладко выбрит. Рот кривой. Лицо загоревшее. Один глаз
черный, другой зеленый. Один глаз  выше  другого.  Брови  черные.  Словом  -
иностранец.
     Иностранец прошел мимо скамейки, на которой  сидели  поэт  и  редактор,
причем бросил на них косой беглый взгляд.
     "Немец", - подумал Берлиоз.
     "Англичанин, - подумал Бездомный. - Ишь, сволочь,  и  не  жарко  ему  в
перчатках".
     Иностранец, которому точно не было жарко, остановился и вдруг уселся на
соседней скамейке. Тут он окинул взглядом дома, окаймляющие Пруды,  и  видно
стало, что, во-первых, он видит это место впервые, а во-вторых, что оно  его
заинтересовало.
     Часть окон в верхних этажах пылала ослепительным пожаром,  а  в  нижних
тем временем окна погружались в тихую предвечернюю темноту.
     Меж тем с соседней скамейки потоком лилась речь Берлиоза.
     - Нет ни одной восточной религии,  в  которой  бог  не  родился  бы  от
непорочной девы. Разве в Египте Изида не родила Горуса? А Будда в Индии? Да,
наконец, в Греции Афина-Паллада - Аполлона? И я тебе советую...
     Но тут Михаил Александрович прервал речь.
     Иностранец  вдруг  поднялся  со   своей   скамейки   и   направился   к
собеседникам. Те поглядели на него изумленно.
     - Извините меня, пожалуйста, что, не будучи представлен  вам,  позволил
себе подойти к вам, - заговорил иностранец с легким акцентом, -  но  предмет
вашей беседы ученой столь интересен...
     Тут иностранец вежливо снял берет, и друзьям ничего не оставалось,  как
пожать иностранцу руку, с которой он очень умело сдернул перчатку.
     "Скорее швед", - подумал Берлиоз.
     "Поляк", - подумал Бездомный.
     Нужно добавить, что на Бездомного иностранец с первых же слов  произвел
отвратительное впечатление, а Берлиозу, наоборот, очень понравился.
     - С великим интересом я услышал, что вы отрицаете существование Бога? -
сказал иностранец, усевшись рядом с Берлиозом. - Неужели вы атеисты?
     - Да, мы атеисты, - ответил товарищ Берлиоз.
     - Ах, ах, ах! -  воскликнул  неизвестный  иностранец  и  так  впился  в
атеистов глазами, что тем даже стало неловко.
     - Впрочем,  в  нашей  стране  это  неудивительно,  -  вежливо  объяснил
Берлиоз, - большинство нашего населения сознательно и  давно  уже  перестало
верить сказкам о Боге.  -  Улыбнувшись,  он  прибавил:  -  Мы  не  встречаем
надобности в этой гипотезе.
     - Это изумительно интересно! - воскликнул иностранец, - изумительно.
     "Он и не швед", - подумал Берлиоз.
     "Где это он так насобачился говорить по-русски?" - подумал Бездомный  и
нахмурился. Икать он перестал, но ему захотелось курить.
     - Но позвольте вас спросить, как  же  быть  с  доказательствами  бытия,
доказательствами, коих  существует  ровно  пять?  -  осведомился  иностранец
крайне тревожно.
     - Увы, - ответил товарищ Берлиоз,  -  ни  одно  из  этих  доказательств
ничего  не  стоит.  Их  давно  сдали  в  архив.  В  области  разума  никаких
доказательств бытия Божия нету и быть не может.
     - Браво! - вскричал иностранец, - браво. Вы полностью  повторили  мысль
старикашки  Иммануила  по  этому  поводу.  Начисто  он  разрушил  все   пять
доказательств, но потом, черт его возьми,  словно  курам  на  смех,  вылепил
собственного изобретения доказательство!
     - Доказательство Канта, - сказал, тонко улыбаясь, образованный Берлиоз,
- также не убедительно, и не зря Шиллер сказал, что  Кантово  доказательство
пригодно для рабов, - и подумал: "Но кто же он такой, все-таки?"
     - Взять бы этого Канта да в Соловки! - неожиданно бухнул Иван.
     - Иван! - удивленно шепнул Берлиоз.
     Но  предложение  посадить  в  Соловки  Канта  не  только  не   поразило
иностранца, но, наоборот, привело в восторг.
     - Именно! Именно! - заговорил он восторженно, - ему  там  самое  место.
Говорил я ему: ты чепуху придумал, Иммануил.
     Товарищ Берлиоз вытаращил глаза на иностранца.
     - Но, - продолжал неизвестный, - посадить его, к сожалению,  невозможно
по двум причинам: во-первых, он иностранный подданный, а во-вторых, умер.
     -  Жаль!  -  отозвался  Иван,  чувствуя,  что  он  почему-то  ненавидит
иностранца все сильнее и сильнее.
     - И мне жаль, - подтвердил неизвестный и продолжал: - Но вот  что  меня
мучительно беспокоит: ежели Бога нету, то, спрашивается,  кто  же  управляет
жизнью на земле?
     - Человек, - ответил Берлиоз.
     - Виноват, - мягко  отозвался  неизвестный,  -  но  как  же,  позвольте
спросить, может  управлять  жизнью  на  земле  человек,  если  он  не  может
составить никакого плана, не говорю уже о таком сроке, как хотя бы сто  лет,
но даже на срок значительно более короткий. И в самом деле, вы вообразите, -
только начнете  управлять,  распоряжаться,  кхе...  кхе...  комбинировать  и
вдруг, вообразите, у вас саркома. - Тут иностранец  сладко  усмехнулся,  как
будто мысль о саркоме доставила ему наслаждение. - Саркома... - повторил  он
щурясь, - звучное слово, и вот-с, вы уже ничем не распоряжаетесь, вам не  до
комбинаций,  и  через  некоторое  время  тот,  кто   недавно   еще   отдавал
распоряжения   по   телефону,   покрикивал   на   подчиненных,   почтительно
разговаривал с высшими и собирался в Кисловодск,  лежит,  скрестив  руки  на
груди, в ящике, неутешная вдова  стоит  в  изголовье,  мысленно  высчитывая,
дадут ли ей персональную пенсию, а оркестр в  дверях  фальшиво  играет  марш
Шопена.
     И тут незнакомец тихонько и тонко рассмеялся.
     Товарищ Берлиоз внимательно слушал неприятный рассказ про  саркому,  но
не она занимала его.
     "Он не иностранец! Не иностранец! - кричало  у  него  в  голове.  -  Он
престранный тип. Но кто же он такой?"
     - Вы хотите курить? - любезно осведомился неизвестный у Ивана,  который
время от времени машинально похлопывал себя по карманам.
     Иван хотел злобно ответить "Нет", но соблазн был слишком  велик,  и  он
промычал:
     - Гм...
     - Какие предпочитаете?
     - А у вас какие есть? - хмуро спросил Иван.
     - Какие предпочитаете?
     - "Нашу марку", - злобно ответил Иван,  уверенный,  что  "Нашей  марки"
нету у антипатичного иностранца.
     Но "Марка" именно и нашлась. Но нашлась  она  в  таком  виде,  что  оба
приятеля выпучили глаза. Иностранец вытащил из кармана пиджака  колоссальных
размеров золотой портсигар, на коем была составлена из крупных алмазов буква
"W". В этом портсигаре изыскалось несколько штук крупных, ароматных, золотым
табаком набитых папирос "Наша марка".
     "Он - иностранец", - уже смятенно подумал Берлиоз.
     Ошеломленный  Иван  взял  папиросу,  в  руках  у  иностранца   щелкнула
зажигалка, и синий дымок взвился под липой. Запахло приятно.
     Закурил и иностранец, а некурящий Берлиоз отказался.
     "Я ему сейчас возражу так, - подумал Берлиоз, - человек смертен, но  на
сегодняшний день..."
     - Да, человек смертен, - провозгласил  неизвестный,  выпустив  дым,  но
даже сегодняшний вечер вам неизвестен. Даже приблизительно вы не знаете, что
вы будете делать через  час.  Согласитесь  сами,  разве  мыслимо  чем-нибудь
управлять при таком условии?
     - Виноват, - отозвался Берлиоз, не сводя глаз с собеседника, - это  уже
преувеличение. Сегодняшний вечер мне известен более или менее, конечно. Само
собой разумеется, что если мне на голову свалится кирпич...
     - Кирпич ни с того ни с сего, - ответил неизвестный, - никому на голову
никогда не свалится. В частности же, уверяю вас, что вам  совершенно  он  не
угрожает. Так позвольте спросить, что вы будете делать сегодня вечером?
     - Сегодня  вечером,  -  ответил  Берлиоз,  -  в  одиннадцать  часов  во
Всемиописе будет заседание, на котором я буду председательствовать.
     - Нет. Этого быть никак не может, - твердо заявил иностранец.
     Берлиоз приоткрыл рот.
     - Почему? - спросил Иван злобно.
     - Потому, -  ответил  иностранец  и  прищуренными  глазами  поглядел  в
тускневшее небо, в котором чертили бесшумно птицы, что  Аннушка  уже  купила
постное масло, и не только купила его,  но  даже  и  разлила.  Заседание  не
состоится.
     Произошла пауза, понятное дело.
     - Простите, - моргая глазами, сказал Берлиоз, - я не понимаю... при чем
здесь постное масло?.. Но иностранец не ответил.
     - Скажите, пожалуйста, гражданин, - вдруг  заговорил  Иван,  -  вам  не
приходилось бывать когда-нибудь в сумасшедшем доме?
     - Иван! - воскликнул Берлиоз.
     Но иностранец не обиделся, а развеселился.
     - Бывал, бывал не раз! - вскричал он, - где я только не бывал!  Досадно
одно, что я так и не удосужился спросить  у  профессора  толком,  что  такое
мания фурибунда. Так что это вы уже сами спросите, Иван Николаевич.
     "Что так-кое?!" -  крикнуло  в  голове  у  Берлиоза  при  словах  "Иван
Николаевич".
     Иван поднялся.
     Он был немного бледен.
     - Откуда вы знаете, как меня зовут?
     - Помилуйте, товарищ Бездомный, кто же вас  не  знает,  -  улыбнувшись,
ответил иностранец.
     - Я  извиняюсь...  -  начал  было  Бездомный,  но  подумал,  еще  более
изменился в лице и кончил так: - Вы не можете  одну  минуту  подождать...  Я
пару слов хочу товарищу сказать.
     - О, с удовольствием! Охотно, -  воскликнул  иностранец,  -  здесь  так
хорошо под липами, а я, кстати, никуда и не спешу, - и он сделал ручкой.
     - Миша... вот что, - сказал поэт, отводя в сторону  Берлиоза,  я  знаю,
кто это. Это, - раздельным веским  шепотом  заговорил  поэт,  -  никакой  не
иностранец, а это белогвардейский шпион, - засипел он прямо в лицо Берлиозу,
- пробравшийся в Москву. Это - эмигрант. Миша, спрашивай у  него  сейчас  же
документы. А то уйдет...
     - Почему эми... - шепнул пораженный Берлиоз.
     - Я тебе говорю! Какой черт иностранец так по-русски станет говорить!..
     - Вот ерунда... - неприятно морщась, начал было Берлиоз.
     - Идем, идем!..
     И приятели вернулись к скамейке. Тут их  ждал  сюрприз.  Незнакомец  не
сидел, а стоял у скамейки, держа в руках визитную карточку.
     - Извините меня, глубокоуважаемый Михаил Александрович, что  я  в  пылу
интереснейшей беседы забыл назвать себя. Вот моя карточка, а вот в кармане и
паспорт, - подчеркнуто сказал иностранец.
     Берлиоз стал густо красен.
     "Или слышал, или уж очень догадлив, черт..."
     Иван  заглянул  в  карточку,  но   разглядел   только   верхнее   слово
"professor..." и первую букву фамилии "W".
     - Очень приятно, - выдавил из себя Берлиоз, глядя, как профессор прячет
карточку в карман. - Вы в качестве консультанта вызваны к нам?
     - Да, консультанта, как же, - подтвердил профессор.
     - Вы - немец?
     - Я-то? - переспросил профессор и задумался. - Да, немец, - сказал он.
     - Извиняюсь, откуда вы знаете, как нас зовут? - спросил Иван.
     Иностранный консультант улыбнулся, причем выяснилось, что правый глаз у
него не улыбается, да и вообще, что этот глаз никакого цвета, и вынул  номер
еженедельного журнала...
     - А! - сразу сказали оба писателя. В журнале были как раз их портреты с
полным обозначением имен, отчеств и фамилий.
     - Прекрасная  погода,  -  продолжал  консультант,  усаживаясь.  Сели  и
приятели.
     - А у вас какая специальность? - осведомился ласково Берлиоз.
     - Я - специалист по черной магии.
     - Как?! - воскликнул товарищ Берлиоз. "На т-тебе!" - подумал Иван.
     - Виноват... и вас по этой специальности пригласили к нам?!
     - Да, да, пригласили, - и тут приятели услышали, что профессор  говорит
с редчайшим немецким акцентом, - тут в государственной библиотеке  громадный
отдел старой книги, магии и демонологии, и  меня  пригласил  как  специалист
единственный в мире. Они хотят разбират, продават...
     - А-а! Вы - историк!
     - Я - историк, - охотно подтвердил профессор, - я люблю разные истории.
Смешные. И сегодня будет смешная история. Да, кстати, об историях, товарищи,
-  тут  консультант  таинственно  поманил  пальцем  обоих  приятелей,  и  те
наклонились к нему, - имейте в виду, что Христос существовал,  -  сказал  он
шепотом.
     - Видите ли, профессор, - смущенно улыбаясь, заговорил Берлиоз,  -  тут
мы, к сожалению, не договоримся...
     -  Он  существовал,  -  строгим  шепотом  повторил  профессор,  изумляя
приятелей совершенно, и в частности,  тем,  что  акцент  его  опять  куда-то
пропал.
     - Но какое же доказательство?
     - Доказательство  вот  какое,  -  зашептал  профессор,  взяв  под  руки
приятелей, - я с ним лично встречался. Оба  приятеля  изменились  в  лице  и
переглянулись.
     - Где?
     - На балконе у Понтия Пилата, - шепнул профессор и, таинственно  подняв
палец, просипел: - Только т-сс!
     "Ой-ой..."
     - Вы сколько времени в Москве? - дрогнувшим голосом спросил Берлиоз.
     - Я сегодня приехал в Москву, - многозначительно прошептал профессор, и
тут только приятели, глянув ему в лицо, увидели, что глаза у него совершенно
безумные. То есть, вернее,  левый  глаз,  потому  что  правый  был  мертвый,
черный.
     "Так-с, - подумал Берлиоз, - все ясно. Приехал немец и  тотчас  спятил.
Хорошенькая история!"
     Но Берлиоз был решителен и сообразителен. Ловко откинувшись  назад,  он
замигал Ивану, и тот его понял.
     - Да, да, да, - заговорил Берлиоз, - возможно,  все  возможно.  А  вещи
ваши где, профессор, - вкрадчиво осведомился он, -  в  "Метрополе"?  Вы  где
остановились?
     - Я - нигде! - ответил  немец,  тоскливо  и  дико  блуждая  глазами  по
Патриаршим Прудам. Он вдруг припал к потрясенному Берлиозу.
     - А где же вы будете жить? - спросил Берлиоз.
     - В вашей квартире, - интимно подмигнув здоровым глазом, шепнул немец.
     - Очень при... но...
     - А дьявола тоже нет? - плаксиво спросил  немец  и  вцепился  теперь  в
Ивана.
     - И дьявола...
     - Не противоречь... - шепнул Берлиоз.
     - Нету, нету никакого дьявола, - растерявшись,  закричал  Иван,  -  вот
вцепился! Перестаньте психовать!
     Немец расхохотался так, что из липы вылетел воробей и пропал.
     - Ну, это уже положительно интересно!  -  заговорил  он,  сияя  зеленым
глазом. - Что же это у вас ничего нету! Христа нету, дьявола  нету,  папирос
нету, Понтия Пилата, таксомотора нету...
     - Ничего, ничего, профессор, успокойтесь, все уладится,  все  будет,  -
бормотал Берлиоз, усаживая профессора назад на скамейку.  -  Вы,  профессор,
посидите с Бездомным, а я только на одну минуту сбегаю к  телефону,  звякну,
тут одно безотлагательное дельце, а там мы вас и проводим, и проводим...
     План у Берлиоза был такой. Тотчас добраться до первого  же  телефона  и
сообщить куда следует,  что  приехавший  из-за  границы  консультант-историк
бродит по Патриаршим Прудам в явно ненормальном состоянии.  Так  вот,  чтобы
приняли меры, а то получится дурацкая и неприятная история.
     - Дельце? Хорошо. Но  только  умоляю  вас,  поверьте  мне,  что  дьявол
существует, - пылко просил немец, поглядывая исподлобья на Берлиоза.
     - Хорошо, хорошо, хорошо, - фальшиво-ласково бормотал Берлиоз. -  Ваня,
ты посиди, - и, подмигнув, он устремился к выходу.
     И профессор тотчас как будто выздоровел.
     - Михаил Яковлевич! - звучно крикнул он вслед.
     - А?
     - Не дать ли вашему дяде телеграмму?
     - Да, да,  хорошо...  хорошо...  -  отозвался  Берлиоз,  но  дрогнул  и
подумал: "Откуда он знает про дядю?"
     Впрочем, тут же мысль о дяде и вылетела у него  из  головы.  И  Берлиоз
похолодел. С ближайшей к выходу скамейки поднялся  навстречу  редактору  тот
самый субъект, что недавно совсем соткался из жаркого зноя. Только сейчас он
был уже не знойный, а обыкновенный плотский, настолько плотский, что Берлиоз
отчетливо разглядел, что у него  усишки,  как  куриные  перышки,  маленькие,
иронические, как будто полупьяные глазки, жокейская шапочка  двухцветная,  а
брючки клетчатые и необыкновенно противно подтянутые.
     Товарищ Берлиоз вздрогнул,  попятился,  утешил  себя  мыслью,  что  это
совпадение, что это было марево, а это какой-то реальный оболтус.
     - Турникет ищете, гражданин? - тенором осведомился оболтус,  -  а  вот,
прямо пожалуйте... Кхе...  кхе...  с  вас  бы,  гражданин,  за  указание  на
четьлитровочки поправиться после вчерашнего... бывшему регенту...
     Но Берлиоз не слушал, оказавшись уже возле турникета.
     Он уже собрался шагнуть, но тут в темнеющем  воздухе  на  него  брызнул
слабый красный и белый свет. Вспыхнула над самой головой  вывеска  "Берегись
трамвая!". Из-за дома с Садовой на Бронную вылетел трамвай. Огней в нем  еще
не зажигали, и видно было, что в нем черным-черно от публики. Трамвай, выйдя
на прямую, взвыл,  качнулся  и  поддал.  Осторожный  Берлиоз  хоть  и  стоял
безопасно, но, выйдя за вертушку, хотел на  полшага  еще  отступить.  Сделал
движение... в ту же секунду нелепо взбросил одну ногу вверх, в ту же секунду
другая поехала по камням и Берлиоз упал на рельсы.
     Он лицом к трамваю упал. И увидел, что вагоновожатая молода, в  красном
платочке, но бела, как смерть, лицом.
     Он понял, что это непоправимо,  и  не  спеша  повернулся  на  спину.  И
страшно удивился тому, что сейчас же все закроется и никаких ворон больше  в
темнеющем небе  не  будет.  Преждевременная  маленькая  беленькая  звездочка
глядела между крещущими воронами.
     Эта звездочка заставила его всхлипнуть жалобно, отчаянно.
     Затем, после удара трясущейся женской  рукой  по  ручке  электрического
тормоза, вагон сел носом в землю, в нем рухнули все стекла. Через миг из-под
колеса выкатилась  окровавленная  голова,  а  затем  выбросило  кисть  руки.
Остальное мяло, тискало, пачкало.
     Прочее, то есть страшный крик Ивана, видевшего все до последнего  пятна
на брюках, вой в трамвае, потоки крови, ослепившие вожатую, это Берлиоза  не
касалось никак.



     Отсверлили бешеные милицейские свистки, утихли безумные женские  визги,
две кареты увезли, тревожно  трубя,  обезглавленного,  в  лохмотьях  платья,
раненую осколками стекла вожатую и пассажиров; собаки зализали кровь, а Иван
Николаевич Бездомный как упал на лавку, так и сидел на ней.
     Руки у него были искусаны, он кусал их, пока в нескольких шагах от него
катило тело человека, сгибая его в клубок.
     Ваня в первый раз в  жизни  видел,  как  убивает  человека,  и  испытал
приступ тошноты.
     Потом он пытался кинуться туда, где лежало тело,  но  с  ним  случилось
что-то вроде паралича, и в этом параличе он и застыл на  лавке.  Ваня  забыл
начисто сумасшедшего немца-профессора и старался понять только одно: как это
может быть, что человек, вот только  что  хотел  позвонить  по  телефону,  а
потом, а потом... А потом... и не мог понять.
     Народ разбегался  от  места  происшествия,  возбужденно  перекрикиваясь
словами. Иван их слов не воспринимал. Но востроносая  баба  в  ситце  другой
бабе над самым ухом Бездомного закричала так:
     - Аннушка...  Аннушка,  говорю  тебе,  Гречкина  с  Садовой,  рядом  из
десятого номера... Она... она... Взяла на  Бронной  в  кооперативе  постного
масла по второму талону... да банку-то и разбей у вертушки...
     Уж  она  ругалась,  ругалась...  А   он,   бедняга,   стало   быть,   и
поскользнулся... вот из-под вертушки-то и вылетел...
     Дальнейшие слова угасли.
     Из всего  выкрикнутого  бабой  одно  слово  вцепилось  в  больной  мозг
Бездомного, и это слово было "Аннушка".
     - Аннушка?  Аннушка...  -  мучительно  забормотал  Бездомный,  стараясь
вспомнить, что связано с этим именем.
     Тут из тьмы выскочило еще более страшное слово "постное масло", а затем
почему-то Понтий Пилат. Слова эти связались, и Иван, вдруг  обезумев,  встал
со скамьи. Ноги его еще дрожали.
     - Что та-кое? Что?! - спросил он сам у себя. - Аннушка?! - выкрикнул он
вслед бабам.
     - Аннуш... Аннуш... - глухо отозвалась баба.
     Черный и мутный хлам из головы Ивана вылетел, и ее изнутри залило очень
ярким светом. В несколько мгновений он подобрал цепь из слов и происшествий,
и цепь была ужасна.
     Тот самый профессор  за  час  примерно  до  смерти  знал,  что  Аннушка
разольет постное масло... "Я буду жить в  вашей  квартире"...  "вам  отрежет
голову"... Что же это?!
     Не могло быть ни  тени,  ни  зерна  сомнения  в  том,  что  сумасшедший
профессор знал, фотографически точно знал заранее всю картину смерти!
     Свет усилился, и все существо Ивана сосредоточилось на  одном:  сию  же
минуту найти профессора... а найдя, взять его. Ах, ах, не ушел бы, только бы
не ушел!
     Но профессор не ушел.
     Солнца не было уже давно. На Патриарших темнело. Над Прудом  в  уголках
скоплялся туман. В  бледнеющем  небе  стали  проступать  беленькие  пятнышки
звезд. Видно было хорошо.
     Он - профессор, ну, может быть, и не профессор, ну,  словом,  он  стоял
шагах в двадцати и рисовался очень четко в профиль. Теперь  Иван  разглядел,
что он  росту,  действительно,  громадного,  берет  заломлен,  трость  взята
подмышку.
     Отставной втируша-регент сидел рядом на скамейке.  На  нос  он  нацепил
себе явно ненужное ему пенсне, в коем одного стеклышка не  существовало.  От
этого пенсне регент стал еще гаже, чем тогда,  когда  провожал  Берлиоза  на
рельсы.
     Чувствуя, что дрожь в ногах отпускает его, Иван  с  пустым  и  холодным
сердцем приблизился к профессору.
     Тот повернулся к Ивану. Иван глянул ему в лицо  и  понял,  что  стоящий
перед ним и никогда даже не был сумасшедшим.
     - Кто вы такой? - холодно и глухо спросил Иван.
     - Ich verstehe nicht, - ответил тот неизвестный, пожав плечами.
     - Они не понимают, - пискливо сказал регент, хоть его никто и не просил
переводить.
     - Их фершт... вы понимаете! Не притворяйтесь, - грозно и чувствуя холод
под ложечкой, продолжал Иван. Немец смотрел на него, вытаращив глаза.
     - Вы не немец. Вы не профессор, - тихо продолжал Иван. - Вы  -  убийца.
Вы отлично понимаете по-русски. Идемте со мной.
     Немец молчал и слушал.
     - Документы! - вскрикнул Иван...
     - Was ist den los?..
     - Гражданин! - ввязался регент, - не приставайте к иностранцу!
     Немец пожал плечами, грозно нахмурился и стал уходить.
     Иван почувствовал, что теряется. Он, задыхаясь, обратился к регенту:
     - Эй... гражданин, помогите задержать преступника!
     Регент оживился, вскочил.
     - Который преступник? Где он? Иностранный преступник?  -  закричал  он,
причем глазки его радостно заиграли. - Этот? Гражданин, кричите "караул"!  А
то он уходит!
     И регент предательски засуетился.
     - Караул! - крикнул Иван и ужаснулся, никакого крика у него не вышло. -
Караул! - повторил он, и опять получился шепот.
     Великан стал уходить по аллее, направляясь  к  Ермолаевскому  переулку.
Еще более сгустились сумерки, Ивану показалось,  что  тот,  уходящий,  несет
длинную шпагу.
     - Вы не смотрите, гражданин, что он хромой,  -  засипел  подозрительный
регент, - покеды вы ворон будете считать, он улизнет.
     Регент дышал жарко селедкой и луком в ухо Ивану,  глазок  в  треснувшем
стекле подмигивал.
     - Что вы, товарищ, под ногами путаетесь, - закричал Иван, - пустите,  -
он кинулся влево. Регент тоже. Иван вправо - регент вправо.
     Долго они плясали друг перед другом, пока Иван не сообразил, что и  тут
злой умысел.
     - Пусти! - яростно крикнул он, - эге-ге, да у вас тут целая шайка.
     Блуждая глазами, он оглянулся, крикнул тонко:
     - Граждане! На помощь! Убийцы!
     Крик дал обратный  результат:  гражданин  вполне  пристойного  вида,  с
дамочкой в сарафане под руку, тотчас брызнул от Иванушки в сторону. Смылся и
еще кто-то. Аллея опять опустела.
     В самом конце аллеи неизвестный остановился и повернулся к Ивану.  Иван
выпустил рукав регента, замер.



     В пяти шагах от Ивана Бездомного стоял иностранный специалист в берете,
рядом с  ним,  подхалимски  улыбаясь,  сомнительный  регент,  а  кроме  того
неизвестного откуда-то взявшийся необыкновенных размеров, черный, как  грач,
кот с кавалерийскими отчаянными усами. Озноб прошиб Иванушку оттого, что  он
ясно разглядел, что вся троица вдруг улыбнулась ему, в том числе и кот.  Это
была явно издевательская, скверная усмешка могущества и наглости.
     Улыбнувшись, вся троица повернулась и стала  уходить.  Чувствуя  прилив
мужества, Иван устремился за нею. Тройка вышла на Садовое кольцо. Тут  сразу
Иван понял, что догнать ее будет очень трудно.
     Казалось бы, таинственный неизвестный и шагу не прибавлял, а между  тем
расстояние между уходящими и преследующим ничуть не сокращалось. Два или три
раза Иван сделал попытку прибегнуть к содействию прохожих Но его  искусанные
руки, дикий блуждающий взор были причиной того, что его приняли за  пьяного,
и никто не пришел ему на помощь.
     На Садовой произошла  просто  невероятная  сцена.  Явно  желая  спутать
следы, шайка применила излюбленный бандитский прием - идти врассыпную.
     Регент с великой ловкостью на ходу сел в  первый  проносящийся  трамвай
под литерой "Б", как змея, ввинтился на площадку и, никем не  оштрафованный,
исчез бесследно среди серых мешков и бидонов, причем "Б", окутавшись  пылью,
с визгом, грохотом и звоном унес регента к Смоленскому рынку, а странный кот
попытался сесть в другой "Б", встречный, идущий  к  Тверской.  Иван  ошалело
видел, как кот на остановке подошел к подножке и, ловко отсадив взвизгнувшую
женщину, зацепился лапой за поручень и  даже  собрался  вручить  кондукторше
гривенник. Но поразило Ивана не столько поведение кота, сколько кондукторши.
Лишь только кот устроился на  ступеньке,  все  лампы  в  трамвае  вспыхнули,
показав  внутренность,  и  при  свете  их  Иван  видел,  как  кондукторша  с
остервенелым лицом высунулась в окно и, махая рукой, со злобой,  от  которой
даже тряслась, начала кричать:
     - Котам нельзя! Котам нельзя! Слезай! А то милицию позову!
     Но не только кондукторшу, никого из пассажиров не поразила  самая  суть
дела: что кот садится в  трамвай  самостоятельно  и  собирается  платить.  В
трамвае не прекратился болезненный стон, также слышались крики  ненависти  и
отчаяния, также давили женщин, также крали  кошельки,  также  поливали  друг
друга керосином и полотерской краской.
     Самым дисциплинированным показал себя все-таки кот. Он поступил  именно
так, как и всякий гражданин, которого изгоняют из трамвая, но которому ехать
нужно, чего бы это ни стоило.
     При первом же визге кондукторши он легко снялся с  подножки  и  сел  на
мостовой, потирая гривенником усы.  И  лишь  снялся  трамвай  и  пошел,  он,
пропустив мимо себя и второй, и последний вагон, прыгнул и уселся на  заднюю
дугу, а лапой ухватился за какую-то кишку, выходящую  из  стенки  вагона,  и
умчался, сделав на прощание ручкой.
     Иван бешеным усилием воли изгнал из пылающей головы  мысли  о  странном
коте, естественно напросившиеся молниеносно вопросы о  коте  в  кооперативе,
покупающем масло, о коте в сберкассе, о коте, летящем на аэроплане.
     Его воля сосредоточилась на том, чтобы поймать  того,  кого  он  считал
главным в этой подозрительной компании, -  иностранного  консультанта.  Тот,
проводив взором своих разлетевшихся в противоположные  стороны  компаньонов,
не сделал никаких попыток к позорному бегству. Нет, он тронулся не спеша  по
Садовой, а через несколько времени оказался на Тверской,
     Иван прибавлял шагу, начинал  бежать  впритруску,  порою  задыхался  от
скорости собственного бега и ни на одну йоту не приблизился к  неизвестному,
и по-прежнему плыл метрах в десяти впереди его сиреневый желанный берет.
     Одна странность ускользнула от Иванушки - не  до  этого  ему  было.  Не
более    минуты    прошло,    как    с    Патриарших    по    Садовой,    по
Тверской............................................      оказались       на
Центральном телеграфе. Тут  Иванушка  сделал  попытку  прибегнуть  к  помощи
милиции, но безрезультатно. На скрещении Тверской  не  оказалось  ни  одного
милиционера, кроме того, который, стоя у электрического прибора, регулировал
движение.
     Неизвестный проделал такую штуку: вошел в одни стеклянные  двери,  весь
телеграф внутри обошел и вышел  через  другую  дверь.  Соответственно  этому
пришлось и  Ивану  пронестись  мимо  всех  решительно  окошек  в  стеклянной
загородке и выбежать на гранитный  амвон.  Далее  пошло  хуже.  Обернувшись,
Иванушка увидел, что он уже на Остоженке в Савеловском переулке. Неизвестный
вошел в подъезд дома N 12.
     Собственно говоря, Ивану давно уже нужно было бы прекратить неистовую и
бесплодную погоню, но он находился в том странном состоянии, когда  люди  не
отдают себе никакого отчета в том, что происходит.
     Иван устремился в  подъезд,  увидел  обширнейший  вестибюль,  черный  и
мрачный, увидел мертвый лифт, а возле лифта швейцара.
     Швейцар выкинул какой-то фокус, который Иван так и не осмыслил. Именно;
швейцар, заросший и опухший, отделился от сетчатой  стенки,  снял  с  головы
фуражку, на которой в полутьме  поблескивали  жалкие  обрывки  позумента,  и
сипло и льстиво сказал:
     - Зря беспокоились. Николай Николаевич к Боре в  шахматы  ушли  играть.
Сказали, что каждую среду будут ходить, а летом  собираются  на  пароходе  с
супругой. Сказали, что хоть умрут, а доедут.
     И швейцар улыбнулся  тою  улыбкою,  которой  улыбаются  люди,  желающие
получить на чай.
     Не желая мучить себя вопросом о том, кто такой Боря, какие шахматы,  не
желая объяснять заросшему паршивцу, что он, Иван,  не  Он,  а  другой,  Иван
уловил обострившимся слухом, что стукнула дверь на  первой  площадке,  одним
духом влетел и яростно позвонил. Сердце Ивана било набат, изо рта валил жар.
Он решил идти на все, чтобы остановить таинственного убийцу в берете.
     На  звонок  тотчас  же  отозвались,   дверь   Ивану   открыл   испитый,
неизвестного пола ребенок лет пяти и тотчас исчез.  Иван  увидел  освещенную
тусклой лампочкой заросшую грязную переднюю с кованым сундуком, разглядел на
вешалке бобровую шапку и, не останавливаясь, проник в  коридор.  Решив,  что
его враг должен быть непременно в ванной, а вот эта дверь и есть  в  ванную,
Иван рванул ее. Крючок брякнул и слетел. Иван убедился в том, что не ошибся.
Он попал в ванную комнату и в тусклом освещении угольной лампочки  увидел  в
ванне  стоящую  голую  даму  в  мыле  с  крестом  на  шее.  Дама,  очевидно,
близорукая, прищурилась и, не выражая никакого изумления, сказала:
     - Бросьте трепаться. Мы не одни в квартире, и муж сейчас вернется.
     Иван, как ни был воспален его мозг, понял, что вляпался, что  произошел
конфуз и, желая скрыть его, прошептал:
     - Ах, развратница!
     Он захлопнул дверь, услышал, что грохнула дверь  в  кухне,  понял,  что
беглец там, ринулся и точно увидел его. Он, уже в  полных  сумерках,  прошел
гигантской тенью из коридора налево.
     Ворвавшись вслед  за  ним  в  необъятную  пустую  Кухню,  Иван  утратил
преследуемого и понял, что тот ускользнул на черный ход. Иван стал шарить  в
темноте. Но дверь не поддавалась. Он зажег спичку и увидел на ящике у дверей
стоящую в подсвечнике тоненькую церковную свечу. Он зажег ее. При  свете  ее
справился с крючком, болтом и замком и открыл дверь на черную лестницу.  Она
была не освещена. Тогда Иван решил свечку  присвоить,  присвоил  и  покатил,
захлопнув дверь, по черной лестнице.
     Он вылетел в необъятный двор и на освещенном  из  окон  балконе  увидел
убийцу. Уже более не владея  собой,  Иванушка  засунул  свечечку  в  карман,
набрал битого кирпичу и стал садить в  балкон.  Консультант  исчез.  Осколки
Кирпича с грохотом  посыпались  с  балкона,  и  через  минуту  Иван  забился
трепетно  в  руках  того  самого  швейцара,  который  приставал  с  Борей  и
шахматами.
     - Ах ты, хулиган! - страдая искренно, засипел швейцар. - Ты что же  это
делаешь? Ты не видишь, какой это дом? Здесь  рабочий  элемент  живет,  здесь
цельные стекла, медные ручки, штучный паркет!
     И тут швейцар, соскучившийся, ударил с наслаждением Ивана по лицу.
     Швейцар оказался жилистым и жестоким человеком. Ударив раз,  он  ударил
два, очевидно входя  во  вкус.  Иван  почувствовал,  что  слабеет.  Жалобным
голосом он сказал:
     - Понимаешь ли ты, кого ты бьешь?
     - Понимаю, понимаю, - задыхаясь, ответил швейцар.
     - Я ловлю убийцу консультанта, знакомого Понтия Пилата,  с  тем,  чтобы
доставить его в ГПУ.
     Тут швейцар в один миг преобразился.  Он  выпустил  Иванушку,  стал  на
колени и взмолился:
     - Прости! Не знал. Прости. Мы здесь на Остоженке запутались и  кого  не
надо лупим.
     Некоторые проблески сознания еще возвращались к Иванушке.  Едкая  обида
за то, что швейцар истязал его, поразила его сердце, и, вцепившись в  бороду
швейцара, он оттрепал его, произнеся нравоучение:
     - Не смей в другой раз, не смей!
     - Прости великодушно, - по-христиански ответил усмиренный швейцар.
     Но тут и швейцар, и  асфальтовый  двор,  и  громады,  выходящие  своими
бесчисленными окнами во двор, все это исчезло из глаз бедного Ивана,  и  сам
он не понял и никто впоследствии не понимал, каким образом он увидел себя на
берегу Москвы-реки.
     Огненные полосы  от  фонарей  шевелились  в  черной  воде,  от  которой
поднимался резкий запах нефти. Под мостом, в углах зарождался  туман.  Сотни
людей сидели на берегу и сладострастно  снимали  с  себя  одежды.  Слышались
тяжелые всплески - люди по-лягушечьи прыгали в воду  и,  фыркая,  плавали  в
керосиновых волнах.
     Иван прошел меж грудами одеяний и голыми телами прямо к воде. Иван  был
ужасен. Волосы его слиплись от поту перьями и свисли на лоб. На правой  щеке
была ссадина, под левым глазом большой фонарь, на губе засохла  кровь.  Ноги
его подгибались, тело ныло, покрытое  липким  потом,  руки  дрожали.  Всякая
надежда поймать страшного незнакомца пропала. Ивану казалось, что голова его
горит от мыслей о черном  коте  -  трамвайном  пассажире,  от  невозможности
понять, как консультант ухитрился...........................................
     Он решил броситься в воду, надеясь  найти  облегчение.  Бормоча  что-то
самому себе, шмыгая и вытирая разбитую губу, он  совлек  с  себя  одеяние  и
опустился в воду. Он нашел желанное  облегчение  в  воде.  Тело  его  ожило,
окрепло. Но голове вода не помогла. Сумасшедшие мысли текли в ней потоком.
     Когда Иванушка вышел на берег, он убедился в том, что его  одежды  нет.
Вместо оставленной им груды платья находились на берегу  вещи,  виденные  им
впервые.   Необыкновенно   грязные    полотняные    кальсоны    и    верхняя
рубашка-ковбойка с продранным локтем. Из вещей же, еще недавно принадлежащих
Ивану, оставлена была лишь стеариновая свеча.
     Иван, не особенно волнуясь, огляделся, но ответа не получил  и,  будучи
равнодушен к тому, во что одеваться, надел  и  ковбойку,  и  кальсоны,  взял
свечу и покинул берег.
     Он вышел на Остоженку и пошел к тому  месту,  где  некогда  стоял  храм
Христа Спасителя. Наряд Иванушки был странен, но прохожие мало  обращали  на
него внимания - дело летнее.
     - В Кремль, вот куда!  -  сказал  сам  себе  Иванушка  и,  оглянувшись,
убедился, что в  Москве  уж  наступил  полный  вечер,  то  есть  очередей  у
магазинов не было, огненные часы светились, все окна были раскрыты, и в  них
виднелись или голые лампочки,  или  лампочки  под  оранжевыми  абажурами.  В
подворотнях  играли  на  гитарах  и  на  гармонях,  и  грузовики  ездили   с
сумасшедшей скоростью.
     - В Кремль! - повторил Иванушка, с ужасом оглядываясь. Теперь  его  уже
пугали огни грузовиков, трамвайные звонки и зеленые вспышки светофоров.



     К десяти часам вечера в  так  называемом  доме  Грибоедова,  в  верхнем
этаже, в кабинете товарища Михаила Александровича Берлиоза собралось человек
одиннадцать народу. Народ этот  отличался  необыкновенной  разношерстностью.
Так, один был в хорошем, из парижской материи, костюме и крепкой обуви, тоже
французского  производства.  Это   был   председатель   секции   драматургов
Бескудников. Другой в белой рубахе без галстука и в белых  летних  штанах  с
пятном от яичного желтка на  левом  колене.  Помощник  председателя  той  же
секции Понырев. Обувь на Поныреве была рваная. Батальный беллетрист  Почкин,
Александр Павлович, почему-то имел при себе цейсовский бинокль в  футляре  и
одет был в  защитном.  Некогда  богатая  купеческая  дочь  Доротея  Саввишна
Непременова подписывалась псевдонимом "Боцман-Жорж" и писала  военно-морские
пьесы, из которых ее последняя "Австралия горит" с  большим  успехом  шла  в
одном из театров за Москвой-рекой. У Боцмана-Жоржа голова была в  кудряшках.
На Боцмане-Жорже была  засаленная  шелковая  кофточка  старинного  фасона  и
кривая юбка. Боцману-Жоржу было 66 лет.
     Секция скетчей и шуток была представлена небритым человеком, облеченным
в пиджак поверх майки, и в ночных туфлях.
     Поэтов представлял молодой человек с жестоким лицом. На нем  солдатская
куртка и фрачные брюки. Туфли белые.
     Были и другие.
     Вся компания очень томилась, курила, хотела пить. В  открытые  окна  не
проникала ни одна струя воздуха. Москва как наполнилась зноем за  день,  так
он и застыл, и было понятно, что ночь не принесет вдохновения.
     - Однако вождь-то наш запаздывает, - вольно  пошутил  поэт  с  жестоким
лицом - Житомирский.
     Тут в разговор вступила Секлетея Савишна и заметила густым баритоном:
     - Хлопец на Клязьме закупался.
     - Позвольте, какая же Клязьма? - холодно заметил Бескудников и вынул из
кармана плоские заграничные часы. И часы эти показали.......................
     Тогда стали звонить на  Клязьму  и  прокляли  жизнь.  Десять  минут  не
соединялось с Клязьмой. Потом на Клязьме женский голос врал какую-то чушь  в
телефон. Потом вообще не с той дачей соединили. Наконец соединились с той, с
какой было нужно, и кто-то далекий сказал, что товарища Цыганского вообще не
было на Клязьме. В четверть двенадцатого вообще произошел  бунт  в  кабинете
товарища Цыганского, и поэт Житомирский заметил, что товарищ  Цыганский  мог
бы позвонить, если обстоятельства не позволяют ему прибыть на заседание.
     Но товарищ Цыганский никому и никуда не мог позвонить. Цыганский  лежал
на трех цинковых столах под режущим светом прожекторов. На  первом  столе  -
окровавленное туловище, на втором - голова с  выбитыми  передними  зубами  и
выдавленным глазом, на третьем  -  отрезанная  ступня,  из  которой  торчали
острые кости, а на четвертом - груда тряпья и документы, на которых  засохла
кровь. Возле первого стола стояли профессор судебной медицины,  прозектор  в
коже и в резине и четыре человека в военной форме  с  малиновыми  нашивками,
которых к зданию морга, в десять минут покрыв весь город, примчала  открытая
машина с сияющей борзой на радиаторе. Один из них был с четырьмя ромбами  на
воротнике.
     Стоящие  возле  столов  обсуждали  предложение  прозектора  -  струнами
пришить  голову  к  туловищу,  на   глаз   надеть   черную   повязку,   лицо
загримировать,  чтобы  те,  которые  придут  поклониться   праху   погибшего
командора Миолита, не содрогались бы, глядя на изуродованное лицо.
     Да, он не мог позвонить, товарищ Цыганский. И в  половину  двенадцатого
собравшиеся на заседание разошлись. Оно не состоялось совершенно так, как  и
сказал незнакомец на Патриарших Прудах, ибо заседание  величайшей  важности,
посвященное  вопросам  мировой   литературы,   не   могло   состояться   без
председателя товарища Цыганского.  А  председательствовать  тот  человек,  у
которого документы залиты кровью, а голова лежит отдельно, - не может. И все
разошлись кто куда.
     А Бескудников и Боцман-Жорж решили спуститься вниз, в  ресторан,  чтобы
закусить на сон грядущий.
     Писательский ресторан помещался в этом же доме Грибоедова  (дом  назван
был  Грибоедовским,  так  как  по  преданию  он  принадлежал  некогда  тетке
Грибоедова. Впрочем, кажется, никакой тетки у Грибоедова не было) в  подвале
и состоял летом из двух отделений - зимнего и летней  веранды,  над  которою
был устроен навес.
     Ресторан был любим бесчисленными московскими писателями до крайности, и
не одними, впрочем, писателями, а также  и  артистами,  а  также  и  лицами,
профессии которых были неопределимы, даже и при длительном знакомстве.
     В ресторане можно было получить все те блага, коих в повседневной своей
жизни на квартирах люди искусства были в значительной степени лишены.  Здесь
можно было съесть порцию икорки, положенной на лед, потребовать себе плотный
бифштекс  по-деревенски,  закусить  ветчинкой,  сардинами,  выпить  водочки,
закрыть ужин кружкой великолепного ледяного пива.  И  все  это  вежливо,  на
хорошую ногу, при расторопных официантах. Ах, хорошо пиво в июльский зной!
     Как-то расправлялись крылья под тихий говорок официанта, рекомендующего
прекрасный рыбец, начинало казаться,  что  это  все  так,  ничего,  что  это
как-нибудь уладится.
     Мудреного ничего нет, что к полуночи ресторан был полон и  Бескудников,
и Боцман-Жорж, и многие еще, кто пришел поздновато, места на веранде в  саду
уже не нашли, и им пришлось сидеть в  зимнем  помещении  в  духоте,  где  на
столах горели лампы под разноцветными зонтами.
     К полуночи ресторан загудел. Поплыл табачный дым, загремела  посуда,  А
ровно в полночь в  зимнем  помещении  в  подвале,  в  котором  потолки  были
расписаны ассирийскими лошадьми  с  завитыми  гривами,  вкрадчиво  и  сладко
ударил рояль, и в две минуты нельзя было узнать ресторана. Лица  дрогнули  и
засветились,  заулыбались  лошади,  кто-то   спел   "Аллилуйя",   где-то   с
музыкальным звоном разлетелся бокал, и тут  же,  в  подвале,  и  на  веранде
заплясали. Играл опытный человек. Рояль  разражался  громом,  затем  стихал,
потом с тонких клавиш  начинали  сыпаться  отчаянные,  как  бы  предсмертные
петушиные крики.  Плясал  солидный  беллетрист  Дорофеин,  плясали  какие-то
бледные женщины, все одеяние которых состояло из тоненького  куска  дешевого
шелка, который можно было  смять  в  кулак  и  положить  в  карман,  плясала
Боцман-Жорж с поэтом Гречкиным Петром, плясал какой-то приезжий  из  Ростова
Каротояк,  самородок  Иоанн  Кронштадтский  -  поэт,  плясали  молодые  люди
неизвестных профессий с холодными глазами.
     Последним заплясал какой-то с бородой, с пером  зеленого  лука  в  этой
бороде, обняв тощую девочку лет шестнадцати с порочным лицом. В волнах грома
слышно было, как кто-то кричал командным голосом, как в  рупор,  "пожарские,
раз!".
     И в полночь было видение. Пройдя через подвал,  вышел  на  веранду  под
тент красавец  во  фраке,  остановился  и  властным  взглядом  оглядел  свое
царство. Он был хорош, бриллиантовые  перстни  сверкали  на  его  руках,  от
длинных ресниц ложилась тень у горделивого носа, острая холеная борода  чуть
прикрывала белый галстук.
     И утверждал новеллист Козовертов, известный лгун,  что  будто  бы  этот
красавец некогда носил не фрак, а белую рубаху и кожаные  штаны,  за  поясом
которых торчали пистолеты, и воронова крыла голова его  была  повязана  алой
повязкой, и плавал он в Караибском море, командуя бригом, который ходил  под
гробовым флагом - черным с белой адамовой головой.
     Ах, лжет Козовертов, и нет никаких Караибских морей, не слышен плеск за
кормой, и не плывут отчаянные флибустьеры, и не гонится за  ними  английский
корвет, тяжко бухая над волной из пушек.  Нет,  нет,  ничего  этого  нет!  И
плавится лед в стеклянной вазочке, и душно,  и  странный  страх  вползает  в
душу.
     Но никто, никто из плясавших еще не знал, что ожидает их!
     В десять минут первого фокстрот грохнул и прекратился, как будто кто-то
нож всадил в сердце  пианиста,  и  тотчас  фамилия  "Берлиоз"  запорхала  по
ресторану. Вскакивали, вскрикивали, кто-то воскликнул: "Не может  быть!"  Не
обошлось и без некоторой ерунды, объясняемой исключительно  смятением.  Так,
кто-то предложил спеть "Вечную память", правда, вовремя  остановили.  Кто-то
воскликнул, что нужно куда-то ехать. Кто-то предложил  послать  коллективную
телеграмму. Тут же змейкой порхнула сплетня и как венчиком обвила покойного.
Первая - неудачная любовь. Акушерка Кандалаки. Аборт. Самоубийство (автор  -
Боцман-Жорж).
     Второе - шепоток: впал в уклон.........................................



     Если бы Степе Лиходееву в  утро  второго  июля  сказали:  "Степа,  тебя
расстреляют, если ты не откроешь глаз!" - Степа ответил бы томным и  хриплым
голосом:
     - Расстреливайте, я не открою.
     Ему казалось, что сделать  это  немыслимо:  в  голове  у  него  звенели
колокола, даже перед закрытыми глазами проплывали какие-то коричневые пятна,
и при этом слегка тошнило, причем ему казалось, что  тошнит  его  от  звуков
маленького патефона. Он старался что-то припомнить. Но припомнить мог только
одно, что он стоит с салфеткой в руке и целуется с  какой-то  дамой,  причем
этой даме он обещал, что он к ней придет  завтра  же,  не  позже  двенадцати
часов, причем дама отказывалась от этого, говорила: нет, не приходите.
     - А я приду, - говорил будто бы Степа.
     Ни который час, ни какое  число,  -  этого  Степа  не  мог  сообразить.
Единственно, что он помнил,  это  год,  и  затем,  сделав  все-таки  попытку
приоткрыть левый глаз, убедился, что он находится у себя и лежит в  постели.
Впрочем, он его тотчас же и закрыл, потому  что  был  уверен,  что  если  он
только станет смотреть обоими глазами,  то  тотчас  же  перед  ним  сверкнет
молния и голову ему разорвет на куски.
     Он так страдал, что застонал...
     Дело было вот в чем.
     Степа Бомбеев был красным  директором  недавно  открывшегося  во  вновь
отремонтированном помещении одного из бывших цирков театра "Кабаре".
     Впоследствии, когда уже случилась беда, многие интересовались вопросом,
почему Степа попал на столь  ответственный  пост,  но  ничего  не  добились.
Впрочем, это и не важно в данное время.
     28-летний Степа Бомбеев лежал второго июля  на  широкой  постели  вдовы
ювелира Де-Фужерэ.
     У Де-Фужерэ была в громадном доме  на  Садовой  прекрасная  квартира  в
четыре комнаты, из которых она две сдавала, а в  двух  жила  сама,  избегнув
уплотнения в них путем фальшивой прописки в них двоюродной  сестры,  изредка
ночующей у нее, дабы не было придирки.  Последними  квартирантами  Де-Фужерэ
были Михаил Григорьевич Беломут и другой, фамилия  которого,  кажется,  была
Кирьяцкий. И за Кирьяцким и за Беломутом утром ежедневно приезжали машины  и
увозили их на службу. Все шло гладко и бесподобно, пока два года тому  назад
не  произошло  удивительное  событие,  которое   решительно   ничем   нельзя
объяснить. Именно, в двенадцать часов ночи явился очень вежливый  и  веселый
милиционер к Кирьяцкому и  сказал,  что  ему  надо  расписаться  в  милиции.
Удивленный Кирьяцкий ушел с милиционером, но не вернулся. Можно было думать,
что и Кирьяцкого и милиционера унесла нечистая  сила,  как  говорила  старая
дура Анфиса - кухарка Де-Фужерэ.
     Дня через два после этого случилось новенькое: пропал  Беломут.  Но  за
тем даже никто и не приходил. Он утром уехал  на  службу,  а  со  службы  не
приехал. Колдовству стоит только начаться, а там уж его ничем не остановишь.
Беломут, по счету Анфисы, пропал в пятницу, а  в  ближайший  понедельник  он
появился глубокой и черной ночью. И появился в странном виде.  Во-первых,  в
компании  с  каким-то  другим  гражданином,  а  во-вторых,   почему-то   без
воротничка, без галстука и небритый  и  не  произносящий  ни  одного  слова.
Приехав, Беломут проследовал вместе  со  своим  спутником  в  свою  комнату,
заперся с ним там минут на  десять,  после  чего  вышел,  так  ничего  и  не
объяснив, и отбыл. После этого  понедельника  наступил  вторник,  за  ним  -
среда, и в среду приехали  незваные  -  двое  каких-то  граждан,  опять-таки
ночью, и увезли с собой и Де-Фужерэ, и Анфису, после чего уж вообще никто не
вернулся. Надо  добавить,  что,  уезжая,  граждане,  увозившие  Де-Фужерэ  и
Анфису, закрыли дверь на замок и на этот замок привесили сургучную печать.
     Квартира простояла закрытой десять дней, а после десяти дней  печать  с
двери исчезла и в квартире поселился и зажил Михаил Максимович Берлиоз -  на
половине Де-Фужерэ, а на половине Беломута и Кирьяцкого поселился Степа.  За
два этих года Берлиоз развелся со своей женой и остался  холостым,  а  Степа
развелся два раза.
     Степа застонал. Его страдания достигли наивысшего градуса. Болезнь  его
теперь приняла новую форму. Из закрытых глаз его потекли зеленые бенгальские
огни, а задняя часть мозга окостенела. От этого началась такая адская  боль,
что у Степы мелькнула серьезная мысль о самоубийстве - в первый раз в жизни.
Тут он хотел позвать прислугу и попросить у  нее  пирамидону,  и  никого  не
позвал,  потому  что  вдруг  с  отчаянием  сообразил,  что  у  прислуги  нет
решительно никакого пирамидону. Ему нужно было крикнуть и позвать Берлиоза -
соседа, но он забыл, что Берлиоз живет в той же  квартире.  Он  ощутил,  что
лежит в носках, "и в брюках?" - подумал несчастный больной. Трясущейся рукой
он провел по бедрам, но не понял - не то в брюках, не то не в брюках,  глаза
же он открыл.
     Тут в передней, неокостеневшей части  мозга,  как  черви,  закопошились
воспоминания вчерашнего. Это вчерашнее прошло  в  виде  зеленых,  источающих
огненную боль, обрывков. Вспомнилось начало: кинорежиссер Чембакчи  и  автор
малой формы Хустов, и один из них  с  плетенкой,  в  которой  были  бутылки,
усаживали Степу в таксомотор под китайской стеной. И все. Что дальше было  -
решительно ничего не известно.
     - Но почему же деревья?.. Ах-ах... - стонал Степа.
     Тут под деревом и выросла эта самая дама, которую он целовал. Только не
"Метрополь"! Только не "Метрополь"!
     - Почему же это было не в "Метрополе"? - беззвучно спросил сам  у  себя
Степа, и тут его мозг буквально запылал.
     Патефона, никакого патефона в "Метрополе" быть не  может.  Слава  Богу,
это не в "Метрополе"!
     Тут Степа вынес такое решение, что он все-таки откроет глаза,  и,  если
сверкнет эта молния, тогда он заплачет. Тогда он заплачет и будет плакать до
тех пор, пока какая-нибудь живая душа не облегчит  его  страдания.  И  Степа
разлепил опухшие веки, но заплакать ему не пришлось.
     Прежде всего он увидел в полумраке спальни густо покрытое  пылью  трюмо
ювелирши и смутно в нем отразился, а затем кресло у кровати и в этом  кресле
сидящего ,,неизвестного. В затемненной  шторами  спальне  лицо  неизвестного
было плохо видно, и одно померещилось Степе, что это лицо кривое и злое.  Но
что незнакомый был в черном, в этом сомневаться не приходилось.
     Минуту тому назад не могло и разговора быть о том, чтобы Степа сел.  Но
тут он поднялся на локтях, уселся и от изумления закоченел. Каким образом  в
интимной спальне мог оказаться начисто посторонний человек в черном  берете,
не только больной Степа, но и здоровый бы не объяснил. Степа открыл рот и  в
трюмо оказался в виде двойника своего и в полном безобразии. Волосы  торчали
во все стороны, глаза были  заплывшие,  щеки,  поросшие  черной  щетиной,  в
подштанниках, в рубахе и в носках.
     И тут в спальне прозвучал тяжелый бас неизвестного визитера:
     - Доброе утро, симпатичнейший Степан Богданович!
     Степан Богданович хотел моргнуть глазами, но  не  смог  опустить  веки.
Произошла пауза, во время которой язык пламени лизнул изнутри голову  Степы,
и только благодаря нечеловеческому усилию воли  он  не  повалился  навзничь.
Второе усилие - и Степа произнес такие слова:
     - Что вам угодно?
     При этом поразился: не только это был не его голос,  но  вообще  такого
голоса Степа никогда не слышал. Слово "что" он произнес дискантом,  "вам"  -
басом, а "угодно" - шепотом.
     Незнакомец рассмеялся, вынул золотые часы и, постукав ногтем по стеклу,
ответил:
     -  Двенадцать...  и  ровно  в  двенадцать  вы  назначили  мне,   Степан
Богданович, быть у вас на квартире. Вот я и здесь.
     Тут Степе удалось поморгать  глазами,  после  чего  он  протянул  руку,
нащупал на шелковом рваном стуле возле кровати брюки и сказал:
     - Извините...
     И сам не понимая, как это ему  удалось,  надел  эти  брюки.  Надев,  он
хриплым голосом спросил незнакомца:
     - Скажите, пожалуйста, как ваша  фамилия?  Говорить  ему  было  трудно.
Казалось, что при произнесении каждого слова  кто-то  тычет  ему  иголкой  в
мозг. Тут незнакомец улыбнулся обольстительно и сказал:
     - Как, и мою фамилию забыли?
     - Простите, - сказал Степа, чувствуя,  что  похмелье  дарит  его  новым
симптомом, именно: полог кровати разверзся, и Степе показалось, что  он  сию
секунду слетит вниз головой в какую-то бездну.  Но  он  справился  с  собой,
ухватившись за спинку кровати.
     -  Дорогой  Степан  Богданович,  -   заговорил   посетитель,   улыбаясь
проницательно, - никакой пирамидон вам не поможет. Ничего, кроме  вреда,  не
принесут и обливания холодной водой головы.
     Степа даже не  удивлялся  больше,  а  только  слушал,  мутно  глядя  на
пришельца.
     - Единственно, что поднимет вас в одну минуту на ноги, это  две  стопки
водки с легкой, но острой закуской.
     Степа был хитрым человеком и, как он ни был болен,  однако,  сообразил,
что нужно сдаваться. Он решил признаться.
     - Признаюсь вам, - с трудом ворочая языком, выговорил он, - я вчера...
     - Ни слова больше, -  ответил  визитер,  и  тут  он  отъехал  вместе  с
креслом, и Степа, тараща глаза, как младенец на свечу, увидел, что на  трюмо
сервирован поднос, на коем  помещался  белый  хлеб,  паюсная  икра  в  вазе,
маринованные белые грибы и объемистый ювелиршин графин  с  водкой.  Доконало
Степу то обстоятельство, что графин был запотевший.
     Незнакомец не дал развиться Степиному удивлению до болезненной  степени
и ловким жестом налил Степе полстопки водки.
     - А вы? - пискнул Степа.
     - С удовольствием, - ответил незнакомец.
     Он налил себе полную стопку.
     Степан трясущейся рукой поднес стопку  ко  рту,  глотнул,  увидел,  что
незнакомец выплеснул целую стопку водки себе в рот, как выплескивают помои в
лохань. Прожевав ломоть икры, Степа выдавил из себя:
     - А вы что же... закусить?
     - Я не закусываю, благодарю вас, - ответил незнакомец.
     По настоянию того же незнакомца Степа выпил  вторую,  закусил  грибами,
затем выпил  третью,  закусил  икрой  и  тут  увидел,  что  произошло  чудо.
Во-первых, Степа понял, что он может свободно говорить,  во-вторых,  исчезли
зеленые пятна перед глазами,  окостеневший  мозг  расправился,  более  того,
Степа тут же сообразил, что  вчерашние  деревья  -  это  значит  на  даче  у
Чембакчи, куда его возил Хустов. Поцелованная дама была не жена  Хустова,  а
не известная никому дама.
     Дело происходило в Покровском-Стрешневе.  Все  это  было  так.  Но  вот
появление совершенно неизвестного человека в  спальне,  а  вместе  с  ним  и
появление водки с закуской - это было все-таки необъяснимо.
     - Ну что ж, теперь вы,  конечно,  припомнили  мою  фамилию?  -  спросил
незнакомец.
     Степа  опохмелился  так  удачно,  что  даже  нашел  возможность  игриво
улыбнуться и развести руками.
     - Однако! - заметил незнакомец, улыбаясь ласково, - я чувствую, дорогой
Степан Богданович, что вы после водки пили портвейн.  Ах,  разве  можно  так
делать?
     - Я хочу вас попросить... - начал Степа искательно и не  сводя  глаз  с
незнакомца, - чтобы это... между...
     - О, не беспокойтесь! Вот разве что Хустов...
     - Разве вы знаете Хустова? - спросил Степа возвращенным голосом.
     - Я видел его мельком у вас в  кабинете  вчера,  но  достаточно  одного
взгляда на лицо Хустова, чтобы сразу  увидеть,  что  он  сволочь,  склочник,
приспособленец и подхалим.
     "Совершенно верно", -  подумал  Степа,  изумленный  таким  кратким,  но
совершенно верным определением Хустова. Но тут тревога закралась в его душу.
Вчерашний день постепенно складывался из разрозненных клочков, и  все  же  в
памяти зияла черная дыра.
     Этого незнакомца в черном берете,  в  черном  костюме,  в  лакированной
обуви, с острой бородкой  под  медным  подбородком,  со  странным  лицом,  с
беретом с крысьим хвостиком решительно не было во вчерашнем дне. Он не был в
кабинете у Степы.
     - Доктор Воланд, - сказал  незнакомец  и,  как  бы  видя  насквозь  все
смятение Степы,  все  объяснил.  Выходило  со  слов  незнакомца,  что  он  -
специалист по белой магии, вчера был у Степы в кабинете и заключил со Степою
контракт на выступление в подведомственном Степе "Кабаре", после чего, когда
уже помянутый Воланд прощался с уважаемым  директором,  тут  и  явились  эти
самые Чембакчи и Хустов и увезли Степу в Покровское.
     И  сегодняшний  день  был  совершенно  ясен.  Увозимый  Степа  назначил
иностранному артисту свидание у себя в двенадцать часов. Иностранный  артист
явился. Иностранный артист был встречен приходящей прислугой Грушей, которая
со свойственной всем приходящим  прислугам  откровенностью  все  и  выложила
иностранному артисту: первое, что Михаил  Александрович  Берлиоз  как  вчера
ушел днем, так и не вернулся, но что вместо него приезжали  двое  и  сделали
обыск, а что если артисту нужен не Берлиоз, а Степа, то  этого  Степу  вчера
ночью привезли двое каких-то, которых она не знает, совершенно  пьяным,  так
что и до сих пор он лежит, как колода, так что  она  не  знает,  что  с  ним
делать, что и обед он не заказывал...
     Тут иностранный артист послал ее в дорогой  магазин,  велел  ей  купить
водки, икры и грибов и даже льду, так что все оказалось понятным. И  тем  не
менее на Степу было страшно смотреть. Водка,  лед,  да...  привезли  пьяным,
да... Но самое основное - никакого контракта  вчера  Степа  не  заключал,  и
никакого иностранного артиста не видел.
     - Покажите контракт, - сказал Степа.
     Тут у Степы в глазах позеленело, и было это даже  похуже  похмелья.  Он
узнал свою лихую подпись... увидел слова...  неустойка...  1000  долларов...
буде...  Словом,  он,  Степа,  вчера  заключил  действительно   контракт   с
иностранным фокусником - господином Азазелло  Воланд.  И  господин  Азазелло
Воланд, что было видно из косой надписи на контракте, деньги получил.
     "Буде?.." - подумал Степа.
     Убедил ли его представленный контракт? Нет. Степе могли  сунуть  в  нос
любую бумагу, самый бесспорный  документ,  и  все-таки  Степа,  умирая,  под
присягой мог показать, что никакого контракта он не подписывал и  иностранца
вчера он не видел.
     У Степы закружилась голова.
     - Одну минуту, я извиняюсь... - сказал Степа и выскочил из спальни.
     - Груня! - рявкнул он.
     Но Груни не было,
     - Берлиоз! - крикнул Степа.
     - На половине Берлиоза никто не отозвался.
     В передней у двери Степа привычно в полутьме повертел номер на телефоне
и услышал, как резкий и наглый голос раздраженно крикнул в ухо:
     - Да!..
     - Римский? - спросил Степа и трубка захрипела. -  Римский,  вот  что...
Как дела?... - Степа побагровел от  затруднения,  -  вот  чего...  Этот  тут
пришел, этот фокусник Вол...
     - Не беспокойтесь, - уверила трубка, - афиши будут к вечеру...
     - Ну, всего, - ответил Степа и повесил  трубку.  Повесив,  сжал  голову
руками и в серьезной тревоге застыл. Штука была скверная. У  Степы  начались
тяжкие провалы в памяти. И водка была тут ни при чем. Можно забыть  то,  что
было после водки, но до нее? Однако  в  передней  задерживаться  долго  было
неудобно. Гость ждал. Как ни мутилось в голове у  Степы,  план  действий  он
составил, пока дошел до спальни: он решил признать контракт и от всего  мира
скрыть свою невероятную забывчивость.  Вообще...  Тут  Степа  вдруг  прыгнул
назад. С половины Берлиоза, приоткрыв лапой  дверь,  вышел  черный  кот,  но
таких размеров, что Степа  побледнел.  Кот  был  немногим  меньше  приличной
свиньи. Одновременно с явлением подозрительного кота  слух  и  зрение  Степы
были  поражены  другим:  Степа  мог   поклясться,   что   какая-то   фигура,
длинная-длинная, с маленькой головкой, прошла в пыльном зеркале ювелирши,  а
кроме  того,  Степе  показалось,  что  оставленный  в   спальне   незнакомец
разговаривает с кем-то.
     Обернувшись, чтобы проверить зеркальную фигуру, Степа убедился, что  за
спиной у него никого нет.
     - Груня! - испуганно и раздраженно крикнул Степа. - Какой тут кот?
     - Не беспокойтесь, Степан Богданович, - отозвался из спальни  гость,  -
этот мой кот. А Груни нет. Я услал ее в Воронежскую губернию.
     Степа выпучил глаза и тут подумал: "Что  такое?  Я,  кажется,  схожу  с
ума?" Обернувшись еще раз, он  изумился  тому,  что  все  шторы  в  гостиной
закрыты, от этого во всей квартире полумрак.  Кот,  чувствуя  себя  в  чужой
квартире,  по-видимому,  как  дома,  скептически  посмотрел   на   Степу   и
проследовал куда-то, на прощание показав  директору  "Кабаре"  два  огненных
глаза.
     Тут Степа, чувствуя смятение, тревогу и вдруг сообразив,  что  все  это
странно, желая получить объяснение  нелепых  слов  о  Воронежской  губернии,
оказался на пороге спальни. Степа стоял, вздыбив вихры на голове, с  опухшим
лицом, в брюках, носках и в  рубашке;  незнакомец,  развалившись  в  кресле,
сидел по-прежнему, заломив на ухо черный бархатный берет,  а  на  коленях  у
него сидел второй кот, но не черный, а огненно-рыжий и меньшего размера.
     - Да, -  без  обиняков  продолжил  разговор  гость,  -  осиротела  ваша
квартира, Степан Богданович! И Груни нет. Ах, жаль, жаль Берлиоза.  Покойник
был начитанный человек.
     - Как покойник? - глухо  спросил  Степа.  Тут  незнакомец  торжественно
сказал:
     - Да, мой друг, вчера вечером, вскоре после того как я подписал с  вами
контракт, товарища Берлиоза зарезало трамваем.  Так  что  более  вы  его  не
увидите.
     Голова у Степы пошла тут кругом. Он  издал  какой-то  жалобный  звук  и
воззрился на кота. Тут ему уже определенно показалось, что  в  квартире  его
происходят странные вещи. И точно: в дверь  вошел  длинный  в  клетчатом,  и
смутно сверкнуло разбитое стекло пенсне.
     - Кто это? - спросил глухо Степа.
     - А это моя свита, помощники, -  ответил  законтрактованный  директором
гость. Голос его стал суров.
     И  Степа,  холодея,  увидел,  что  глаз  Воланда  -  левый  -  потух  и
провалился, а правый загорелся огнем.
     - И свита эта, -  продолжал  Воланд,  -  требует  места,  дорогой  мой!
Поэтому, милейший, вы сейчас покинете квартиру.
     -  Товарищ  директор,  -  вдруг  заговорил  козлиным  голосом   длинный
клетчатый, явно подразумевая под словом "директор" самого  Степу,  -  вообще
свинячат в последнее время в Москве. Пять раз  женился,  пьянствует  и  лжет
начальству.
     -  Он  такой  же  директор,  -  сказал  за  плечом  у  Степы   гнусавый
сифилитический голос, - как я архиерей. Разрешите, мессир,  выкинуть  его  к
чертовой матери, ему нужно проветриться!
     - Брысь! - сказал кот на коленях Воланда.
     Тут Степа почувствовал, что он близок к обмороку.
     "Я вижу сон", - подумал он. Он откинулся головой  назад  и  ударился  о
косяк. Затем все стены ювелиршиной спальни закрутились вокруг Степы.
     "Я умираю, - подумал он, - в бешеном беге".
     Но он не умер. Открыв глаза, он увидел  себя  в  громаднейшей  тенистой
аллее под липами. Первое, что он ощутил, это что ужасный московский  воздух,
пропитанный вонью бензина, помоек, общественных уборных, подвалов с  гнилыми
овощами, исчез и сменился сладостным послегрозовым дуновением от реки. И эта
река, зашитая по бокам в гранит, прыгала, разбрасывая белую пену, с камня на
камень в двух шагах от Степы. На противоположном берегу  громоздились  горы,
виднелась голубоватая мечеть. Степа поднял голову,  поднял  отчаянно  голову
вверх и далее на горизонте увидал еще одну гору, и верхушка ее была  косо  и
плоско срезана. Сладкое, недушное тепло ласкало  щеки.  Грудь  после  Москвы
пила жадно напоенный запахом зелени воздух. Степа был один в аллее, и только
какая-то маленькая фигурка маячила вдали, приближаясь к нему. Степин вид был
ужасен. Среди белого дня в сказочной аллее стоял человек в носках, в брюках,
в расстегнутой ночной рубахе, с распухшим от вчерашнего пьянства лицом  и  с
совершенно сумасшедшими глазами. И главное, что где он стоял,  он  не  знал.
Тут фигурка  поравнялась  со  Степой  и  оказалась  маленьким  мужчиной  лет
тридцати пяти, одетым в чесучу, в плоской соломенной шляпочке.  Лицо  малыша
отличалось бледным нездоровым цветом, и сам он весь доходил Степе только  до
талии.
     "Лилипут", - отчаянно подумал Степа.
     - Скажите, - отчаянным голосом спросил Степа, - что это за гора?
     Лилипут и некоторой  опаской  посмотрел  на  растерзанного  человека  и
сказал звенящим голосом:
     - Столовая гора.
     - А город, город это какой? - отчаянно завопил Степа.
     Тут лилипут страшно рассердился.
     - Я, - запищал он, брызгая слюной, - директор лилипутов Пульс. Вы  что,
смеетесь надо мной?
     Он топнул ножкой и раздраженно зашагал прочь.
     - Не смеешь по закону дразнить лилипутов, пьяница! -  обернувшись,  еще
прокричал он и хотел удалиться.
     Но Степа  кинулся  за  ним.  Догнав,  бросился  на  колени  и  отчаянно
попросил:
     - Маленький человек! Я не смеюсь. Я не знаю, как я  сюда  попал.  Я  не
пьян. Сжалься, скажи, где я?
     И, очевидно, такая искренняя  и  совсем  не  пьяная  мольба  <...>  что
лилипут поверил ему и сказал, тараща на Степу глазенки:
     - Это - город Владикавказ.
     - Я погибаю, - шепнул Степа,  побелел  и  упал  к  ногам  лилипута  без
сознания.
     Малыш же сорвал с головы соломенную шляпочку и побежал, размахивая ею и
крича:
     - Сторож, сторож! Тут человеку дурно сделалось!



     Председатель Жилищного  Товарищества  того  дома,  в  котором  проживал
покойник, Никанор Иванович Босой находился в величайших хлопотах  начиная  с
полуночи с 7-го на 8-е мая. Именно в полночь, в отсутствие  Степы  и  Груни,
приехала комиссия  в  составе  трех  человек,  подняла  почтенного  Никанора
Ивановича с постели, последовала с ним в квартиру покойного,  в  присутствии
Никанора Ивановича вскрыла дверь, вынула и опечатала все  рукописи  товарища
Берлиоза и увезла их с собой,  причем  объявила,  что  жилплощадь  покойника
переходит в распоряжение Жилтоварищества, а вещи,  принадлежащие  покойному,
как то будильник, костюм, осеннее пальто и книги, подлежат сохранению в  том
же Жилтовариществе впредь до объявления наследников покойного, буде  таковые
явятся.
     Слух о гибели председателя Миолита ночью  же  распространился  во  всех
семидесяти квартирах большого дома, и с самого утра того дня, когда господин
Воланд явился к Степе, Босому буквально отравили жизнь.  Звонок  в  квартире
Босого трещал с семи часов утра. Босому в течение двух часов подали тридцать
заявлений от жильцов, претендующих на площадь зарезанного.  В  бумагах  были
мольбы,  кляузы,  угрозы,  доносы,  обещания  произвести  ремонт   на   свой
собственный счет, указания на невозможность  горькой  жизни  в  соседстве  с
бандитами, сообщения  о  самоубийстве,  которое  произойдет,  если  квартиру
покойного не отдадут, замечательные по художественной силе описания  тесноты
и признания в беременностях. К  Никанору  Ивановичу  ломились  на  квартиру,
кричали, грозили, ловили его на лестнице  и  во  дворе  за  рукава,  шептали
что-то, подмигивали, кричали, грозили жаловаться. Потный,  жаждущий  Никанор
Иванович с трудом к полудню разогнал толпу одержимых и устроил что-то  вроде
заседания с секретарем Жилтоварищества  Бордасовым  и  казначеем  Шпичкиным,
причем на этом же заседании и выяснилось, что вопли несчастных  не  приведут
ни к чему. Берлиозову площадь придется сдать,  ибо  в  доме  колоссальнейший
дефицит, и нефть для парового отопления на зиму покупать будет не на что. На
том и порешили, и разошлись.
     Днем, тотчас же после того, как  Степа  улетел  во  Владикавказ,  Босой
отправился в квартиру Берлиоза для того, чтобы еще раз окинуть ее  хозяйским
глазом, а кстати и произвести измерение двух комнат.
     Босой позвонил в квартиру, но так  как  ему  никто  не  открыл,  то  он
властной рукой  вынул  дубликат  ключа,  хранящийся  в  правлении,  и  вошел
самочинно.
     В передней был полумрак, а на зов Босого никто ни с половины Степы,  ни
из кухни не отзывался. Тут Босой повернул направо в  ювелиршину  половину  и
прямо из передней попал в  кабинет  Берлиоза  и  остановился  в  совершенном
изумлении. За столом покойного сидел неизвестный, тощий и длинный  гражданин
в клетчатом пиджачке.
     Босой вздрогнул.
     - Вы кто такой будете, гражданин? - спросил он, почему-то вздрогнув.
     - А-а, Никанор Иванович! - дребезжащим тенором  воскликнул  сидящий  и,
поправив разбитое пенсне на носу, приветствовал председателя  насильственным
и внезапным рукопожатием.
     Босой встретил приветствие хмуро:
     - Я извиняюсь, на половине покойника  сидеть  не  разрешается.  Вы  кто
такой будете? Как ваша фамилия?
     - Фамилия моя, -  радостно  объявил  незваный  гражданин,  -  скажем...
Коровьев. Да, не желаете ли закусить?
     - Я извиняюсь, что: коровой закусить? - заговорил, изумляясь и негодуя,
Никанор Иванович. Нужно признаться, что  Никанор  Иванович  был  по  природе
немножко хамоват. - Вы что делаете в квартире, здесь?
     - Да вы присаживайтесь, Никанор Иванович, - задребезжал,  не  смущаясь,
гражданин в треснувших стеклах. - Я, изволите видеть,  переводчик  и  состою
при особе иностранца в этой квартире.
     Существование какого-то иностранца явилось для почтенного  председателя
полнейшим сюрпризом, и он потребовал  объяснения.  Оказалось,  что  господин
Воланд - иностранный  артист,  вчера  подписавший  контракт  на  гастроли  в
"Кабаре", был любезно приглашен Степаном Богдановичем  Лиходеевым  на  время
этих гастролей, примерно одну неделю... прожить у него в квартире, о чем еще
вчера Степан Богданович сообщил в правлении  и  просил  прописать  господина
Воланда.
     - Ничего я не получал! - сказал пораженный Босой.
     - А вы поройтесь в портфеле, милейший Никанор Иванович, - сладко сказал
назвавшийся Коровьевым.
     Босой,  в   величайшем   изумлении,   подчинился   этому   предложению.
Впоследствии председатель утверждал, что  он  весь  тот  день  действовал  в
помрачении ума, причем ему никто не верил. И действительно, в портфеле Босой
обнаружил письмо Степы, в котором  тот  срочно  просил  прописать  господина
Воланда на его площади на одну неделю.
     - Все в порядочке, с почтеньицем, - сказал ласково Коровьев.
     Но Босой не удовлетворился письмом и изъявил желание лично  говорить  с
товарищем Лиходеевым, но Коровьев объяснил,  что  этот  товарищ  только  что
отбыл в город Владикавказ по неотложным делам.
     - Во Владикавказ? - тупо  повторил  Босой,  поморгал  глазами,  изъявил
желание  полюбоваться  господином  иностранцем  и  в  этом  получил   отказ.
Оказалось, что иностранец занят - он в спальне дрессирует кота.
     Далее обстоятельства сложились так: переводчик Коровьев тут  же  сделал
предложение почтенному председателю товарищества. Ввиду того, что иностранец
привык жить хорошо, то  не  сдаст  ли,  в  самом  деле,  ему  правление  всю
квартиру, то есть и половину покойника, на неделю.
     -  А?  Покойнику  безразлично...  Его  квартира  теперь  одна,  Никанор
Иванович, Новодевичий  монастырь,  правлению  же  большая  польза.  А  самое
главное то, что уперся иностранец, как бык, не желает он жить в гостинице, а
заставить его, Никанор Иванович, нельзя. Он, -  интимно  сипел  Коровьев,  -
утверждает, что  будто  бы  в  вестибюле  "Метрополя",  там,  где  продается
церковное облачение, якобы видел клопа! И сбежал!
     Полнейший практический смысл был во всем, что говорил Коровьев,  и  тем
не менее удивительно что-то несолидное было в  Коровьеве,  в  его  клетчатом
пиджачке  и  даже  в  его   треснувшем   пенсне.   Поборов,   однако,   свою
нерешительность,  побурчав  что-то  насчет  того,   что   иностранцам   жить
полагается в "Метрополе", Босой все-таки решил, что Коровьев  говорит  дело.
Хорошие деньги можно было слупить с иностранца за эту  неделю,  а  затем  он
смоется из СССР и квартиру опять можно продать уже  на  долгий  срок.  Босой
объявил, что он должен тотчас же собрать заседание правления.
     - И верно! И соберите! - орал Коровьев, пожимая шершавую руку Босого. -
И славно, и правильно! Как же можно без заседания? Я понимаю!
     Босой удалился, но вовсе не на  заседание,  а  к  себе  на  квартиру  и
немедленно позвонил в "Интурист", причем добросовестнейшим  образом  сообщил
все об упрямом иностранце, о клопе, о Степе, и просил распоряжений. К словам
Босого в "Интуристе" отнеслись с  полнейшим  вниманием,  и  резолюция  вышла
такая: контракт заключить, предложить иностранцу платить 50 долларов в день,
если упрется, скинуть до сорока, плата вперед, копию контракта сдать  вместе
с долларами тому товарищу, который явится с соответствующими /документами/ -
фамилия этого товарища Кавунов.  Успокоенного  Никанора  Ивановича  поразило
немного лишь то, что голос служащего в "Интуристе" несколько напоминал голос
самого Коровьева. Но не думая, конечно, много о таких пустяках, Босой вызвал
к себе секретаря Бордасова и казначея Шпичкина, сообщил им о  долларах  и  о
клопе и заставил  Бордасова,  который  был  пограмотнее,  составить  в  трех
экземплярах контракт и с бумагами вернулся в квартиру покойника с  некоторой
неуверенностью в душе - он  боялся,  что  Коровьев  воскликнет:  "Однако,  и
аппетиты же у вас, товарищи драгоценные" - и вообще начнет торговаться.
     Но ничего этого  не  сбылось.  Коровьев  тут  же  воскликнул:  "Об  чем
разговор, Господи!" - поразив Босого,  и  выложил  перед  ним  пачку  в  350
долларов.
     Босой аккуратнейше спрятал деньги в  портфель,  а  Коровьев  сбегал  на
половину Степы и вернулся с  контрактом,  во  всех  экземплярах  подписанным
иностранным артистом.
     Тут Никанор Иванович не удержался и  попросил  контрамарочку.  Коровьев
ему не только конрамарочку посулил, но проделал нечто, что  было  интереснее
всякой контрамарочки. Именно: одной рукой нежно обхвативши  председателя  за
довольно полную талию, другой вложил ему нечто в руку,  причем  председатель
услышал приятный хруст и, глянув в кулак, убедился, что в этом кулаке триста
рублей советскими.
     - Я извиняюсь, - сказал ошеломленный Босой, - этого не полагается. -  И
тут же стал отпихивать от себя деньги.
     - И слушать не стану,  -  зашептал  в  самое  ухо  Босому  Коровьев,  -
обидите. У нас не полагается, а у иностранцев полагается.
     - Строго преследуется, - сказал почему-то тихо Босой и оглянулся.
     - А мы одни, - шепнул в ухо Босому Коровьев, - вы трудились...
     И тут, сам не понимая, как это случилось, Босой засунул три сотенных  в
карман. И не успел он осмыслить случившееся, как уж оказался в  передней,  а
там за ним захлопнулась дверь.
     Товарищ Кавунов, оказавшийся рыжим, кривым и одетым не  по-нашему,  уже
дожидался в правлении. Тщательно проверив документы товарища Кавунова, Босой
в присутствии Шпичкина сдал ему под расписку доллары и  копию  контракта,  и
все разошлись.
     В квартире же покойного произошло следующее.
     Тяжелый бас сказал в спальне ювелирши:
     - Однако, этот Босой - гусь! Он мне надоел. Я вообще не люблю  хамов  в
квартире.
     - Он не придет больше, мессир, уверяю вас, - отозвался Коровьев. И. тут
же вышел в переднюю, навертел на телефоне  номер  и,  добившись  требуемого,
сказал в трубку почему-то плаксивым голосом следующее:
     - Алло! Говорит  секретарь  Жакта  э  197  по  Садовой  Бордасов  Петр.
Движимый  чувством  долга  члена  профсоюза,   товарищ,   сообщаю,   что   у
председателя нашего Жакта, Босого  Никанора  Ивановича,  имеется  валюта,  в
уборной.
     И повесил трубку.
     - Этот вульгарный человек больше не  придет,  мессир,  -  нежно  сказал
назвавший себя Коровьевым в дверь спальни.
     - Да уж за это можно ручаться, - раздался вдруг  гнусавый  голос,  и  в
гостиной появился человек, при виде которого Босой  ужаснулся  бы,  конечно,
ибо это был не кто иной, как назвавший себя Кавуновым.  Кривой  глаз,  рыжие
волосы, широк в плечах, ну, словом, он. К  несчастью,  Никанор  Иванович  не
видел его.
     - Идем завтракать, Азазелло,  -  обратился  Коровьев  к  тому,  который
именовал себя Кавуновым.
     Что далее происходило в квартире,  где  поселился  иностранный  артист,
точно неизвестно. Но зато хорошо известно, что произошло в квартире Никанора
Ивановича.
     Никанор Иванович, сплавив с плеч обузу с долларами,  вернулся  к  себе,
первым долгом заперся, а в три часа отправился к себе обедать. В  доме  была
общественная столовая, но Никанор  Иванович,  хоть  сам  и  был  инициатором
основания  столовки,  но  испытывал  какое-то   болезненное   отвращение   к
общественному питанию, предпочитая ему индивидуальное, домашнее. И  поэтому,
ссылаясь на то, что доктор ему прописал особую диету, в столовке нипочем  не
обедал.
     В этот странный день для Никанора  Ивановича  в  его  диетический  обед
вошли приготовленная собственными руками  супруги  его  селедочка  с  луком,
коробка осетрины в томате, битки, малосольные огурчики и борщ  с  сосисками.
Но прежде чем обедать, Никанор Иванович прошел в уборную и  заперся  там  на
несколько минут. Вернувшись, он окинул приятным взором приготовленные яства,
не теряя времени, заглянул  под  кровать,  спросил  у  супруги,  закрыта  ли
входная дверь, велел никого не пускать,  потому  что  у  Никанора  Ивановича
обеденный  перерыв,  вытащил  из-под  кровати   из   чемодана   запечатанную
поллитровку, откупорил, налил стопку, закусил селедкой, налил вторую,  хотел
закусить огурчиком, но это уже не удалось. Позвонили.
     - Гони ты их! - раздраженно сказал Босой супруге. - Что я  им  в  самом
деле - собака? Скажи,  чтоб  насчет  квартиры  больше  не  трепались.  Сдана
иностранцу.
     И спрятал поллитровку в  буфет.  В  передней  послышался  чужой  голос.
Супруга впустила кого-то.
     - Что она, дура, я же сказал! - рассердился Босой  и  устремил  грозный
взор на дверь в переднюю. Из этой двери появилась супруга с выражением ужаса
на лице, а следом за  нею  -  двое  незнакомых  Босому.  Первый  в  форме  с
темно-малиновой нашивкой, а второй - в белой  косоворотке.  Босой  почему-то
побледнел и поднялся.
     - Где сортир? - спросил озабоченно первый.
     - Здесь, - шепнул Босой, бледнея, - а в чем дело, товарищи?
     Ему не объяснили, в чем дело, а прямо проследовали к уборной.
     - У вас мандаты, товарищи, есть? -  тихо-претихо  вымолвил  Босой,  идя
следом за пришедшими.
     На это тот, что был в косоворотке, показал Босому маленькую книжечку  и
белый ордерок. Тут Босой утих, но стал еще бледнее. Первый вошел в  уборную,
оглядел ее, тотчас же взял из коридора табуретку, встал на нее и с наличника
над дверью под  пыльным  окошком  снял  белый  пакетик.  Пока  этот  пакетик
раскрывали, Босой придумал объяснение тремстам  рублям  -  прислал  брат  из
Казани. Однако объяснение не  понадобилось.  Быстрые  белые  пальцы  первого
вскрыли пакетик, и  в  нем  обнаружились  несколько  денежных,  по-видимому,
бумажек непривычного для человеческого взгляда вида. Они  были  зеленоватого
цвета, с портретами каких-то вдохновенных растрепанных стариков.  Тут  глаза
Босого вылезли из орбит, шея налилась темной кровью.
     - Триста долларов, - деловым тоном сказал первый. - Ваш пакетик?
     - Никак нет, - ответил Босой.
     - А чей же?
     - Не могу знать, - ответил Босой и вдруг возопил: - Подбросили враги!
     - Бывает, - миролюбиво сказал второй в косоворотке и  прибавил:  -  Ну,
гражданин Босой, подавай остальные.
     Мы не знаем, что спасло Никанора Ивановича от удара. Но он был  к  нему
близок.  Шатаясь,  с  мертвыми  глазами,  налитыми  темной  кровью,  Никанор
Иванович Босой, член кружка "Безбожник", положил на себя крестное знамение и
прохрипел:
     - Никогда валюты в руках не держал, товарищи, Богом клянусь!
     И тут супруга Босого, что уж  ей  попритчилось,  кто  ее  знает,  вдруг
воскликнула:
     - Покайся, Иваныч!
     Чаша страдания ни в чем неповинного Босого (он, действительно,  никогда
в руках не держал иностранной валюты) переполнилась, и  он  внезапно  ударил
свою супругу кулаком по лицу, отчего та разроняла битки по полу и взревела.
     - Ну, это ты брось, - холодно сказал тот,  что  был  в  косоворотке,  и
мигом отделил Босого от жены.
     Тогда Босой заломил руки, и слезы покатились по его багровому лицу.
     Минут через десять примерно видели некоторые обитатели громадного  дома
на Садовой, как председатель правления в  сопровождении  двух  людей  быстро
проследовал в ворота дома и якобы шатался, как пьяный, и  будто  бы  лицо  у
него было, как у покойника.
     Что проследовал, это верно, ну а насчет лица, может  быть,  и  приврали
добрые люди.



     В то время как  происходили  все  эти  события,  в  громадном  доме  на
Садовой, невдалеке от него, в кабинете дирекции "Кабаре" сидели и занимались
делами двое ближайших сотрудников  Степы  Лиходеева  -  финансовый  директор
"Кабаре" Римский и администратор Варенуха. В кабинете "Кабаре", похожем  как
две  капли  воды  на  всякий  другой  театральный   кабинет,   то   есть   с
разнокалиберной мягкой мебелью, с запачканным  дрянным  ковром  на  полу,  с
пачкой старых афиш, с телефоном на письменном столе, - происходило  все  то,
что происходит во всяком другом кабинете.
     Римский сидел за письменным столом  и  подписывал  какие-то  бумаги.  В
дверь часто входили: побывал бухгалтер с ведомостью, как  всякий  бухгалтер,
старый, больной, подозрительный, хмурый, в очках. Приходил дирижер в грязном
воротничке, и с дирижером Римский поругался из-за  какой-то  новой  кожи  на
барабане. Какой-то лысый и бедный человек принес скетч. Автор скетча  держал
себя униженно, а Римский обошелся с ним грубо, но скетч оставил, сказав, что
покажет его Степану Богдановичу Лиходееву. И автор ушел, кланяясь и  говоря:
"Очень хорошо... мерси..." - глядя слезящимися глазами на директора.
     Словом, все было, как обычно, кроме одного:  час  прошел,  нет  Степана
Богдановича, другой час прошел - нет его.
     Приезжали  из  РКИ,  звонили  из  Наркомпроса,   звали   на   заседание
директоров, на столе  накопилась  громаднейшая  пачка  бумаг.  Римский  стал
нервничать, и Варенуха стал звонить  по  телефону  на  Садовую,  в  квартиру
Степы.
     - Ну, это уж безобразие,  -  стал  ворчать  Римский,  каждый  раз,  как
Варенуха говорил: "Не отвечают".
     В три часа дня в кабинет вошла женщина в форменной куртке, в тапочках и
в мужской фуражке, вынула из маленькой сумки на поясе конвертик и сказала:
     - Где тут "Кабаре"? Распишитесь, "молния".
     Варенуха черкнул какую-то закорючку в тетради у  женщины  и,  когда  та
ушла, вскрыл пакетик.
     Вскрыв и прочитав, он перекосил лицо, пожал плечами и подал  телеграмму
Римскому.
     В телеграмме было напечатано следующее:
     "Владикавказа Москву Кабаре Молнируйте Владикавказ помощнику начальника
Масловскому точно  ли  субъект  ночной  сорочке  брюках  блондин  без  сапог
документами  директора  Кабаре   Лиходеева   явившийся   сегодня   отделение
Владикавказе признаками психоза есть директор Лиходеев Масловский".
     - Это здорово! - сказал Римский, прочитав телеграмму. Варенуха, моргая,
долго изучал листок.
     - Самозванец, -  решил  Римский.  И  тут  же  взяв  телефонную  трубку,
позвонил  и  продиктовал  по  телефону  "молнию":   "Владикавказ   Помощнику
Начальника Маcловскому Лиходеев Москве Римский".
     Независимо  от  странной  "молнии"  принялись  разыскивать   Лиходеева.
Квартира упорно не отвечала. Мучились очень долго, звоня в  служебное  время
решительно во все места, где могла разыскаться хотя бы  тень  Степы.  Успели
проверить сбор и убедились, что выпущенная афиша с именем  иностранца  резко
повысила сегодняшний кассовый приток.
     Минут через тридцать после первой "молнии" пришла вторая. Содержание ее
было еще страннее:
     "Молнируйте Масловскому что я действительно Лиходеев брошенный Воландом
Владикавказ Задержите Воланда Лиходеев".
     В течение минуты и Римский,  и  Варенуха,  касаясь  друг  друга  лбами,
перечитывали телеграмму.
     - Ты же с ним утром разговаривал по телефону, - недоуменно сказал лысый
Варенуха.
     - Какие глупости - разговаривал, не разговаривал! - рассердился нервный
Римский, - не может он быть во Владикавказе! Это смешно!
     - Он пьян! - сообразил Варенуха, а может, это трактир "Владикавказ"? Он
из Москвы...
     - Граждане! - вскричала раздраженно телеграмщица, -  расписывайтесь,  а
потом уж митинг устраивайте!
     - Телеграмма-то из Владикавказа? - спросил Римский.
     - Ничего я не знаю. Не мое дело, - ответила женщина и удалилась  ворча.
Римский уставился сквозь очки в "молнию". Как ни прерывал его каждую  минуту
Варенуха восклицаниями, что все это глупо, отмахнуться от  телеграммы  никак
нельзя было, и именно благодаря слову  "Воланд".  Откуда  же,  спрашивается,
владикавказскому самозванцу известно имя иностранца? Но  с  другой  стороны,
человек, который в час дня был в Москве, ни в каком аэроплане, ни при  каких
условиях к трем дня во Владикавказе быть не может. С третьей стороны,  зачем
же, хотя бы и такой неожиданный человек, как Степа, которого не раз  Римский
мысленно ругал "балбесом", сорвется в служебный день с места  и  ринется  из
Москвы вон? С ума можно сойти!
     "Задер-жи-те  Воланда,   -   бормотал,   мычал   Варенуха.   -   Зачем?
Мистификация". Решили ничего не молнировать в ответ.
     Через тридцать минут появилась  та  же  самая  женщина,  и  Римский,  и
Варенуха даже с мест не поднялись. Она вынула темный листок.
     -  Интересненько...  -  шепнул  Варенуха.  На  фотографической   бумаге
отчетливо чернели писаные строчки. Тут Варенуха без чинов навалился на плечо
Римскому. Оба жадно бегали глазами по строчкам.
     "Вот доказательство мой почерк Немедленно молнируйте подтверждение моей
личности Немедленно обследуйте мою квартиру Примите все меры  наблюдения  за
Воландом и задержания в случае попытки выехать из Москвы Лиходеев".
     Варенуха   был   известен   в   Москве   как   опытнейший   театральный
администратор, видавший всякие виды, и кроме того, смышленый человек. Но тут
Варенуха почувствовал, что ум  его  застилается  пеленою,  и  он  ничего  не
придумал, кроме житейской нелепой фразы:
     - Этого не может быть...
     Римский поступил не так. Он поднялся с места, резко  крикнул  в  дверь:
"Никого!" - и тотчас запер дверь кабинета на ключ. Затем, сразу постарев лет
на пять и нахмурившись, достал  из  письменного  стола  пачку  документов  и
извлек из них все те, на которых были  резолюции  и  подписи  Лиходеева.  Он
тщательно сличал  букву  за  буквой.  Извлек  три  залихватских  подписи  на
ведомостях и одну  на  чеке.  Варенуха,  навалившись,  жарко  дышал  в  щеку
Римскому.
     - Без сомнения, почерк Лиходеева, -  наконец  выговорил  Римский  очень
хмуро. Варенуха проделал все знаки изумления, которые свойственны людям.  То
есть по кабинету прошелся, руки вздымал,  как  распятый,  плечи  вздергивал,
восклицал: "Не понимаю!"
     Задача Римского была трудна. Нужно было тут же, сейчас же  обыкновенные
объяснения представить для совершенно  необыкновенного  события.  И  Римский
сделал все, что в силах человеческих. Он сверился по  справочнику  и  узнал,
что  от  Москвы  до  Владикавказа...  километров.   Злобно   от   напряжения
усмехнувшись, Римский представил себе  Степу  в  ночной  сорочке,  торопливо
влезающего  в  самый-самый,  делающий,  скажем,  триста  километров  в   час
аэроплан, и тут же сокрушил эту мысль, как явно гнилую. На таком  далеко  не
улетишь.  Он  представил  другой  самолет,  военный,  сверхбоевой,  шестьсот
километров в час, и тут же сосчитал, что, ввалившись в него  непосредственно
тотчас же после телефонного разговора в  час  дня,  Степа  за  два  часа  не
дотянул до Владикавказа восемьсот километров. Аэропланы разлетелись как дым.
В висках Римского закололо. Варенуха же, выпив целый стакан желтой  воды  из
графина, весь в испарине, рылся в справочнике "Вся Москва". Он искал трактир
"Владикавказ".
     Мелькнула дикая мысль, что, может,  не  Степа  говорил  в  час  дня  по
телефону с  Садовой.  Отпала.  Степин  голос  был  слишком  хорошо  известен
Римскому. Затем всякая надежда построить логическое здание рухнула. В голове
у финансового директора  остались  только  черепки.  Штампы  на  телеграммах
фальшивые? Нет, подлинные.  В  носках,  среди  бела  дня,  во  Владикавказе?
Смешно. Трактир. Пьяные шутки?
     В дверь снаружи стучали,  ручку  дергали.  Слышно  было,  как  курьерша
кричала: "Нельзя!" Варенуха, воспаленными глазами глядя в  справочник,  тоже
рявкнул: "Нельзя! Заседание!"
     Когда за дверью стихло, Варенуха захлопнул толстую книгу и молвил:
     - Не может он быть во Владикавказе.  -  Он  поглядывал  на  Римского  и
увидел в своем патроне перемену.
     Колючие глаза Римского в знакомой  всем  роговой  оправе  утратили  как
будто бы эту колючесть, и в них появилась  темная  печаль  и  очень  большая
тревога.
     - Не может он быть во Владикавказе, - повторил Варенуха. Помолчали.
     - Да, он не может быть во Владикавказе, - отозвался  Римский,  и  даже,
как показалось Варенухе, изменившимся голосом, - но тем не менее это  писано
из Владикавказа.
     - Так что же это такое?! - вопросил Варенуха.
     - Это непонятное дело, - очень серьезно ответил Римский, - и  дело  это
надо выяснить. - Помолчав, еще добавил: - Но лучше всего, это вторая часть.
     - О Воланде?
     - Да, о Воланде, - ответил Римский. За  спиной  его  висела  афиша.  На
зеленом фоне ясно виднелась эта фамилия. Афиша сулила.......................
     Двое взрослых и очень деловых  людей  должны  были  ответить  на  дикие
телеграммы. Это было им неприятно, но тем не менее отвечать нужно было.
     Римский взял трубку телефона и сказал:
     - Междугородная? Дайте сверхсрочный разговор с Владикавказом.
     "Умно", - подумал Варенуха.
     - А, черт, - сказал Римский, вешая трубку.
     - Что?
     - Испорчен телефон во Владикавказе. Римский  позвонил  на  телеграф  и,
щурясь, продиктовал:
     - Примите "молнию". "Владикавказ Помощнику Масловскому Ответ фотограмму
803 Двенадцать дня сегодня  Лиходеев  был  Москве  От  двух  до  четырех  он
неизвестно где Почерк безусловно подтверждаю Меры  наблюдения  за  указанным
фотограмме артистом принимаю Римский".
     "Умно", - подумал Варенуха, - тут же додумал: "Глупо! Ведь его не может
быть во Владикавказе!"
     Но Римский показал, что он еще умнее, чем о  нем  думали.  Именно:  обе
телеграммы и фотограмму он тщательно запаковал в конверт,  конверт  заклеил,
протянул его Варенухе и сказал значительно:
     - Свези, Василий Васильевич, немедленно. Пусть они разбирают.
     "Умно", - в третий раз подумал Варенуха и принял пакет.
     - Звони на квартиру.
     Варенуха взял трубку, и ему посчастливилось.
     - Алло! - сказал бас в трубке.
     - Мосье Воланд? - ласково спросил Варенуха.
     - Я.
     - Добрый день. Говорит администратор "Кабаре" Варенуха.
     - Очень приятно. Как ваше здоровье?
     -  Мерси,  -  несколько  удивляясь  иностранной   вежливости,   ответил
Варенуха.
     Римский, сморщившись, очень тревожно прислушивался.
     - Мне показалось, что вы плохо выглядели вчера.  Вы  берегите  себя,  -
продолжал излишне вежливый иностранец в ухо изумленному администратору, -  я
не советую вам никуда сегодня ходить. Пусть Римский ходит.
     Варенуха вздрогнул от удивления.
     - Алло?
     - Простите, - оправившись, начал Варенуха,  -  я  побеспокоил  вас  вот
почему... Вы не знаете ли, где товарищ Лиходеев?
     - Его нет дома.
     - А, простите, он не говорил, куда он пошел?
     - Говорил. За ним приехала какая-то дама в автомобиле, и он сказал, что
на один час уедет за город, - продолжала трубка.
     Варенуха чуть не прыгнул у телефона и замигал Римскому.
     - А куда за город? Куда, простите?
     - Кататься.
     - Благодарю вас, мерси, мерси, - заговорил  и  закланялся  Варенуха,  -
сегодня вечером, значит, ваше выступление?
     - О да. Я помню.
     - Всего добренького, всего, - нежно сказал Варенуха и стукнул  трубкой.
- Он за городом, - победоносно воскликнул Варенуха. -  Уехал  в  машине,  и,
понятно, машина сломалась.
     - Черт знает что такое! - вскричал, бледнея, Римский.
     - Да я теперь все понимаю, - радовался Варенуха, - он застрял на шоссе.
     - В служебный день, - злобно заговорил Римский, - впрочем, это на  него
похоже.
     - И зря ты молнировал! - сказал Варенуха.
     - Но, позволь, - отозвался Римский...
     - Мистификация! Мистификация.
     - Я бы этого сукиного сына...
     - Ну что ж, нести?
     - Непременно, непременно, - настойчиво заговорил Римский.
     Затем друзья условились так.
     Варенуха немедленно отвезет куда следует странные телеграммы, а Римский
отправляется обедать. К началу спектакля оба будут на месте.
     Варенуха прошел по всему зданию "Кабаре", оглянул все опытным глазом  и
решил нырнуть на минутку в контору в нижнем этаже. Навести там  порядок.  Он
вошел и увидел, что наводить порядок нельзя. В конторе не было никого. И тут
же загремел телефон на клеенчатом столе.
     - Да! - рявкнул Варенуха, как обычно рявкают в телефон.
     - Товарищ Варенуха? - сказал тенор-голос в  телефоне.  -  Вот  что.  Вы
никуда сейчас телеграммы не носите. А спрячьте их. Вообще никуда не ходите.
     - Кто это говорит? - закричал Варенуха.  -  Товарищи,  прекратите  ваши
штуки! Мы вас обнаружим! Я вас отдам моментально куда следует!
     - Товарищ Варенуха, - сказал все тот же препротивный голос,  -  русский
язык вы  понимаете?  Не  носите  никуда  телеграммы  и  Римскому  ничего  не
говорите.
     - Вот я сейчас узнаю, по какому вы номеру говорите, и...
     Здесь Варенухе пришлось повесить трубку, так как  он  ясно  понял,  что
собеседник его ушел от аппарата.
     - Римский вышел? - спросил Варенуха у курьерши, выходя из конторы.
     - Обедать вышли, - ответила курьерша.
     - Ах, жаль! - буркнул Варенуха.
     Дело в том, что у Варенухи в голове вдруг возникла мысль, что он  очень
выиграет на этом деле с мистификацией. Вот он сейчас  пойдет  куда  следует,
там, конечно, крайне заинтересуются, зазвучит фамилия  Варенухи.  "Садитесь,
товарищ  Варенуха...  Так  вы  полагаете,  товарищ  Варенуха?.."   Интересно
(по-человечески  говоря)  возбудить   дело   и   быть   участником   в   его
расследовании. "Варенуха свой парень", "Варенуху знаем".
     Администратор, из которого перла энергия, побывал и в  кассе  и  узнал,
что вечер будет боевой, - только что кассирша продала два последних места  и
вывесила аншлаг.
     Обойдя, как полководец перед боем поле сражения, все  здание,  Варенуха
вышел из него, но не через главный подъезд, а  через  боковой,  выводящий  в
летний сад.  Варенухе  понадобилось  проверить,  провели  ли,  согласно  его
распоряжению накануне, свет в мужскую и  женскую  уборные.  Вот  Варенуха  и
устремился мимо тира, мимо нарзанной  будки,  жадно  вдыхая  садовый  воздух
после душного и испорченного воздуха "Кабаре".  Возле  выкрашенной  в  серую
краску  обычного  типа  уборной  с  надписями  "мужская"  и  "женская"  было
пустынно. Варенуха вошел в мужское отделение и прежде всего  поразился  тем,
что  недавно  покрашенная  заново  стена  сплошь   сверху   донизу   покрыта
непристойными четверостишиями и совершенно дикими рисунками.  Словом,  нужно
было красить заново.
     "Ах, какая сволочь, народ", - подумал администратор и заглянул  внутрь.
Он поднял глаза к потолку и стал соображать, горит ли лампочка, правильно ли
сделана проводка. Тут за спиной его послышался голос:
     - Товарищ Варенуха?
     Администратор почему-то  вздрогнул,  оглянулся  и  увидел  перед  собой
какого-то толстяка, как показалось Варенухе, с кошачьей  мордой  и  усами  и
одетого в клетчатое.
     - Ну, я, - ответил Варенуха неприязненно, решив,  что  этот  неизвестно
откуда взявшийся толстяк тут же попросит у него контрамарку.
     - Ах, вы? Очень приятно,  -  сказал  толстяк  и,  вдруг  развернувшись,
трахнул Варенуху по уху так, что тот  слетел  с  ног  и  с  размаху  сел  на
загаженное сиденье. И тут же в уборной появился второй, маленького роста, но
необыкновенно плечистый, летом - в зимней  шапке  с  ушами,  как  опять-таки
показалось Варенухе.
     Этот второй, будучи, очевидно,  левшой,  с  левой  руки  развернулся  и
съездил сидящего администратора по другому уху. Крик "караул!"  не  вышел  у
Варенухи, потому что у него перехватило дух.
     -   Что   вы,   товарищи?..   -   прошептал   совершенно   ополоумевший
администратор, но, тут же сообразив, что слово "товарищи" никак не  подходит
к двум бандитам, избивающим человека в  сортире  среди  бела  дня  в  центре
Москвы, прохрипел: "Граждане!" - сообразил, что название "граждане"  они  не
заслуживают, и тут же получил тяжкий удар уже не по уху, а по середине,  так
что кровь из носу потекла по толстовке. Тогда темный ужас охватил  его.  Ему
показалось, что его убьют. Но его больше не ударили.
     - У тебя что в портфеле, паразит? - спросил тот, который был  похож  на
кота, - телеграмма? Отвечай!
     - Те... телеграмма, - ответил администратор.
     - А тебя дважды предупреждали по телефону, чтобы ты не  смел  никуда  с
ними ходить? Отвечай!
     -  Предупреждали,  -   ответил   приведенный   к   одному   знаменателю
администратор, чувствуя новую волну ужаса.
     - А ты все-таки потопал? Дай сюда портфель, гад!  -  прохрипел  гнусаво
второй и вырвал у Варенухи портфель из рук.
     - Степу  разыскиваете?  Ябедник  паршивый!  -  воскликнул  возмущенный,
похожий на кота, - ну, ты его сейчас повидаешь.
     И  тут  безумный  администратор   почувствовал,   что   стены   уборной
завертелись, и тут же исчезли и первый злодей, и второй.

                                   * * *



     Высоко приподнятая над партером сцена "Кабаре" пылала всеми лампами, и,
кроме того, с боков на  помост  прожекторы  изливали  резкий  свет.  Зал,  в
котором партер окаймлялся ложами, похожими на лошадиные стойла, был  освещен
скупее, и в шести проходах отчетливо светились зеленые надписи "Выход".
     На сцене же, пылающей, как в солнечный летний полдень, происходило  то,
что можно увидеть только во сне.
     Человек маленького роста в дырявом котелке, с грушевидным пьяным носом,
в  клетчатых  штанишках,  в  лакированных  сапожках  удивительно  ездил   на
велосипеде.
     Выкатившись на обыкновенном двухколесном, он издал победоносный крик, и
велосипед его сделал круг, а затем совсем отвинтил на ходу заднее  колесо  и
покатился на одном переднем, причем зал ответил ему коротким аплодисментом.
     Затем человек,  приветливо  улыбнувшись  партеру,  перевернулся  кверху
ногами и поехал, вертя педали руками, причем казалось, что он разобьет  себе
вдребезги лицо. Тут же из-за кулис выехала торжественно  блондинка-толстуха,
сидящая на высочайшей блестящей мачте, над которой имелось маленькое колесо,
и  тоже  заездила  взад  и  вперед.  Встречаясь  с  ней,   человек   издавал
приветственный крик и снимал ногой котелок.
     Затем из-за кулис выехал еще один  молодой  человек  -  в  блестках  по
красному шелку, тоже на высокой мачте, наконец, вертя со страшной  быстротой
педали,  выскочил  малютка  на  крошечном  велосипедике  и  зашнырял   между
взрослыми, вызвав взрыв смеха на галерее и рукоплескания. В  заключение  вся
компания, известная под названием "велосипедная семья Рибби", выстроилась  в
шеренгу, подкатилась к самому краю сцены и тут  внезапно  остановилась,  как
раз в то мгновение, когда публике показалось, что вся она свалится на головы
музыкантам  в  оркестре.  Семья  испустила  победный   клич,   спрыгнула   с
велосипедов, сделала реверансы, и гром  оркестра  смешался  с  беглым  огнем
ладош. Занавес закрыл семью, и под потолком "Кабаре" между паутиной трапеций
враз загорелись белые шары. С шелестом и  гулом  публика  потекла  из  зала.
Наступил антракт перед последним отделением.
     Единственным человеком во всем "Кабаре", которого ни в какой степени  -
не интересовали велосипедные подвиги семьи Рибби,  был  Григорий  Максимович
Римский. Он сидел в конторе театра и был занят тревожными и важными мыслями.
Начать  с  того,  что  случилась  необыкновенная  в  жизни  "Кабаре"   вещь:
администратор Варенуха не явился на спектакль. Только тот,  кто  знает,  что
такое контрамарочный  хвост,  что  такое  зрители,  а  таких  всегда  бывает
несколько  человек,  которые  потеряли   билеты,   что   такое   звонки   от
высокопоставленных лиц с просьбишкой устроить как-нибудь в партер племянника
из провинции, - словом, тот, кто знает, каково  значение  администратора  на
спектакле, поймет, что значит его отсутствие.
     Явившись за полчаса до начала спектакля, Римский и застал волнующийся и
назойливый хвост,  и  растерянные  лица  служащих  и  капельдинеров.  Первым
долгом, конечно, нужно было по телефону разыскивать Варенуху, но сделать это
оказалось невозможным, потому что,  как  на  грех,  все  телефоны  в  здании
испортились. Тогда Римский вынужден был взять на себя  обязанности  Варенухи
и, усевшись в конторе, принять все меры  к  тому,  чтобы  пустить  нормально
спектакль. Он сам ругался с контрамарочниками из  хвоста,  сам  удовлетворил
тех, кто заслуживал удовлетворения, и спектакль пошел.
     Справиться-то со всем этим можно было. Не это грызло сердце Римского. А
то обстоятельство, что  Варенуха  пропал  именно  в  тот  день,  когда  днем
случились странные обстоятельства со Степой.  И  как  ни  старался  Григорий
Максимович отогнать от себя какие-то странные  подозрения,  отогнать  их  не
сумел: лезла в голову определенная чертовщина - невольно ставились  в  связь
исчезновение Степы и положительно ничем не объяснимое неприбытие Варенухи.
     Но так как без объяснения ум человеческий обойтись никак не может, то и
к вечеру они пришли на помощь Римскому.
     И были они таковы: никакая машина под  Степой  не  ломалась,  а  просто
Степа уехал за город, не утерпел и нарезался до положения риз и дать знать о
себе не может. Для Варенухи: увы, Варенуха арестован. Ничего другого быть не
могло.  Последнее  обстоятельство  привело  Григория  Максимовича  в   самое
сумрачное состояние. Почему, за что могли  схватить  Варенуху?  Римский  еще
более постарел, и на небритом  его  лице  появились  складки.  Он  злобно  и
затравленно косился на каждого входящего, грубил  и  нервничал.  А.  входили
часто, истязали вопросами о том,  где  Варенуха.  Варенуху  искали  какие-то
посетители, Варенуху требовали за кулисы.  Положение  финансового  директора
было пренеприятно.
     В десять часов вечера в разгаре второго отделения  директору  доложили,
что Воланд прибыл с  помощником,  и  директору  пришлось  идти  встречать  и
устраивать гастролера. Римский прошел за кулисы и постучался в уборную,  где
обосновался приезжий.
     Любопытные лица под разными предлогами то и дело заглядывали в уборную.
Приезжий поразил все "Кабаре" двумя вещами:  своим  замечательным  фраком  и
тем, что был в черной маске.
     Впрочем, свита приезжего также  примечательна.  Она  состояла  из  того
самого длинного в пенсне и в клетчатом, с наглой рожей, и  толстого  черного
кота.
     Римский приветствовал Воланда с  некоторым  принуждением.  В  голове  у
директора была форменная каша. Он  осведомился  о  том,  где  же  аппаратура
артиста, и получил от Воланда краткий ответ, что он работает без аппаратуры.
     - Наша аппаратура, товарищ драгоценный, - ввязался в разговор никем  не
прошенный наглец в пенсне, - вот она. Эйн, цвей,  дрей!  -  И  тут  длинный,
повертев перед глазами недовольного Римского  узловатыми  пальцами,  вытащил
из-за уха у кота собственные Римского часы, которые,  вне  всяких  сомнений,
были при Римском во время входа в уборную. Шутовски раскланявшись, клетчатый
буффон на ладони подал часы пораженному директору,  и  тот  под  восхищенные
аханья портного и лиц, заглядывающих в дверь,  водворил  часы  на  место.  У
Римского мелькнула мысль о том, что встретиться с длинным в трамвае было  бы
крайне неприятно.
     Тут загремели звонки со сцены, и под их грохот был выкинут второй фокус
почище, чем с часами. Именно: кот подошел к  подзеркальному  столику,  лапой
снял пробку с графина, покачнул его, налил мутной воды в стакан  и,  овладев
им обоими пухлыми лапами, с удовольствием выпил. При виде такой штуки даже и
ахать не стали, а просто притихли.
     Через три минуты с шелестом раздернулся занавес и вышел новый персонаж.
Это был пухлый, как женщина, хронически  веселый  человек  в  подозрительном
фраке и не совсем свежем белье. Весь зал нахмурился,  увидев  его.  Это  был
конферансье Мелузи.
     - Итак, товарищи, -  громко  заговорил  Мелузи,  -  сейчас  перед  вами
выступит знаменитый немецкий маг Воланд. Вы сами понимаете, - хитро  сощурив
глаза, продолжал Мелузи, - что никакой магии на самом  деле  не  существует.
Мосье Воланд в  высокой  степени  владеет  техникой  фокуса,  а  мы  все  за
овладение техникой! Итак, попросим дорогого гостя!
     Произнеся всю эту ахинею, Мелузи отступил, сцепил обе ладони и  замахал
ими.
     Публика ответила аплодисментом.
     Выход Воланда, клетчатого и кота был эффектен. Черномасочный великан  в
блистательном фраке с алмазами на пальцах, клетчатый, который теперь в ярком
свете оказался явным клоуном, и кот выстроились перед рампой.
     Отшумел аплодисмент.  Сеанс  пошел  сразу  же  необычно  и  чрезвычайно
заинтересовал публику.
     - Кресло мне, - сказал Воланд.
     И тут же неизвестно откуда появилось кресло, в которое и уселся Воланд.
Публика притихла. Кулисы были забиты народом, кончившие свои номера  артисты
напирали друг на друга, и среди них виднелось бледное, хмурое лицо Римского.
     Дальнейшее поведение Воланда еще более поразило публику. Развалившись в
кресле,  артист  ничего  не  показывал,  а  оглядывал  публику,   машинально
покручивая ухо любимого кота, приютившегося на ручке кресла.
     Наконец артист прервал молчание.
     - Скажи мне, рыцарь, - негромко осведомился он у  клетчатого  гаера,  -
так это и есть, стало быть, московское народонаселение.
     - Точно так, - почтительно ответил клетчатый.
     - Так, так, так... - загадочно протянул Воланд. - Давненько,  давненько
я  не  видел  москвичей.  Надо  полагать,  они  сильно   изменились.   Город
значительно  изменился.  Это  я  могу  засвидетельствовать.  Появились   эти
трамваи, автомобили...
     Публика внимательно слушала, полагая, что это прелюдия  к  фокусам.  На
лице у Мелузи мелькнуло выражение некоторого недоразумения, и он чуть поднял
брови. Он счел нужным вмешаться.
     -  Иностранный  артист  выражает  свое  восхищение   Москвой,   которая
-значительно выросла в техническом  отношении,  и  москвичами,  -  заговорил
сладко Мелузи, по профессиональной привычке потирая руки.
     Тут Воланд, клоун и кот повернули головы в сторону конферансье.
     - Разве я выразил восхищение? - спросил артист у клетчатого.
     - Нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, - доложил клетчатый.
     - Так?..
     - Просто он наврал, - пояснил клетчатый и обратился к Мелузи, прибавив:
- Поздравляю вас соврамши.
     На галерке кто-то рассмеялся, за кулисами разлилось недоумение.  Мелузи
вздрогнул.
     - Но меня, конечно не столько интересуют эти автобусы, брюки,  телефоны
и прочая...
     - Мерзость! - подсказал клетчатый угодливо.
     - Спасибо, - сказал Воланд, - сколько более важный вопрос -  изменились
ли эти горожане психологически?.. Э?
     - Важнейший вопрос, сударь, - подтвердил и клетчатый.
     Римского,  конферансье,   артистов   в   кулисах   охватило   полнейшее
недоумение, но, как бы угадав их чувства, артист молвил снисходительно:
     - Ну, мы заболтались, однако, а публика ждет чудес белой магии.  Фагот,
покажите им что-нибудь простенькое.
     Зал  шевельнулся,  и  тысячи  четыре  глаз  сосредоточились  именно  на
клетчатом.
     Тот щелкнул пальцами, крикнул залихватски:
     - Три... четыре!
     И тотчас, поймав в воздухе атласную колоду  карт,  начал  ее  тасовать.
Колода развернулась сыплющейся лентой, а потом,  фыркнув,  перелетела  через
сцену и сложилась в лапе у кота. Тот немедля  соскочил  с  кресла,  стал  на
задние лапы, а передними стасовал колоду и  выпустил  ее  лентой  в  воздух.
Колода с шелестом змеей взвилась над головами, а  затем  клетчатый,  раскрыв
рот, как птенец, всю ее, карту за картой, проглотил.
     - Класс! - шепнули за кулисами. Кот потряс публику. Из-за этого даже  и
аплодисмент не вырвался. Жонглеров публика уже видела, но никто  никогда  не
видел, чтобы животное могло проделать такой фокус с колодой.
     Тем временем клетчатый воскликнул - гап! - и  выстрелил  из  неизвестно
откуда появившегося в руке у него  пистолета,  а  Воланд  указал  пальцем  в
партер и сказал звучно:
     - Колода эта теперь в  кармане  у  вас.  Да,  да.  Седьмой  ряд,  место
семнадцатое.
     В партере зашевелились, и затем какой-то  гражданин,  густо  покраснев,
извлек из кармана колоду. Стали привставать.
     Гражданин застенчиво тыкал колодой в воздух.
     - Пусть она останется у вас на память. Она вам пригодится  для  покера,
гражданин Парчевский. Вы совершенно справедливо заметили  вчера,  что  жизнь
без покера представляет собой одну волынку.
     И видно было, как в седьмом  ряду  тот,  фамилия  которого  точно  была
Парчевский, выпучил глаза и колоду положил на колени.
     - Стара штука, - раздался голос на галерке, - они уговорились!
     - Вы полагаете? - ответил голос со сцены, - так вот что: она  у  вас  в
кармане!
     Скептик сунул руку в карман штанов, но вытащил из кармана не колоду,  а
пачку червонцев, перевязанную банковским  способом.  И  на  пачке  той  была
надпись - "1000 рублей".
     - Червонцы, червонцы, - послышались голоса на галерке.
     - Это червонцы... - недоуменно улыбаясь, сообщил скептик, не зная,  что
ему делать с пачкой.
     - Разве червонцы хуже игральных карт? - спросил Воланд. - Впрочем, если
они вам не нравятся, отдайте их соседу.
     Слова Воланда вызвали большой интерес на галерке, но червонцев  скептик
никому не отдал, а стал ковырять в пачке, стараясь дознаться, настоящие  это
деньги или какие-то волшебные.
     - Сыграйте со мной в такую колоду! - весело попросил кто-то в ложе.
     - Авек плезир, - отозвался клетчатый и крикнул, - прошу всех глядеть  в
потолок! Три!
     Тут же сверкнул огонь и бухнул выстрел. В потолке  что-то  треснуло,  а
затем меж нитями трапеций, притянутых к куполу,  мелькнули  белые  листки  и
затем, трепеща и крутясь, пошли книзу. Две тысячи голов были задраны кверху.
     Один листок, два, десять, затем дождь стал  гуще,  и  менее  чем  через
минуту падающие червонцы достигли партера.
     Листы  валили  и  валили,  и  червонный  дождь  становился  все   гуще.
Большинство бумажек падало в центр партера, но некоторые относило к ложам.
     Снежный денежный дождь произвел очень большое впечатление  на  публику.
Вначале это было просто удивление, причем головы опускались по мере снижения
крупного снега. Затем глаза стали вертеться - следили полет денег.
     Когда же червонцы стали падать на головы, колени, касаться  рук,  глаза
насторожились.
     Одна рука вытянулась, взяла, другая... Начали рассматривать, мять...  А
они все сыпались и сыпались.
     Беспокойно зашевелилась галерка. Тогда кот отмочил такую  штуку:  войдя
на авансцену, он надул щеки и дунул вверх. Вихрем тотчас понесло бумажки  на
галерею, которая встретила их гораздо более оживленно, нежели партер.
     Гамму чувств можно было точно определить. Началось со внимания, а затем
во всех глазах ясно выразилось одно желание - понять, настоящие или нет?
     Многие глаза  устремились  сквозь  бумажки  на  свет  огней,  и  тотчас
праведные и несомненные водяные знаки  кинулись  в  глаза.  Запах  также  не
вызывал ни малейшего сомнения: это был очаровательный, ни с чем несравнимый,
лучший  на  свете  запах  свежих  червонцев.  С   номерами   и   сериями   и
многочисленными и солидными подписями.
     Настоящие?  Тут  зловещий  блеск  показался  на  многих   очах.   Вывод
напрашивался сам собой: если подлинные, то не попробовать ли... и... и...
     Первые движения были стыдливы, вороваты и быстры. Раз в карман,  раз  в
карман. Но потом публика осмелела. Никто не запрещал присваивать  сыплющиеся
деньги. Многие неопределенно посмеивались, дамы в партере порозовели.  Видно
было, как двое молодых людей снялись из партера и,  несколько  пригибаясь  и
имея такой вид, что им нужно отлучиться срочно по нужнейшему делу, отбыли из
зала. Один из них, уходя, поймал еще штуки три червонцев.
     На галерке произошла суета. Завязался узел. Послышался голос: "Да ты не
толкайся. Я тебя толкну, сволочь". И там же вдруг  треснула  звучная  плюха.
Публика заохала, глядела на галерку. Там произошла возня  и  вырос  внезапно
милиционер. Кого-то куда-то повлекли.
     Недоумение от такого фокуса в кулисах и  на  сцене  достигло  наивысшей
степени. Милицейский шлем замелькал у занавеса. С другой  стороны  появилась
пожарная ослепительная каска.
     Мелунчи решительно не знал, что делать, что говорить. Он глядел  то  на
трех артистов, которые теперь уже оказались сидящими в ряд на трех  креслах,
то на валящийся с неба поток, то на дирижера.  Последний  же  в  это  время,
глядя не на оркестр, а в зал, машинально махал палкой,  доигрывая  вальс.  В
публике гудели.
     Мелунчи наконец собрался с духом  и  выступил.  "Гипноз,  гипноз..."  -
думал он.
     - Итак, товарищи, - заговорил конферансье, - мы с  вами  видели  сейчас
замечательный  случай  так  называемого  массового  гипноза.  Опыт  научный,
доказывающий как нельзя яснее, что никаких чудес не  существует.  Итак  (тут
конферансье зааплодировал  в  совершеннейшем  одиночестве),  попросим  мосье
Воланда раскрыть нам этот опыт. Сейчас, граждане, вы увидите, как эти  якобы
денежные бумажки исчезнут так же внезапно, как и появились!
     На лице при этом у конферансье было выражение  уверенное,  а  в  глазах
полнейшая неуверенность и мольба.
     Публике его речь не понравилась. Настало молчание. В этот  момент  двое
исчезнувших молодых людей подозрительной  походкой  вернулись  в  партер  и,
усевшись, тут же занялись ловлей бумажек.
     Молчание прервал клетчатый.
     - Это так называемое вранье,  -  заскрипел  он,  -  бумажки,  граждане,
настоящие!
     - Браво! - крикнули на галерке. Публика в партере зашумела.
     - Между прочим, этот, - тут клетчатый указал на Мелунчи, - мне  надоел.
Суется все время, портит сеанс. Что бы с ним такое сделать?
     - Голову ему оторвать! - буркнул на галерке кто-то.
     - О! Идея! - воскликнул клетчатый.
     - Надоел! - подтвердили на галерке.
     Весь  партер  уставился  на  сцену,  и  тут  произошло  неслыханное   -
невозможное. Шерсть на черном коте встала дыбом, и  он  раздирающе  мяукнул.
Затем прыгнул, как тигр, прямо на грудь  к  несчастному  Мелунчи  и  пухлыми
лапами вцепился в светлые волосы. Два поворота - вправо-влево -  и  кот  при
мертвом молчании громадного зала сорвал голову с исказившимися чертами  лица
с толстой шеи. Две тысячи ртов в  зале  издали  звук  "ах!".  Из  оборванных
артерий несколькими струями ударили вверх  струи  крови,  и  кровь  потоками
побежала по засаленному фраку. Безглавое тело нелепо загребло ногами и  село
на пол. Кровь перестала бить, а кот передал голову клетчатому клоуну, и тот,
взяв ее за волосы, показал публике!
     Дирижер поднялся со  своего  кресла  и  вылупил  глаза.  Головы,  грифы
скрипок и смычки вылезли  из  оркестровой  ямы.  Тут  в  театре  послышались
женские вскрикивания.
     Оторванная  голова  повела  себя  отчаянно..  Дико  вращая  вылезающими
глазами, она разинула косо рот и хриплым голосом на весь театр закричала:
     - Доктора!
     На галерке грянул хохот. Из кулис, забыв всякие правила, прямо на сцену
высунулись артисты, и среди них виден был бледный и встревоженный Римский.
     - Доктора! Я протестую! - дико провыла голова и зарыдала.
     В партере кто закрывал лицо руками, чтобы  не  видеть,  кто,  наоборот,
вставал  и  тянулся,  чтобы  лучше  рассмотреть,  и  над  всем  этим  хаосом
по-прежнему шел снежный червонный дождь.
     Совершенно же беспомощная голова  тем  временем  достигла  отчаяния,  и
видно было, что голова эта сходит с ума. Безжалостная галерка  каждый  вопль
головы покрывала взрывом хохота.
     - Ты будешь нести околесицу в другой раз? - сурово спросил клетчатый.
     Голова утихла и, заморгав, ответила:
     - Не буду.
     - Браво! - крикнул кто-то сверху.
     - Не мучьте ее! - крикнула сердобольная женщина в партере.
     - Ну что ж, - вопросил клетчатый, - простим ее?
     - Простим! Простить! - раздались  вначале  отдельные  голоса,  а  затем
довольно дружный благостный хор в партере.
     - Милосердие еще не вовсе вытравлено из их сердец, - сквозь зубы молвил
замаскированный на сцене и прибавил, - наденьте голову.
     Вдвоем с котом клетчатый,  прицелившись  на  скорую  руку,  нахлобучили
голову на окровавленную шею, и голова, к общему потрясению, села прочно, как
будто никогда и не отлучалась.
     - Маэстро, марш! - рявкнул клетчатый,  и  ополоумевший  маэстро  махнул
смычком, вследствие чего оркестр заиграл, внеся еще большую сумятицу.
     Дальнейшее  было  глупо,  дико  и  противоестественно.  Под  режущие  и
крякающие  звуки  блестящих  дудок  Мелунчи,  в   окровавленном   фраке,   с
растрепанными волосами, шагнул  раз,  шагнул  другой,  глупо  ухмыльнувшись.
Грянул аплодисмент. Дикими глазами глядели из  кулис.  Мелунчи  скосился  на
фрак и горестно улыбнулся. Публика засмеялась. Мелунчи тронул тревожно  шею,
на которой не было никакого следа повреждения, - хохот пуще.
     - Я извиняюсь, - начал было Мелунчи, почувствовал, что  теряется,  чего
никогда в жизни с ним не было.
     - Прекратите марш!
     Марш прекратился так же внезапно, как и начался, и клетчатый  обратился
к Мелунчи:
     - Ах, фрачек испортили? Три... четыре!
     Клетчатый вооружился платяной щеткой, и на глазах  зрителей  с  костюма
конферансье не только исчезли все кровавые пятна, но и самый жилет  и  белье
посвежели. Засим клетчатый  нахватал  из  воздуха  бумажек,  вложил  в  руку
Мелунчи, подтолкнул его в спину и выпроводил вон с таким напутствием:
     - Катитесь. Без вас веселей!
     И Мелунчи удалился со сцены. Под звуки  все  того  же  нелепого  марша,
который по собственной инициативе заиграл дирижер.
     Тут все внимание публики вернулось к бумажкам, которые все еще  сеялись
из-под купола.
     Нужно заметить, что фокус с червонцами, по мере  того  как  он  длился,
стал  вызывать  все  большее  смущение,  и  в  особенности  среди  персонала
"Кабаре", теперь уже наполовину высунувшегося из кулис. Что-то  тревожное  и
стыдливое появилось в глазах у администрации, а  Римский,  тревога  которого
росла, почему-то  бросив  острый  взгляд  в  партер,  увидел,  как  один  из
капельдинеров, блуждающим взором шнырнув в сторону, ловко сунул  в  кармашек
блузы купюру и, по-видимому, не первую.
     Что-то  соблазнительное  разливалось  в  атмосфере  театра   вследствие
фокуса,  и  разные  мысли,  и  притом  требующие  безотлагательного  ответа,
копошились в мозгах.
     Наконец назрело.
     Голос из бельэтажа спросил:
     - Бумажки-то настоящие, что ли?
     Настала тишина.
     - Будьте покойны.......................................................



                                                  Ночью на 1-е сентября 1933

     Лишь только неизвестные вывели из подворотни Никанора Ивановича  Босого
и  в  неизвестном  направлении  повели,  странное  чувство  овладело   душой
председателя.
     И даже трудно это чувство определить. Босому начало казаться, что  его,
Босого, более на свете нет.  Был  председатель  Босой,  но  его  уничтожили.
Началось с ощущения уничтоженности, потери собственной воли.  Но  это  очень
быстро прошло. И, шагая между двух, которые, как бы прилипши к  плечам  его,
шли за ним, Босой думал о том, что он... он - другой  человек.  О  том,  что
произошло что-то, вследствие чего никогда не вернется его прежняя жизнь.  Не
только внешне, но и внутренне. Он не будет любоваться рассветом, как прежний
Босой. Он не будет есть, пить и засыпать, как прежний Босой. У него не будет
прежних радостей, но не будет и прежних печалей. Но что же будет?
     Этого Босой не знал и в смертельной тоске  изредка  проводил  рукой  по
груди. Грустный червь вился где-то внутри у его сердца, и, может быть,  этим
движением Босой хотел изгнать его.
     Неизвестные посадили председателя в трамвай  и  увезли  его  в  дальнюю
окраину Москвы. Там вышли из трамвая и некоторое время шли пешком и пришли в
безотрадные места к высочайшей каменной стене. Вовсе не потому, что  москвич
Босой знал эти  места,  был  наслышан  о  них,  нет,  просто  иным  каким-то
способом, кожей, что  ли,  Босой  понял,  что  его  ведут  для  того,  чтобы
совершить с ним самое ужасное, что могут совершить  с  человеком,  -  лишить
свободы.
     Босой Никифор Иванович был тупым человеком, это пора  признать.  Он  не
был ни любопытен, ни любознателен. Он не  слушал  музыки,  не  знал  стихов.
Любил ли он политику? Нет, он терпеть не мог ее. Как относился он  к  людям?
Он их презирал и боялся. Любил смешное? Нет. Женщин?  Нет.  Он  презирал  их
вдвойне. Что-нибудь ненавидел? Нет. Был жесток?  Вероятно.  Когда,  при  нем
избивали, скажем, людей, а это, как и каждому,  Босому  приходилось  нередко
видеть в своей однообразной жизни, он улыбался, полагая, что это нужно.
     Лишь только паскудная в десять человеческих ростов стена придвинулась к
глазам Босого, он постарался вспомнить, что он любил. И ничего не  вспомнил,
кроме клеенчатой скатерти на столе, а на этой клеенке тарелку, а на  тарелке
голландскую селедку и плавающий в мутной жиже лук. Но  тут  же  в  медленных
мозгах Босого явилась мысль о том, что, что бы ни случилось с  ним  за  этой
стеной,  сколько  бы  он   ни   провел   за   нею   времени,   был   ли   бы
он..........................................................................



     Человеческая рука повернула выключатель  настольной  лампы,  и  кабинет
дирекции  "Кабаре"  осветился  зеленым  светом,  а  окна   почернели.   Рука
принадлежала Римскому. Знаменитый, небывалый еще в  истории  "Кабаре"  вечер
закончился минут  пять  тому  назад.  Было  около  12  часов  ночи.  Римский
чувствовал, что публика еще течет по всем галереям к  выходам  "Кабаре",  он
слышал ее глухой шум и плеск, но директор не  захотел  дожидаться  окончания
разъезда. Директору нужно было остаться одному, чтобы какие-то  чрезвычайной
важности мысли привести в порядок и что-то немедленно  предпринять.  Римский
оглянулся почему-то пугливо  и  погрузился  в  облупленное  кожаное  кресло.
Первым долгом он сжал голову руками, что  нисколько  и  ничему  не  помогло.
Тогда он отнял руки и уставился  на  поверхность  стола.  Сперва  он  глядел
отсутствующими глазами, но затем внимание к ближайшим предметам вернулось  к
нему. Однако ему до смерти не хотелось бы  ви